Текст книги "Зомби"
Автор книги: Эдгар Аллан По
Соавторы: Говард Филлипс Лавкрафт,Роберт Альберт Блох,Клайв Баркер,Джозеф Шеридан Ле Фаню,Брайан Ламли,Дж. Рэмсей Кэмпбелл,Ким Ньюман,Лес Дэниэлс,Чарльз Грант
Жанры:
Ужасы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 42 страниц)
– Я как раз размышлял, когда ты придешь, – тихо прошелестел он.
– Ты ждал меня?
Он криво улыбнулся:
– Ты же мать. А матери понимают все.
Марджори опустилась на стул рядом с ним:
– В тот день, когда забрали Уильяма… ты предупреждал, чтобы я не забывала о пене… Или о Пэне… Ты имел к виду то, что я думаю?
Он взял ее руку и сжал с бесконечным состраданием, с беспредельной болью.
– Пэн – кошмар каждой матери. Каким он был, таким и останется навсегда, – вымолвил он.
– Ты хочешь сказать, что все это не просто сказки?
– Ох… Если иметь в виду то, как преподнес историю сэр Джеймс Барри – вплел туда всех этих фей, пиратов, индейцев, – то это, конечно же, сказка и выдумка. Но сказка, основанная на достоверном факте.
– Откуда ты знаешь? – спросила Марджори. – Прежде мне не доводилось слышать об этом.
Морщинистым лицом дядюшка повернулся к окну и начал рассказ:
– Знаю, потому что это произошло с моим братом и сестрой, и чуть было не случилось со мной. Год спустя, на великосветском обеде в Белгравии, [26]26
Белгравия – фешенебельные кварталы в лондонском Вест-Энде.
[Закрыть]моя мать встретила сэра Джеймса и рассказала ему о случившемся. Шел приблизительно год тысяча девятьсот первый или тысяча девятьсот второй. Она надеялась, что по следам ее рассказа он напишет статью и предупредит всех родителей, которые поверят ему, ибо авторитет сэра Джеймса был велик. Но старик оказался таким сентиментальным дураком и сказочником… Маме он не поверил, больше того, превратил ее материнскую боль и мучение в детскую сказочку. К тому же книга Барри имела такой успех, что никто с тех пор не принимал маминых предупреждений всерьез. В тысяча девятьсот четырнадцатом году она умерла в психиатрической больнице в Суррее. В свидетельстве о смерти было сказано "помешательство", вот так-то.
– Расскажи же мне о том, что случилось, – попросила Марджори. – Дядюшка Майкл, я только что потеряла своего мальчика… Ты должен все мне рассказать.
Дядя пожал костлявыми плечами:
– Сложно отличить правду от вымысла. Но в конце восьмидесятых годов девятнадцатого века в Кенсингтонских садах внезапно стали пропадать дети… только маленькие мальчики, которых похищали прямо из колясок или вырывали из рук нянек. Все они потом были найдены мертвыми… большинство в Кенсингтонских садах, некоторые в Гайд-парке и Паддингтоне… но всех их нашли именно поблизости. Иногда на нянек тоже нападали, три были изнасилованы.
В конце концов в тысяча восемьсот девяносто втором году задержали мужчину, пытавшегося похитить ребенка. Несколько нянек признали в нем насильника и похитителя. Его судили в Лондонском центральном уголовном суде, вынесли обвинение по трем статьям, тринадцатого июня тысяча восемьсот восемьдесят третьего года приговорили к смертной казни и в последний день октября повесили.
Он оказался польским моряком торгового флота, бежавшим с корабля в лондонском порту после рейса на Карибы. Команда знала его под именем Петр. Человеком он был веселым и легким, по крайней мере до тех пор, пока корабль не бросил якорь в столице Гаити – Порт-о-Пренсе. Петр провел три ночи где-то на острове, а когда вернулся, первый помощник заметил, что выражение лица у него сделалось угрюмым и отталкивающим. Петра стали одолевать частые приступы бешенства, поэтому никто не удивился, когда в Лондоне он сошел с корабля и не вернулся.
