Текст книги "Дядя Сайлас. В зеркале отуманенном"
Автор книги: Джозеф Шеридан Ле Фаню
Жанры:
Ужасы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 59 страниц)
И. Мелада, автор монографии о творчестве Ле Фаню [22]22
См.: Melada I.Sheridan Le Fanu. Boston, 1987.
[Закрыть], полагает, что большие романы удавались писателю хуже, чем компактные произведения, в которых его дар увлекательного рассказчика проявляется во всем блеске. Лучшим из малой прозы Мелада, как и некоторые другие критики, считает сборник «В зеркале отуманенном» («In a Glass Darkly», 1872), лидирующий по количеству современных переизданий Ле Фаню. Следует отметить, что в названии сборника заключена слегка измененная цитата из Первого послания Коринфянам (13:12): «Теперь мы видим как бы сквозь тусклое стекло» («through a glass darkly»). Но, поскольку Ле Фаню и сам слегка изменяет цитату и поскольку английское слово «glass» означает и стекло, и зеркало, а автор явно учитывает оба эти значения, мы остановились на романтическом названии «В зеркале отуманенном».
Этот сборник, в отличие от «Дяди Сайласа», представляет иную ветвь развития литературной готики викторианской эпохи. Писатель всерьез обращается к явлениям, выходящим за рамки естественного и научно объяснимого, и, балансируя между суеверием и наукообразием, стремится их осмыслить.
В первой половине XX века англичане склонны были видеть время правления королевы Виктории (1837—1901) как эпоху относительного социального и морального благополучия, стабильности, успокоенности и благодушия. Однако, начиная с книги Уолтера Хутона «Викторианский склад ума» (1957), это представление стало постепенно корректироваться. Хутон собрал многочисленные примеры, свидетельствующие о том, что для интеллектуалов это было время труднейшего выбора, «страха, подозрения или просто смутного тяжелого чувства, что вы не уверены, действительно ли вы верите в то, во что вы верите» [23]23
Houghton W. E.The Victorian Frame of Mind, 1830—1870. New Haven (Conn.), 1957. P. 21.
[Закрыть]. Каждое новое научное открытие (особенно теория эволюции) грозило окончательно подорвать христианскую картину мира. Создатели научных гипотез пытались дать новое толкование духовной природы человека, понять дух как превращенное состояние материи и объяснить паранормальные явления как результат психической болезни – или иным материалистическим способом.
Ле Фаню, как и многие другие интеллектуалы, колебался в своих верованиях, жаждал их научного подкрепления, но не мог удовлетвориться представлением о том, что дух есть тонкая материя сродни электричеству; отсюда его увлечение сведенборгианством.
Эммануэль Сведенборг (1688—1772), шведский ученый, занимавшийся физико-математическими науками и горным делом, член Научного общества в Упсале, почетный член Петербургской академии наук (с 1734 года), в своих философских работах 1830-х годов попытался геометрическим путем построить систему мироздания. По-видимому, осознав несостоятельность подобных построений, он в 1740-е годы обратился к новой трактовке явлений духовного мира и объявил себя «духовидцем», призванным самим Христом дать новое толкование Библии и основать новую Церковь. В теософских сочинениях Сведенборга как материальный, так и духовный миры происходят от мира божественного и существуют по одним и тем же законам, так что явления морального мира отражаются (имеют прямые аналогии) в явлениях духовного мира, а моральные законы в духовном мире осуществляются столь же автоматически непреложно, как физические законы, открытые наукой, в мире материальном.
Увлечение писателя сведенборгианством наложило отпечаток на роман «Дядя Сайлас», хотя здесь приверженность сурового и немного загадочного отца Мод к этому вероучению может сойти за простую нравоописательную черту. Что касается сборника «В зеркале отуманенном» – можно сказать, что в нем отчетливо прослеживаются некоторые постулаты шведского мистика.
В сборник входят пять рассказов, объединенных фигурой знаменитого врача-психиатра Мартина Гесселиуса. Каждый сюжет представляет собой случай из его практики. Ле Фаню применяет прием двойного опосредованного повествования: доктор Гесселиус описал эти случаи, а затем использовал как примеры в своих научных трудах. Его же молодой помощник отбирает и пересказывает самые любопытные из них для широкой публики. Доктор Гесселиус глубоко убежден в истинности и научности своих объяснений, его помощник влюблен в учителя и превозносит его таланты, но читателя не могут полностью убедить педантичные объяснения ученого, сводящего каждый случай к психическому заболеванию и галлюцинациям пациента и понимающего душу человека как род тонкой материи, воздействующей на нервную систему и подверженной обратному воздействию.
В открывающем сборник рассказе «Зеленый чай» речь идет, по-видимому, о психическом заболевании, «галлюцинации» священника Дженнингса, приводящей его в конечном итоге к самоубийству. Доктор Гесселиус объясняет этот «случай» чисто физическими причинами: употреблением крепкого зеленого чая в ночное время. Однако этот диагноз не слишком убедителен, хотя бы потому, что спасти пациента от самоубийства все-таки не удается… Между тем в рассказе содержится намек на иную причину трагедии: научные занятия священника и, очевидно, неподобающее его сану увлечение языческой мифологией. Не потому ли перед ним появляется кривляющаяся обезьяна с горящими глазами, особенно во время богослужения или молитвы? «Заболевший» священник сторонится людей, и никто, кроме него, не видит «привидение», так что читателю остается предположить, что обезьяна является плодом расстроенной психики героя. Вопрос же о причинах этого расстройства, физических или духовных, остается открытым.
В двух следующих рассказах – о капитане Бартоне и судье Харботтле – природа «видений», посещающих героев, меняется (или уточняется): здесь не только «больной», но и окружающие видят его преследователя (или преследователей), и смерть обоих героев никак не назовешь самоубийством. Впрочем, доктор Гесселиус по-прежнему настаивает на определении «больной»: согласно его теории, феномен «внутреннего восприятия» демонстрирует «заразительность вторжения тонкого мира, доступного лишь для внутреннего ока, в область сугубо материальную. Как только некое видение укореняется в одном пациенте, возросшая энергия этого видения начинает действовать… на других». Из данного утверждения, по-видимому, следует, что «тонкий мир» существует сам по себе, но воспринимать его могут лишь люди с отклонениями психики. С чем же связаны эти отклонения? По логике обеих повестей, с нравственными изъянами героев.
Повесть о капитане Бартоне напоминает традиционные сюжеты о привидениях, где дух жертвы является преступнику как орудие возмездия. Впрочем, сам герой отнюдь не склонен верить в потусторонние силы: услышав за собой на пустынной улице странные шаги, он думает, что ему это померещилось, а получив анонимное послание, сначала полагает, что кто-то решил его разыграть. Однако преследование таинственного и неуловимого незнакомца достаточно быстро приводит капитана к гибели. Основной художественный эффект в этой повести Ле Фаню пытается извлечь из контраста между обыденностью жизненных обстоятельств героя и необъяснимыми происшествиями, в загадочную природу которых ни он сам, ни окружающие долго не хотят верить. Повествование от лица героя-рассказчика, священника Томаса Герберта, немного знавшего капитана и по крупицам собиравшего его историю, создает эффект достоверности и одновременно – отстранения и недосказанности, ведь внутренний мир капитана остается для читателя закрытым.
С точки зрения морали и художественной логики случившееся с капитаном Бартоном понятно и объяснимо: как раз когда он, выйдя в отставку, собирается выгодно жениться, напоминает о себе его прошлое прегрешение – развращение бедной девушки и преследование ее отца. Литература, как и религия, учит нас, что возмездие неизбежно, а научная картина мира никакого воздаяния за грехи не признает, и Ле Фаню балансирует между двумя полюсами, задаваясь вопросом: «Верю ли я, что сегодня, в нашей обыденной жизни, возможно вмешательство каких-то неведомых науке сил?»