Судовой врач решил, что Петр, возможно, переболел малярией: лицо у него было мертвенно-бледное с землистым оттенком, глаза налиты кровью. Кроме того, он постоянно дрожал и что-то бормотал себе под нос.
– Но если его повесили… – перебила его Марджори.
– О да, его повесили, конечно, – продолжал повествование дядюшка. – Как положено повесили, за шею, так он и болтался, пока не умер, а потом был похоронен на территории тюрьмы Уормвуд-Скрабз. Но через год в Кенсингтонских садах опять начали пропадать мальчики, снова нападали на нянек и насиловали их, и у каждой вновь находили те же самые царапины и порезы, какие наносил своим жертвам Петр. Видишь ли, он имел обыкновение разрезать платья жертв серпом.
– Серпом? – упавшим голосом прошептала Марджори.
Дядюшка Майкл потряс рукой, согнув указательный палец в форме крюка:
– Думаешь, откуда взял сэр Джеймс идею с капитаном Крюком?
– Но и меня так порезали.
– Точно, – кивнул дядюшка Майкл. – Именно об этом и речь. Тот, кто напал на тебя, тот, кто похитил Уильяма, – это Петр.
– Что ты говоришь? Твоей истории больше ста лет! Как такое возможно?
– Точно так же в тысяча девятьсот первом году Петр пытался выкрасть из коляски меня. Моя нянюшка пыталась отогнать его, но он полоснул ее по шее и перерезал яремную вену. Мой братец с сестренкой пытались бороться, но Петр обоих забрал с собой. Они были совсем малыши, и шансов победить взрослого у них, увы, не было. Несколько недель спустя пловец наткнулся на их тела в Серпантине. [27]27
Серпантин – пруд в Кенсингтонских садах.
[Закрыть]
Прижав костлявую старческую руку ко рту, дядюшка надолго замолчал. Затем продолжил:
– Матушка совсем обезумела от горя. Каким-то удивительным образом она знала, кто убил ее детей. Каждый день она ходила в Кенсингтонские сады и следила практически за каждым мужчиной. И наконец наткнулась на того самого. Вперившись тяжелым взглядом в двух сидящих на скамье нянек, он стоял между деревьев. Мама подошла к нему и обвинила в содеянном. Прямо в лицо сказала ему, что знает, кто он таков, – убийца ее детей.
Знаешь, что он ответил? Никогда мне не забыть о том, как мама рассказывала об этом… До сих пор мурашки бегут по коже… Вот что поведал этот Петр: "Никогда не было у меня ни отца, ни матери. И побыть ребенком мне тоже не удалось. Но зато одна старуха на Гаити мне обещала, что я навечно останусь молодым при условии, что стану отправлять к ней на крыльях ветра души маленьких детей. Так я и делал: целовал их, высасывал души и посылал по ветру на Гаити".
И знаешь ли, что еще сказал он матери? Вот его слова: "Хоть души твоих детей отлетели на далекий остров, но, если ты захочешь, они будут жить. Можешь пойти к их могилам, позвать их – они вернутся к тебе. Надобно только слово матери".
Мама спросила: "Кто ты? Что ты?" А он ответил одним словом: "Пан". По-польски это не что иное, как просто "человек". Поэтому мама звала его Петр Пан. Именно отсюда взял имя для своего персонажа сэр Джеймс Барри. Жуткая ирония – в действительности капитан Крюк и Питер Пэн вовсе не были врагами, а были одним и тем же человеком.
Марджори в ужасе глядела на дядюшку Майкла:
– Что же сделала бабушка? Она позвала своих детей, да?
Дядя покачал головой:
– Она приказала положить на их могилы тяжелые гранитные плиты. Потом, как я тебе уже рассказывал, попыталась доступными ей способами предупредить о Петре Пане других матерей.
– Значит, она на самом деле думала, что сможет позвать и вернуть детей к жизни?
– Думаю, что да. Но она часто говорила мне: "Что за жизнь без души?"
Марджори просидела с дядюшкой Майклом дотемна. Голова старика упала, он захрапел.
Она стояла в морге. Падающий из окна верхнего света солнечный луч высвечивал ее лицо белым. Платье было черным, и шляпка тоже. Пальцы сжимали черную сумочку.
Крышка белого гроба Уильяма была открыта, а сам он лежал на белой шелковой подушке, с закрытыми глазами, крохотные ресницы чернели на фоне мертвенно-бледных щек, губы слегка приоткрылись, словно мальчик все еще дышал.
По обе стороны гроба горели свечи, в двух высоких вазах стояли белые гладиолусы. В морге царила глубокая тишина, только еле слышно доносился отдаленный рокот движения и порой глубоко внизу, легонько сотрясая основание здания, проносился поезд Центральной линии метрополитена.
Сердце Марджори стучало медленно и ровно.
"Дитя мое, – подумала женщина, – мой бедный милый малыш".
Она подошла ближе к гробу. Нерешительно протянула руку и погладила чудные детские локоны. Какие они мягкие и шелковистые! Как мучительно касаться их!
– Уильям, – выдохнула она.
Но он не шевельнулся, холодный и неподвижный. Не двигается, не дышит.
– Уильям, – громче позвала Марджори. – Уильям, дорогой, вернись ко мне. Очнись же, мистер Билл!
Но все же малыш не двигался. И не дышал.
Марджори немного помедлила. Она почти устыдилась, что поверила в россказни дядюшки Майкла. Петр Пан, как бы не так! Старик просто выжил из ума.
Тихонечко, на цыпочках, она пошла к двери. В последний раз посмотрела на Уильяма и притворила за собой дверь.
Только она отпустила ручку двери, как тишину пронзил самый душераздирающий и пронзительный вопль из всех, что ей доводилось слышать.
В Кенсингтонских садах, среди деревьев, сухопарый человек в черном поднял голову и вслушивался и внимал, словно в завывании ветра мог различить детский плач. Он слушал, он улыбался, но не спускал глаз с двух приближавшихся молодых женщин с колясками.
"Да благословит Бог матерей везде и всюду", – подумал он.
Джозеф Шеридан Ле Фаню
Странное событие из жизни художника Схалкена
Джозеф Шеридан Лe Фаню (1814–1873) был плодовитым и популярным писателем. Родился в Дублине, в аристократической семье, обучался юриспруденции в Тринити-колледже, сотрудничал с несколькими периодическими изданиями, в том числе с "Dublon University Magasine", в котором и публиковал свои рассказы (многие анонимно).
Решающее значение для писательской биографии Лe Фаню имела ранняя смерть жены. После этой утраты он стал вести затворнический образ жизни, целиком посвятив себя художественному творчеству. Среди его книг: "Рассказы о призраках и таинственные истории ("Ghost Stories and Tales of Mistery"), "Дядя Сайлас" ("Uncle Silas"), сборник "Записки Пёрселла" ("The Purcell Papers").
В 1872 году вышло пять повестей Лe Фаню под общим названием "В тусклом стекле" ("In a Glass Darkly"), среди них "Зеленый чай" ("Green Tea"), история о девице-вампире "Кармилла" ("Camilla") и повесть, вошедшая в нашу антологию.
"Странное событие из жизни художника Схалкена" было успешно экранизировано "ВВС" в 1979 году.
Вас, несомненно, удивит, друг мой, тема этой повести. Какое мне дело до Схалкена [28]28
Схалкен Готфрид (1643–1703) – голландский художник.
[Закрыть]или Схалкену до меня? Он вернулся к себе на родину и, вероятно, умер и был похоронен еще до моего рождения, а я никогда не бывал в Голландии и ни разу не разговаривал ни с одним его соотечественником. Все это, я полагаю, вы уже знаете. Что ж, мне остается лишь сослаться на источник и честно пояснить, почему я верю в правдивость странной истории, которую собираюсь поведать. В юности я был знаком с неким капитаном Вэнделом, отец которого служил королю Вильгельму в Нидерландах, а потом и в моей собственной несчастной стране во время Ирландских кампаний. [29]29
Ирландские кампании – войны между сторонниками Вильгельма Оранского и Якова II Стюарта, закончившиеся поражением последнего в сражении на реке Войн в 1690 г. и закрепившие зависимость Ирландии от Англии.