В третьем рассказе литературная традиция явно берет верх над научным интересом – это типичная назидательная притча о воздаянии за грехи, где привидения выступают в роли исполнителей приговора. Действие «Судьи Харботтла» не случайно удалено от современности, отнесено в предшествующее столетие, век «пудреных париков», известный и своим материализмом, и своей коррумпированностью [24]24
Этой коррумпированностью особенно отличалось правительство Роберта Уолпола, премьер-министра с 1721 по 1742 г. Его продажность обличали, среди прочих, Свифт и Филдинг. Кроме того, в произведениях сатириков XVIII в. нередко фигурируют именно продажные судьи (вспомним хотя бы пьесу Филдинга «Политик из кофейни, или Судья в ловушке»).
[Закрыть]. Герой рассказа, неправедный судья Харботтл, уверен в собственной безнаказанности и настолько закоснел в грехах, что давно уже не способен испытывать раскаяние. Он получает последнее предупреждение от старого джентльмена, открывающего ему намерение неких «заговорщиков» совершить суд над нечестивцем, но в Высший суд злодей не верит, а земной – держит в своих руках и вновь осуждает невинного. Далее Ле Фаню мастерски изображает фантасмагорическое сновидение Харботтла, в котором тот видит суд и расправу над собою: писателю удается воспроизвести логику сновидения, вырастающего из реальности и одновременно ужасающим образом искажающего ее. Это не просто сон, это посланное Харботтлу потусторонними силами видение, подобное видениям средневековым, в которых прозревалась истина. Сон сбывается: точно в назначенный день приговор приводится в исполнение призраками – палачом и его подручным, которых видят слуги. Хуже того, в доме казненного даже спустя многие годы вновь и вновь воспроизводится призрачная сцена возмездия, которую наблюдает один из новых жильцов. Под конец читатель вряд ли вспомнит вступительные замечания доктора Гесселиуса, которые явно не разъясняют происходящего.
В рассказе «Комната в гостинице „Летящий дракон“» некое светило психиатрии располагает странным лекарством, способным совершенно парализовать всякие проявления жизни в человеке, оставив при этом работающим его сознание. С традицией готического повествования эту повесть связывает постепенно сгущающаяся атмосфера неясной угрозы, скрытой опасности, наличие комнаты с потайным ходом, из которой непонятным для непосвященных образом исчезают постояльцы гостиницы. В остальном этот увлекательный сюжет о ловко задуманном мошенничестве укладывается в рамки приключенческого жанра. События разворачиваются на фоне красочной картины общественных нравов посленаполеоновской Франции. Ле Фаню во всем блеске демонстрирует свое повествовательное мастерство, ведя рассказ от имени молодого и увлекающегося героя, наивно исполняющего любые просьбы таинственной красавицы, в то время как читатель уже догадывается о механике обмана и с волнением следит, как герой сам подготавливает собственное безвозвратное исчезновение.
В знаменитой «Кармилле», замыкающей сборник, Ле Фаню первый и единственный раз в своем творчестве обращается к теме вампиризма. Писатель как бы возвращается к традициям ранней готической прозы: уединенный замок где-то в отдаленной, малоизвестной австрийской провинции Штирия, юная, неопытная девушка, подвергающаяся смертельной опасности, странная незнакомка, так легко нашедшая себе доступ в замок, загадочные смерти по соседству… Как и в предыдущем произведении, рассказ ведется от лица жертвы, которая менее других догадывается о грозящей ей опасности, и точно так же доктор Гесселиус не высказывает никаких категоричных суждений по поводу событий, лишь удостоверяет честность и добросовестность рассказчицы.