[Закрыть]Сам не знаю, отчего мне полюбилось его общество, и, хотя я не разделял его религиозных и политических убеждений, между нами установились приятельские отношения. Сблизившись совершенно по-приятельски, мы стали вести самые непринужденные дружеские беседы, в одну из которых капитан и поведал мне любопытную повесть, что вы сейчас услышите.
Всякий раз, навещая Вэндела, я неизменно испытывал удивление, останавливаясь перед необычной картиной, в которой я, хотя и не считал себя знатоком живописи, явственно различал неповторимые черты авторской работы, особенно в передаче световых эффектов, да и в самом замысле, возбуждавшем мое любопытство. На картине было представлено внутреннее убранство какого-то старинного храма, а на переднем плане живописец изобразил женщину, окутанную длинным белым одеянием, край которого она набросила на голову, точно вуаль. Впрочем, ее одеяние не соответствовало ни одному монашескому ордену. В руке женщина держала лампу, свет которой озарял лишь ее лицо и фигуру. Черты ее оживляла лукавая улыбка, столь украшающая пригожих молодых женщин, задумавших удачную шалость или проказу. На заднем плане, почти совершенно скрытая в тени и едва освещаемая тусклым, затухающим огнем, виднелась фигура мужчины в старинном платье, в камзоле, явно чем-то встревоженного и положившего руку на эфес шпаги, словно вот-вот вытащит ее из ножен.
– Есть картины, – сказал я другу, – глядя на которые почему-то убеждаешься в том, что на них запечатлены не образы, порожденные воображением живописца, а подлинные сцены, реальные лица и события. Например, я совершенно уверен, что на этой картине представлена сцена из жизни.
Вэндел улыбнулся и, не сводя с картины задумчивого взгляда, ответил:
– Ваша догадка верна, мой добрый друг, ведь эта картина – свидетельство необычайных и таинственных событий, и, полагаю, свидетельство верное. Ее написал Схалкен, а женщина на переднем плане – не кто иной, как Роза Велдеркауст, племянница Герарда Доу, [30]30
Доу Герард (Геррит; 1613–1675) – известный голландский художник, ученик Рембрандта, прославившийся главным образом своими жанровыми картинами.
[Закрыть]первая, и, вероятно, единственная любовь Готфрида Схалкена: портретное сходство не оставляет сомнений. Мой отец лично знал художника, и тот поведал ему таинственную драму, одна из сцен которой запечатлена на этой картине. Полотно это, считающееся прекрасным образцом авторского стиля Схалкена, завещал моему отцу сам живописец, и, как вы видите, оно представляет собою своеобразное и любопытное произведение искусства.
Стоило мне попросить Вэндела, как он тотчас удовлетворил мою просьбу и рассказал эту историю. Таким образом, я могу изложить вам всю повесть целиком, ничего не упустив и предоставив вам решать, считать ли это предание рассказом об истинных событиях. Могу лишь прибавить, что Схалкен был честным, простоватым голландцем, совершенно не склонным к измышлениям и пустым выдумкам, и, кроме того, Вэндел, поведавший мне эту повесть, был совершенно убежден в ее правдивости.
Не много найдется тех, кому плащ романтического любовника и флер таинственности пристали бы менее, чем голландскому увальню Схалкену, неуклюжему и грубому, угрюмому и неотесанному. Впрочем, он был чрезвычайно одаренным живописцем, полотнами которого нынешние знатоки восхищаются не менее бурно, чем возмущались утонченные ценители – его современники. Однако этого человека, столь ленивого, вялого и сонного, отталкивающего грубостью манер и всего облика в зрелые годы, когда он был взыскан фортуной, в юности не обошла своим вниманием капризная богиня, избравшая его героем истории романтической, таинственной и необычайной.
Кто знает, подходила ли ему в юности роль любовника и героя? Кто знает, был ли он в молодые годы тем резким, неотесанным, неповоротливым мужланом, каким стал впоследствии? И не явилась ли ничем не искоренимая грубость его лица, платья и манер порождением того безграничного безразличия ко всему, которое зачастую охватывает человека, пережившего в юности несчастья и разочарования?
Нам не узнать ответов…
Посему надлежит ограничиться простым изложением фактов, а об остальном пусть гадают любители досужих домыслов.