Но если предыдущий рассказ не нуждался в специальном объяснении таинственных происшествий, то в «Кармилле» происходят события, далеко выходящие за пределы постижимого. Однако психические теории доктора здесь явно бессильны. Ле Фаню и не пытается давать научное объяснение происходящему, напротив, он обращается к фольклору и использует почерпнутые из народных суеверий сведения о природе, о поведении вампиров и о средствах борьбы с ними. Необычно здесь, как отмечают критики, лишь то, что вампир – это молодая и привлекательная женщина, делающая своими жертвами юных девушек и явно испытывающая к ним эротические чувства. Предвосхищающая сенсационного «Дракулу» (1897) Брэма Стокера, «Кармилла» фигурирует во всех западных антологиях, посвященных вампирам, и поэтому является одним из наиболее известных произведений Ле Фаню.
Новеллы Шеридана Ле Фаню о таинственном и сверхъестественном по своим художественным особенностям отличаются от его готических романов и во многом превосходят их. Джек Салливан, исследователь английского рассказа о привидениях («ghost story»), утверждает, что именно Ле Фаню можно по праву считать родоначальником нового типа повествования, использующего готическую поэтику и в то же время оспаривающего ее [25]25
См.: Sullivan J.Elegant Nightmares: The English Ghost Story from Le Fanu to Blackwood. Athens (Ohio), 1978.
[Закрыть]. Речь идет о переходе от романтической эстетики к эстетике реалистической: если классики готики стремились к сенсационности, нагнетанию ужасов и созданию атмосферы надвигающейся катастрофы, то в повествовании нового типа рисуются обыденные ситуации, в которых нечтопоявляется как бы исподволь, причем четко фиксируется естественное к нему недоверие. Сопровождаемое массой бытовых подробностей, это таинственное нечтовходит в жизнь героя и постепенно заполняет ее целиком. Подобную художественную стратегию Дж. Салливан впервые усматривает в рассказе Ле Фаню «Художник Схалкен» (1839), опубликованном анонимно и, к сожалению, никем не замеченном; характернейшим воплощением этой стратегии литературовед считает «Зеленый чай», называя новеллу «архетипической».
Малая проза Ле Фаню стоит у истоков традиции, которую можно было бы парадоксально назвать «реалистической готикой». На рубеже XIX—XX веков она приобрела большую популярность. Рассказы о привидениях и других необъяснимых явлениях писали не только мастера «ghost story» Алджернон Блэквуд и М. Р. Джеймс, не только неоромантики Стивенсон, Киплинг, Конрад, но и такие классики реализма, как Генри Джеймс и Томас Гарди. Традицию Ле Фаню продолжил Уильям Батлер Йейтс, создавший на материале ирландского фольклора немало рассказов о привидениях. Английские критики связывают новую волну интереса к ужасному и необъяснимому и с реакцией на «бескрылый» реализм Диккенса и Теккерея, и с распространением позитивистских теорий, пытавшихся объяснить «потустороннее» особенностями функционирования человеческой психики, и, главное, – со смутным ощущением нестабильности, сотрясением основ, приближением нового кризиса европейской культуры, который позже проявит себя в катастрофе Первой мировой войны [26]26
См.: Hynes S.The Edwardian Turn of Mind. Princeton, 1971.
[Закрыть]. Возможно, одним из очевидных симптомов назревавшего кризиса и одновременно важнейшей причиной популярности «ghost story» было особенно широкое распространение в то время материализма. Ведь, как справедливо заметил один из классиков жанра Г. Ф. Лавкрафт в своем эссе «Сверхъестественный ужас в литературе» (1927), самые пугающие рассказы о привидениях пишут материалисты, ведь то, что для верующих просто «обыденное явление», для них – «абсолютное и потрясающее нарушение естественного порядка вещей» [27]27
Lovecraft H. Ph.Supernatural Horror in Literature. N. Y., 1973. P. 83.
[Закрыть].
Эстетика пугающего и ужасного, постоянно обновляя репертуар тем и образов, все шире распространяется в XXI веке в разных формах и жанрах, от триллера до «черной комедии». И покуда массовое сознание цивилизованного мира балансирует между материализмом, верой и суеверием, готические сюжеты будут по-прежнему обречены на успех.