В молодые годы Схалкен учился в мастерской Герарда Доу. Несмотря на присущие ему, как, вероятно, и большинству его соотечественников, флегматичный нрав и вместе с тем раздражительность, в юности он обладал способностью чувствовать глубоко и живо, ведь всем известно, что молодой художник заглядывался на прелестную племянницу своего богатого учителя.
Розе Велдеркауст в ту пору не исполнилось и семнадцати лет, и, если предание не лжет, она была истинной фламандской красавицей – пухленькой, белокурой и розовощекой, вскоре после того, как Схалкен начал обучение у живописца Доу, его увлечение Розой переросло в страсть куда более сильную и пылкую, чем можно было ожидать от спокойного и невозмутимого голландца. Вместе с тем он решил, или ему только почудилось, что Роза стала оказывать ему знаки расположения, и потому, отринув все сомнения, которые, возможно, терзали его прежде, он всецело отдался своему чувству. Коротко говоря, он влюбился настолько, насколько вообще способен влюбиться голландец. Спустя недолгое время он признался красавице в нежной страсти, и она в свою очередь не утаила от него, что и он ей небезразличен.
Однако Схалкен был беден, не мог похвастаться ни высоким происхождением, ни положением в обществе, а старик едва ли согласился бы отдать свою племянницу и воспитанницу за безродного художника, с которым ей предстояло изведать одни невзгоды и лишения. Посему оставалось лишь ждать, что время вознаградит его усилия и что фортуна ему улыбнется, и тогда, если работы его станут приносить доход, ее несговорчивый опекун, возможно, хотя бы выслушает его предложение. Проходили месяцы, и Схалкен, ободряемый улыбкой малютки Розы, удвоил усилия, столь усовершенствовал свой талант и добился столь значительных успехов, что мог осуществить свои надежды и по прошествии нескольких лет обещал стать незаурядным художником.
Однако это ровное и благополучное течение жизни, к несчастью, было внезапно и зловеще прервано событиями такими странными и таинственными, что никто не в силах был объяснить их и расследовать, событиями, невольно внушавшими суеверный страх.
Однажды вечером Схалкен задержался в мастерской учителя намного дольше, чем его легкомысленные товарищи, которые под предлогом наступления сумерек с радостью побросали мольберты и кисти, чтобы закончить день веселой пирушкой в ближайшем кабачке.
Но Схалкен стремился к совершенству, его вдохновляла любовь. К тому же сейчас он как раз делал эскиз будущей композиции, а для этой работы, в отличие от живописи, достаточно самого слабого света, позволяющего различить штрихи угля на холсте. В ту пору он еще сам не сознавал, на что способен его карандаш, и не скоро это открыл. Он увлеченно набрасывал на холсте сонм чрезвычайно проказливых бесов и демонов самого причудливого вида, подвергавших замысловатым пыткам вспотевшего, толстобрюхого и казавшегося совершенно пьяным святого Антония, который растянулся на земле посреди суетящихся тварей.
Однако молодой художник, не способный создать, да и просто оценить, истинно утонченное произведение искусства, был тем не менее достаточно проницателен и не мог удовлетвориться результатами своей работы. Он снова и снова терпеливо стирал и перерисовывал лицо и фигуру святого, но отвергал и новые варианты, находя их слабыми и неудачными.
В большой мастерской, убранной в старинном вкусе и покинутой ее обычными обитателями, царила тишина, Схалкен работал в полном одиночестве. Прошел час, другой, а он был по-прежнему недоволен эскизом. Дневной свет давно сменили сумерки, в свою очередь сменившиеся тьмой. Терпение молодого художника истощилось, и, стоя у незавершенной картины, он предавался неутешительным размышлениям, запустив одну руку в длинные черные космы, а другую, которой до того сжимал уголь, столь скверно справившийся со своей задачей, машинально вытирал о широкие фламандские штаны, оставляя на них черные полосы.
– Тьфу! – воскликнул он наконец. – Да пошла эта картина вместе с демонами, святым и со всем прочим к дьяволу!
В ответ над самым его ухом, немало его напугав, тотчас раздался отрывистый смех.
Художник резко обернулся и только тут осознал, что все это время за его работой наблюдал незнакомец.