Е. Зыкова
ДЯДЯ САЙЛАС
История Бартрама-Хо
Роман {1}
Достопочтенной графине Гиффорд в знак уважения, симпатии и восхищения эту историю посвящает автор
Предисловие
Сочинитель сей истории адресует своим читателям несколько коротких разъяснений. Интрига открытой перед ними «Истории Бартрама-Хо» повторяет, с некоторыми вариациями, небольшой, страниц в пятнадцать, рассказ, созданный сочинителем и давно им опубликованный в одном из журналов под названием «Эпизод из тайной истории ирландской графини», позже – так же анонимно – еще раз публиковавшийся в скромной антологии под иным названием. Маловероятно, что читателям попадалась сия безделка, и еще меньше вероятности, что она им запомнилась. Однако, учитывая такую возможность, сочинитель и пускается в краткое разъяснение, дабы не быть обвиненным в плагиате, какой всегда есть неуважение к читателям.
Да позволено ему будет также в нескольких словах возразить против беспорядочного употребления понятия «сенсационная школа письма» {2}применительно к той литературе, какая не нарушает ни единого из законов построения и морали, взятых великим создателем несравненных – начиная с «Уэверли» – романов себе за основу. Никто, разумеется, не станет называть романы сэра Вальтера Скотта «сенсационными», и, однако, в этой достойной изумления серии нет истории, где бы не говорилось о смерти, преступлении и где не было бы налета таинственности.
Минуя такие великие романы, как «Айвенго», «Пуритане» и «Кенильворт», перенасыщенные чудовищными злодеяниями и кровопролитием, а вместе с тем силой удивительного мастерства превращенные в повествования, которые держат читателя в напряжении и заставляют леденеть от ужаса, обратимся к двум непохожим на другие романам той же серии, живописующим современные нравы и сцены обыкновенной жизни, обратимся к ним и вспомним о видении в комнате, увешанной гобеленами {3}, дуэли, страшной загадке, смерти старого Элспета, утонувшем рыбаке и, кроме всего прочего, о будоражащем эпизоде с компанией, захваченной бурным течением вблизи скал, как то изображено в «Антикварии», и – в «Сент-Ронанских водах» – о долго хранимой завесе над тайной, предполагаемом безумии, о завершающем трагедию самоубийстве, а вспомнив все это, решим: справедливо ли награждать определением, которое было бы профанацией употребить в отношении любой, даже самой увлекательной, истории Вальтера Скотта, повествования, пусть уступающие названным в исполнении, однако построенные по тем же законам фабулы и учащие тому же.
Автор верит, что критики, мастерству и воодушевляющей поддержке которых столь обязан он и его собратья по цеху, занятые своим скромным трудом, побеспокоятся относить уничижающее определение лишь к той особого рода литературе, какую оно изначально обозначало, и не допустят, чтобы с сей литературой смешивали достойную школу подлинно трагического английского романа, облагороженную гением сэра Вальтера Скотта, ставшего, по сути, ее основателем.
Декабрь, 1864 год
Том 1
Глава IОстин Руфин из Ноула и его дочь
Была зима, точнее, середина ноября, и от сильного ветра дребезжали окна, ветер завывал, гудел, носясь меж высоких стволов в нашем парке, забираясь в увитые плющом дымоходы, – такой темный вечер… и такое веселое яркое пламя от крупного угля и потрескивавших сухих поленьев, славно перемешанных во внушительном камине мрачной старинной комнаты. Узкие панели черного дерева тускло отсвечивали по стенам до потолка, на чайном столике оживленной группкой стояли восковые свечи, многочисленные старые портреты висели на стенах: одни лица были суровы и бледны, другие – приятны, а некоторые – необыкновенно утонченны, прелестны. Помимо портретов там висело и несколько картин разной величины. Вообще, я думаю, вы бы приняли комнату за галерею: вытянутая в длину, просторная, но неправильной формы, она мало походила на гостиные, устроенные по новой моде.
Девушка, которой едва исполнилось семнадцать, – на вид, наверное, еще совсем дитя, – худенькая и довольно высокая, с густыми золотистыми волосами, темно-серыми глазами, с чувствительным, отмеченным меланхолией лицом, задумавшись сидела у чайного столика. Этой девушкой была я.
Кроме меня в комнате находился только один человек – единственный во всем доме, связанный со мною узами родства, – мой отец. Мистер Руфин из Ноула, как его называли в нашем графстве. Он, впрочем, владел многими другими поместьями, происходил из очень древнего рода и не раз отказывался от титула баронета, даже, как утверждали, от графского титула – гордый, дерзкий духом, он считал себя выше по положению и благороднее по крови двух третей дворянства. Но о семейном предании я имела смутное представление, составленное из рассказов, в которые пускались старые слуги, посиживая в детской у камелька.
Убеждена, отец любил меня, и я, разумеется, тоже его любила и с присущим детям верным инстинктом чувствовала в нем нежность ко мне, хотя нежность эта никогда не находила привычного выражения. Но отец был со странностями. Он рано разочаровался в парламентской деятельности, к которой влекло его честолюбие. Умный человек, он терпел поражение в обстоятельствах, в которых намного уступавшие ему добивались успеха. Позже он отправился за границу и сделался ценителем и собирателем редкостей. По возвращении домой занимался литературой, наукой, к тому же выступил основателем и главой многих благотворительных обществ. Но в конце концов устал от подобия власти и уединился в деревне, где, не склонный к шумным забавам, вел жизнь ученого, задерживаясь на время то в одном, то в другом из своих обширных поместий.
Женился он довольно поздно, но скоро овдовел – молодая красавица жена умерла, оставив меня, единственного ребенка, на его попечении. Эта утрата, как утверждали, сильно сказалась на отце – он сделался еще более странным и молчаливым, а в обращении со всеми, исключая меня, – еще более суровым. Кроме того, история с его младшим братом Сайласом заставила отца жестоко страдать.
Сейчас он мерил шагами просторную комнату, погруженную – в дальнем конце за выступом стены – в сплошную тьму. Это была его привычка – ходить взад-вперед в полном молчании. Я смотрела на него и обычно представляла, как Шатобриан наблюдал за своим papa [28]28
Папа ( фр.). ( Здесь и далее примеч. пер.)
[Закрыть]в громадном покое их Шато де Комбур {4}. В дальнем конце комнаты мой отец почти исчезал во мраке, потом, возвращаясь на несколько минут, выступал, будто портрет, из тени и опять, без звука, становился почти невидим.
Подобной монотонностью движения и молчаливостью он испугал бы кого-нибудь менее осведомленного о его привычках. Однако и мне, очень его любившей, отец, который мог за весь день не проронить ни слова, внушал благоговейный страх.
Отец вышагивал по комнате, я же мысленно все время возвращалась к событиям предыдущего месяца. Заведенный порядок в Ноуле нарушался так редко, что самого мелкого происшествия оказывалось достаточно, чтобы возбудить любопытство у обитателей этого тихого дома, заставить их теряться в догадках. Отец жил редкостным затворником; не считая прогулок верхом, он почти не выезжал за пределы Ноула, а гости посещали нас, думаю, не чаще двух раз в год.
Речь идет не о том, что состоятельного и озабоченного вопросами веры соседа сторонились из-за каких-то незначительных разногласий. Мой отец оставил Англиканскую церковь – ради странной секты, название которой я позабыла, и в конце концов сделался, как говорили, приверженцем Сведенборга {5}. Но он не затрагивал эту тему со мной. И немало послуживший экипаж возил мою гувернантку – когда она у меня появилась, – нашу старую домоправительницу миссис Раск и меня в приходскую церковь каждое воскресенье. Отец же на виду у почтенного священника, качавшего головой, – «безводные облака, носимые ветром… звезды блуждающие, которым блюдется мрак тьмы навеки» [29]29
Иуд. 12: 13.
[Закрыть], – обращался к собственному «наставнику» и бывал вызывающе удовлетворен ниспосланными ему благодатью и озарением, а правоверная миссис Раск ворчала: воображает, будто зрит ангелов небесных и беседует с ними, подобно всем этим фогнусникам.