На расстоянии вытянутой руки у него за спиной словно бы притаился то ли и вправду пожилой человек, то ли кто-то, пожилым человеком ему показавшийся. Был он в коротком плаще, широкополой островерхой шляпе, в руке, скрытой тяжелой перчаткой, напоминавшей латную перчатку рыцаря, держал длинную трость черного дерева, судя по тусклому в сумерках блеску, с массивным золотым набалдашником, а на груди у него, под складками плаща, в сумерках мерцали звенья роскошной золотой цепи.
В комнате стояла полутьма, так что Схалкен не мог разглядеть незнакомца, а низко опущенные поля шляпы бросали тень на лицо, совершенно его скрывая. Из-под этой траурной шляпы выбивались густые волосы, и, судя по их темному цвету и по прямой осанке, незнакомец едва ли достиг шестидесяти лет.
В облике этого человека было что-то мрачное и величественное. Однако самое странное, если не сказать жутковатое, впечатление производила его каменная неподвижность, невольно вселявшая трепет, и потому раздраженный художник прикусил язык и воздержался от запальчивых замечаний. Несколько оправившись от испуга, он любезно предложил незнакомцу сесть и спросил, не нужно ли передать что-нибудь учителю.
– Скажите Герарду Доу, – произнес неизвестный, не пошевелившись и не сделав ни единого жеста, – что минхер Вандерхаузен из Роттердама желает поговорить с ним завтра вечером, в этот же час и по возможности в этой же комнате, о некоем важном деле. Это все. Доброй ночи.
Передав это послание, незнакомец резко повернулся и быстрыми, но бесшумными шагами вышел из мастерской, прежде чем Схалкен успел опомниться.
Молодому человеку стало любопытно, куда же, выйдя из дома, направится житель Роттердама, и потому он кинулся к окну и принялся наблюдать за входной дверью.
Мастерскую отделяла от входной двери просторная и длинная передняя, и Схалкен занял свой пост, до того как старик вышел из дома.
Однако он ждал напрасно, а другого выхода не было.
Неужели старик исчез? Или притаился в укромном уголке передней, лелея какое-нибудь коварное намерение? При мысли об этом Схалкен преисполнился ужаса, безотчетного, но столь сильного, что не мог ни оставаться долее в мастерской, ни заставить себя спуститься в переднюю.
Однако, переборов свой непонятный страх, он все же решился выйти из комнаты и, тщательно заперев дверь, спрятав ключ в карман и не смотря по сторонам, прошел по коридору, где только что побывал, а может быть, хоронился до сих пор таинственный гость. Лишь оказавшись на улице, Схалкен вздохнул с облегчением.
– Минхер Вандерхаузен, – задумчиво повторял Герард Доу, когда приблизился назначенный час, – минхер Вандерхаузен из Роттердама! Я и имени-то его никогда не слышал. Что ему от меня надобно? Может быть, хочет заказать портрет, а то отдать мне в обучение младшего сына или бедного родственника… А может быть, оценить собрание картин? Тьфу ты, в Роттердаме уж точно не найдется никого, кто мог бы оставить мне наследство! Что ж, мы скоро узнаем, зачем он приходил!
День уже клонился к закату, и за мольбертом из учеников Доу оставался один Схалкен. Герард Доу в нетерпеливом ожидании расхаживал по мастерской взад-вперед, вполголоса напевая отрывки мелодий собственного сочинения, так как, не будучи великим знатоком музыки, он все же восхищался этим искусством. По временам он останавливался взглянуть на какую-нибудь ученическую работу, но чаще подходил к окну, наблюдая за прохожими, спешащими по мрачному переулку.
– Послушай, Готфрид! – воскликнул Доу, устав от долгого и бесплодного ожидания и обернувшись к Схалкену. – Разве он не назначил встречу на семь по ратушным часам?
– Когда он явился, как раз пробило семь, сударь, – ответил ученик.
– Что ж, тогда он вот-вот появится, – заключил художник, сверяясь с большими круглыми, размером ничуть не меньше спелого апельсина, часами. – Так ты сказал, минхер Нандерхаузен из Роттердама?
– Да, так он представился.
– Пожилой человек в богатом платье? – продолжал допытываться Доу.