Не думаю, что, кроме этих предположений, у нее были основания обвинять отца в притязаниях на сверхъестественное могущество; и во всем, что не затрагивало ее ортодоксальной веры, она оставалась почитательницей своего господина, а также надежной домоправительницей.
Однажды утром я нашла миссис Раск надзирающей за приготовлениями к приему гостя в охотничьей комнате, которая звалась так из-за гобеленов, развешанных по стенам и представляющих сцены à la Воуверман: {6}сокольничии, загонщики, собаки, соколы, дамы, кавалеры и пажи. Окруженная ими миссис Раск, вся в черном шелке, выдвигала ящик за ящиком, считала простыни и отдавала приказания.
– Миссис Раск, кто приедет?
Она знала только имя. Некий мистер Брайерли. Мой папа ждет его к обеду. Гость задержится у нас дня на три-четыре.
– Я так думаю: он один из этих самых людей, дорогая, ведь я называла его имя нашему священнику, доктору Клею, и священник сказал, что среди последователей Сведенборга естьнекий Брайерли, великий чудодей… Я уверена, это он.
Я имела неотчетливое представление об этих сектантах, подозревала их в некромантии и загадочном франкмасонстве – вещах, вызывавших ужас и отвращение.
Мистер Брайерли прибыл заблаговременно, чтобы не торопясь переодеться к обеду. И вот он вошел в гостиную – высокий, худой, весь в унылом черном, с тугим белым воротничком, то ли в черном парике, то ли с прической «под парик»; очки; мрачный, пронизывающий и быстрый взгляд. Потирая большие руки и коротко кивнув мне, явно принятой за дитя, он уселся перед камином, скрестил ноги и взял журнал.
Такое обращение показалось мне обидным; хорошо помню свое возмущение, о котором он, конечно, и не подозревал.
Он оставался в Ноуле не слишком долго; никто из нас не догадывался о цели его визита, ни на кого мистер Брайерли не произвел благоприятного впечатления. Он казался суетливым, каким обычно и кажется всякий занятой человек сельским жителям; он совершал пешие и верховые прогулки, просиживал над книгами в библиотеке, написал с полдюжины писем.
Его спальня и гардеробная находились прямо напротив отцовских, а у отца в комнатах была своего рода передняя, где он держал некоторые книги по теологии.
На другой день после приезда мистера Брайерли я собралась посмотреть, поставлен ли для отца графин с водой и стакан на столике в этой передней. Не будучи уверенной, что отца там нет, я постучала в дверь.
Наверное, они были слишком поглощены своим занятием и не расслышали стука. Подождав, я открыла дверь и вошла. Мой отец сидел в кресле без сюртука и жилета, мистер Брайерли преклонил колени на скамеечке подле отца – лицом к нему, касаясь импровизированным париком седых отцовских волос. На столике рядом была раскрыта огромная книга – я решила, что богословская. Худая фигура в черном выпрямилась, мистер Брайерли, поднявшись на ноги, поспешно спрятал что-то у себя на груди.
Мой отец – бледнее, чем я его когда-либо видела, – тоже поднялся, решительно указал на дверь и велел мне:
– Выйди!
Легонько взяв за плечи, мистер Брайерли выпроводил меня из комнаты – с улыбкой на мрачном лице, совершенно мне не понятной.
Спустя мгновение я пришла в себя и молча поспешила прочь. Последнее, что я видела, была высокая худая фигура в черном: доктор угрюмо и многозначительно улыбнулся мне вслед, потом дверь закрылась, щелкнул замок, и два сведенборгианца остались со своими тайнами.
Я очень хорошо помню потрясение и отвращение, которое испытала, застав их за неким, вероятно, предосудительным магическим ритуалом; помню свое недоверие к этому мистеру Брайерли, в плохо сидевшем черном сюртуке, с белым крахмальным воротничком. Я чувствовала страх, я вообразила, что этот человек заявлял какие-то права на моего отца, и чрезвычайно встревожилась.
Мне чудилась угроза в загадочной улыбке высокого первосвященника. Вид отца, каким он предстал перед моими глазами, возможно, исповедуясь этому непонятному мне человеку в черном, не шел у меня из ума, совсем не обученного ориентироваться в границах чудесного.
Я ни с кем ни словом не обмолвилась о случившемся. Но испытала огромное облегчение, когда зловещий гость на следующее утро покинул нас. Именно его посещение я теперь вспоминала.
Кто-то усмотрел в докторе Джонсоне сходство с привидением {7}, заметив, что к обоим следует обратиться, чтобы они заговорили. Мой отец, возможно, и походил на обитателя неземного мира, но ни единый человек во всем доме не осмелился бы первым обратиться к нему – кроме меня, да и я отваживалась крайне редко… Впрочем, я даже не представляла, до чего странным было это его обыкновение, и, только когда стала чаще навещать знакомых и родственников, поняла: нигде нет ничего подобного заведенному в нашем доме.
Пока я, откинувшись в кресле, предавалась этим мыслям, мой отец-призрак с неизменным постоянством важно приближался, поворачивался и вновь уходил во тьму. Фигура его, впрочем, была внушительна: крепкого сложения, плотный, лицо – крупное и необычайно суровое. В свободном, черного бархата, сюртуке и жилете, передо мной был человек пожилой, но не старый; хотя ему перевалило за семьдесят, в нем чувствовалась твердость и не замечалось ни малейшего признака слабости.
Помню, как я вздрогнула, когда, не подозревая, что он рядом, подняла глаза и увидела это крупное суровое лицо меньше чем в ярде от себя, встретила прикованный ко мне взгляд.
Он глядел на меня мгновение, затем, взяв один из тяжелых подсвечников в узловатую руку, кивком велел следовать за собой, и я, снедаемая любопытством, но хранящая молчание, повиновалась.
Он провел меня через освещенный холл… по коридору… к задней лестнице и завел в свою библиотеку.
Это была вытянутая в длину комната с двумя высокими узкими окнами в дальнем ее конце – тогда, помню, их уже закрывали шторы. В полумраке – ведь одна свеча давала мало света – он задержался у двери, налево от которой стоял в те времена резной дубовый старомодный шкаф. Подошел к нему.
И со странным, отсутствующим видом заговорил, обращаясь, как мне показалось, больше к себе самому, чем ко всему остальному миру.
– Она не поймет, – шепотом говорил он, вопрошающе глядя на меня. – Нет… Поймет ли?
Потом он замолчал, достал из нагрудного кармана небольшую связку ключей. На один из полдюжины он хмуро воззрился, вертя ключ перед глазами и что-то обдумывая. Я хорошо знала отца, поэтому не проронила ни слова.
– Они слишком пугливы… да, слишком… лучше я поступлю иначе.
Он опять замолчал и взглянул мне в лицо – будто на портрет, писанный маслом.
– Они… да… лучше я поступлю иначе… иначе… да. И она не догадается… она не подумает…
Мгновение он пристально смотрел на ключ, потом перевел взгляд на меня и, неожиданно подняв ключ в руке, отрывисто проговорил:
– Вот, дитя… – А через секунду добавил: – Запомниэтот ключ.
Ключ был странной формы – не похож на другие.
– Да, сэр. – К отцу я всегда обращалась так – «сэр».
– Он открывает вот что… – Отец резко хлопнул по дверце шкафа. – Днем он всегда здесь. – На последних словах отец опять опустил ключ в карман. – Поняла?.. А ночью – у меня под подушкой. Ты слышишь меня?
– Да, сэр.
– Не забудешь про этот шкаф? Дубовый… сразу от двери налево… Не забудешь?
– Нет, сэр.
– Какая жалость, что она девушка, притом такая молоденькая… увы, девушка и такая молоденькая… Неразумна… легкомысленна. Так запомнишь?