– Насколько я заметил, – откликнулся ученик, – он далеко не молод, но и не так уж стар, а одет был богато и пышно, как приличествует состоятельному и почтенному горожанину.
В это мгновение гулкие размеренные удары ратушных часов возвестили наступление седьмого часа. Взгляды мастера и ученика невольно обратились к двери, а когда замер последний звон старинного колокола, Доу провозгласил:
– Ну, вскоре пожалует его милость, если, конечно, он намерен сдержать слово. Если нет, можешь подождать его, Готфрид, – тебе, поди, по вкусу придется общество старого бургомистра. Что же до меня, то я полагаю, в нашем добром старом Лейдене таких товаров и без него довольно – нечего из Роттердама ввозить.
Схалкен послушно рассмеялся, а Доу, помолчав несколько минут, продолжал:
– Что, если все это шутка, маскарад, затеянный Ванкарпом или еще каким-нибудь бездельником? Жаль, что ты не рискнул хорошенько отколотить этого бургомистра, губернатора, или как бишь его, дубиной. Ставлю дюжину рейнского, что его милость стал бы молить о пощаде под предлогом старой дружбы, не выдержав и трех ударов.
– Вот он идет, сударь, – тихо, предостерегающим тоном произнес Схалкен, и в тот же миг, повернувшись к двери, Герард Доу увидел того, кто накануне столь неожиданно предстал взору Схалкена.
Облик и осанка незнакомца тотчас убедили художника в том, что перед ним не ряженый, а человек почтенный и уважаемый. Потому он без промедления сдернул с головы берет, вежливо поприветствовал его и предложил ему сесть.
Гость слегка помахал рукой, словно благодаря за любезность, но не стал садиться.
– Я имею честь видеть минхера Вандерхаузена из Роттердама? – спросил Герард Доу.
– Да, это я, – последовал лаконичный ответ.
– Насколько я понял, ваша милость желает говорить со мною, – продолжал Доу, – и вот я здесь, в назначенный час, к вашим услугам.
– Этому человеку можно доверять? – осведомился Вандерхаузен, обернувшись к Схалкену, стоявшему чуть поодаль, позади учителя.
– Разумеется, – подтвердил Герард.
– Тогда пусть отнесет эту шкатулку любому ювелиру или золотых дел мастеру по соседству, чтобы тот оценил ее содержимое, а потом возвращается с распиской, удостоверяющей его ценность.
С этими словами он передал Герарду Доу маленький ларчик, дюймов девяти в длину и в ширину, и тот был немало удивлен как его тяжестью, так и странной внезапностью подобного предложения.
Выполняя желание незнакомца, он передал его в руки Схалкена и, повторив указания, отослал Схалкена с необычным поручением.
Схалкен надежно укрыл драгоценную ношу складками плаща и, быстро миновав несколько узеньких переулков, остановился возле углового дома, нижний этаж которого в ту пору арендовал еврей-ювелир.
Схалкен вошел в мастерскую и, вызвав хозяина в темные задние комнаты, положил перед ним ларчик Вандерхаузена.
При свете лампы стало заметно, что на ларчик нанесен слой свинца, испещренного царапинами, покрытого грязью и почти побелевшего от времени. Когда ювелир с трудом удалил часть свинцового покрытия, под ним обнаружилась шкатулка темного и чрезвычайно твердого дерева. Замочек на ней тоже не без усилий взломали, и глазам Схалкена и ювелира предстали туго завернутые в льняное полотно, тесно заполнявшие шкатулку золотые слитки, – все как один, по словам еврея, без малейшего изъяна.
Каждый слиток крошечный еврей подверг самому тщательному осмотру. Казалось, он испытывал чувственное наслаждение, осязая и взвешивая эти маленькие брусочки драгоценного металла, и опускал обратно в шкатулку с неизменным восклицанием: "Майн готт, само совершенство! Ни грана примеси! Чудо, истинное чудо!"
Наконец процедура оценки была завершена, и еврей выдал Схалкену расписку, удостоверяющую, что стоимость слитков, представленных ему для осмотра, равняется многим тысячам риксдалеров.
Спрятав вожделенную грамоту за пазухой, осторожно взяв шкатулку с золотом под мышку и укрыв ее складками плаща, он отправился в обратный путь и, войдя в мастерскую, обнаружил, что его учитель и незнакомец негромко, но увлеченно что-то обсуждают.
Дело в том, что едва Схалкен вышел из комнаты, дабы выполнить возложенное на него поручение, как Вандерхаузен обратился к Герарду Доу со следующими словами:
– Нынче вечером я могу задержаться у вас всего на несколько минут, а посему без промедления приступлю к делу, которое привело меня сюда. Месяца четыре тому вы побывали в Роттердаме, и вот тогда-то я и приметил в церкви Святого Лаврентия вашу племянницу, Розу Велдеркауст. Я хочу взять ее в жены, и если в мою пользу говорит то, что я несметно богат, богаче любого, кого вы могли бы выбрать ей в мужья, то, полагаю, вы сделаете все, что в ваших силах, чтобы помочь моему намерению осуществиться. Если вы принимаете мое предложение, то покончим с этим делом немедля, не тратя время на размышления и проволочки.
Герард Доу, вероятно, был поражен внезапным признанием минхера Вандерхаузена, однако не выказал неуместного удивления. От неловкости художника удержало не только благоразумие и вежливость: он ощущал странный озноб и какую-то гнетущую подавленность, чувство сродни тому, что испытывает человек, случайно соприкасаясь с предметом, к которому питает естественное отвращение, то есть безотчетный страх и ужас. Потому он и не решался в присутствии эксцентричного незнакомца произнести что-то, что можно было бы хоть отчасти счесть оскорбительным.
– Нимало не сомневаюсь, – сказал Герард, предварительно несколько раз откашлявшись, – что ваше предложение чрезвычайно выгодно, а равным образом и почетно для моей племянницы. Однако вы, конечно, сознаете, что решение принимать ей и что, как бы мы ни радели о ее благополучии, она может заупрямиться.
– Не пытайтесь обмануть меня, господин художник, – оборвал его Вандерхаузен. – Вы ее опекун, а она ваша воспитанница, вверенная вашему попечению. Она отдаст мне руку, если вы того пожелаете.
С этими словами Вандерхаузен немного приблизился к Доу, и тот, сам не зная почему, мысленно взмолился, чтобы Схалкен вернулся побыстрее.
– Я намерен, – продолжал таинственный незнакомец, – предоставить вам свидетельство моего богатства и залог моей щедрости, которую обещаю проявлять к вашей племяннице. Сейчас ваш ученик вернется с суммой, в пять раз превосходящей то состояние, на которое она по праву может рассчитывать в браке. Этими деньгами, а равно и ее приданым, вы будете распоряжаться по вашему усмотрению так, чтобы они приносили ей выгоду. Состоянием будет распоряжаться ваша племянница безраздельно на протяжении всей жизни, я не стану на него притязать. Разве это не великодушно?
Доу согласился, подумав, что судьба чрезвычайно благосклонна к Розе. Незнакомец, размышлял Доу, наверняка очень богат и щедр, и таким предложением, пусть сделанным человеком капризным, эксцентричным и дурным собою, пренебрегать не следует.
Роза не могла притязать на блестящую партию, имея лишь малое приданое, а в сущности не имея никакого, кроме того, что дал ей дядя. Не вправе она была подвергать сомнению и родовитость будущего жениха, так как сама не могла похвалиться высоким рождением. Что же до других возможных возражений, Герард решил пока их не слушать, а обычаи того времени вполне оправдывали подобное поведение.
– Сударь, – обратился он к незнакомцу, – ваше предложение необычайно лестно, и если некоторые колебания и не позволяют мне принять его немедля, то единственно потому, что я ничего не ведаю о вашем происхождении и положении в обществе. Но, разумеется, вы можете без труда разрешить все мои сомнения.
– То, что я человек добропорядочный, – сухо ответил незнакомец, – вам пока придется принять на веру. Не донимайте меня расспросами: вы узнаете обо мне ровно столько, сколько я сочту нужным вам открыть. У вас будет достаточный залог моей добропорядочности – мое слово, если вы честны, и мое золото, если вы негодяй.