Текст книги "Дядя Сайлас. В зеркале отуманенном"
Автор книги: Джозеф Шеридан Ле Фаню
Жанры:
Ужасы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 59 страниц)
На что сморщенная, в громадном чепце старуха – настоящая матушка Хаббард {41}, – присев, ответила:
– Да, мэм.
– Сундуки и коробки внесли?
Оказалось, уже внесли.
– Хорошо, теперь идемте. Но как же мне назвать тебя, Куинс?
– К… как вам будет угодно, мисс, – проговорила Мэри, сдержанно поклонившись.
– Что это ты квакаешь, точно простуженная лягушка, Куинс? Будешь Хрипс пока. Вот так. Идем с нами, Хрипс!
И кузина Милли, взяв под руку, потянула меня наверх, но на ступеньках лестницы отпустила, отклонилась назад и увидела мой наряд под иным углом зрения.
– Эй, кузина! – вскрикнула она, хлопнув ладонью по моему турнюру. – Какого черта тебе понадобились все эти подушки-подкладки? Ты потеряешь их, девчонка, в первый же раз прыгая через крапиву!
Я была в изумлении. И едва удержалась от смеха. При исполненном важности пухлом личике, при неописуемо нелепом наряде речь ее звучала для меня настолько странно, что я оказалась бы в меньшем затруднении, сведи меня случай с дикаркой из-за дальних морей.
Но до чего же роскошной была лестница, по которой мы поднимались, – с внушительными резными перилами из дуба, а на площадке – с громадными столпами, увенчанными резными фигурами щитодержателей со щитом, на котором красовался герб. Великолепные дубовые панели закрывали стены. О внутреннем убранстве дома я, однако, не могла судить, ведь у дяди Сайласа ни холл, ни галерея не освещались, для нас же мерцала единственная свеча; впрочем, я знала, что еще успею все разглядеть при свете дня.
Ступая по темному дубовому настилу, мы приблизились к моей комнате. И я получила возможность не спеша созерцать величественные пропорции дома. Два больших окна за потускневшими шторами были высоки, лишь вполовину ниже окон Ноула (а Ноул – в своем роде, красивый дом). Дверные рамы, как и оконные, покрывала богатая резьба. Здесь был огромных размеров камин – с облицовкой, вновь поражавшей причудливым резным орнаментом. Я не ожидала увидеть такое великолепие… Никогда прежде мне не доводилось спать в столь пышном покое.
Но меблировка, должна отметить, никак не соответствовала претенциозности интерьера. Французская кровать с ковром возле нее в три квадратных ярда, небольшой стол, два стула, туалетный столик – это все, что я обнаружила в отведенной мне спальне; не было ни шкафа, ни комода. Мебель, выкрашенная в белый цвет, такая легкая на вид, незначительная и просторно расставленная, занимала лишь половину внушительного, изысканного покоя, другая же его половина представала в наготе, горестно величавой.
Кузина Милли убежала, чтобы доложить о нашем прибытии Хозяину, как она именовала дядю Сайласа.
– Ну, мисс Мод, никогда не думала увидеть такое! – воскликнула чистосердечная Мэри Куинс. – А вы видели подобную юную леди? Она столько же леди, сколько я, видит Бог! А во что одета? Ну и ну! – Мэри, сокрушаясь, покачала головой и огорченно прищелкнула языком, так что я не смогла удержаться от смеха. – Мебель, мебель-то где здесь? Ну и ну! – Она снова прищелкнула языком.
Вскоре, впрочем, вернулась кузина Милли. Она с любопытством дикарки наблюдала за тем, как распаковывали мои сундуки, и выражала свое восхищение сокровищами, занимавшими место на полках стенных шкафов, которые, будто в буфетной, находились в нишах и закрывались массивными дубовыми дверьми, с торчавшими из них ключами.
Пока я торопливо поправляла свой туалет, она то и дело развлекала меня замечаниями уже совсем личного свойства:
– Твои волосы чуток темнее моих, но оттого не лучше, а? Мой цвет, говорят, такой, как надо. Не знаю… А что скажешь ты?
По этому пункту я великодушно уступила ей право первенства.
– Вот бы у меня были твои белые руки. Тут ты меня побила! Я знаю, это все перчатки, – не выношу их. Стану надевать теперь… руки и вправдубелым-белы. – Она недолго помолчала. – А кто, интересно, красивее – ты или я? Не знаю, вот уж я – не знаю. Ты-то как думаешь?
Я встретила откровенным смехом этот вызов, и она чуть покраснела – в первый раз, по-видимому, смутилась.
– Ты и вправдуна полдюйма выше меня – ведь так?
Я была выше на целый дюйм, поэтому с легкостью согласилась на ее допущение.
– Да, ты статная видом! Верно, Хрипс? Но платье у тебя прямо до пят! – Она перевела взгляд с моего на свое и вскинула ногу в ботинке землекопа, чтобы убедить себя, что ее платье теперь могло бы сравниться с моим. – Мое чуток короче, чем надо? – неуверенно предположила она. – Кто там? А, это ты! – обратилась она к появившейся в дверях матушке Хаббард. – Входи, л’Амур, тебе всегда рады, входи!
Горничная пришла сообщить, что дядя Сайлас был бы счастлив видеть меня, как только я буду готова, а кузина Миллисент проводит в комнату, где он ожидает гостью.
В тот же миг дух комедии, посетивший нас благодаря неописуемой эксцентричности моей кузины, улетучился, и меня объял благоговейный страх. Вот сейчас я увижу его – он будет поблекшим, сломленным, постаревшим, но все же тем самым человеком, чей живописный образ пробуждал фантазию и мучил меня многие и многие дни моей, пусть и недолгой, жизни.
Глава XXXIIДядя Сайлас
Кузина, думаю, тоже испытывала некий страх, хотя и несоизмеримый с моим, потому что я заметила тень, набежавшую на ее лицо; она хранила молчание, когда мы, бок о бок, шли галереей в сопровождении древней старухи, несшей свечу, к покою, какой я бы назвала приемным залом дяди Сайласа.
Милли зашептала, обращаясь ко мне, вблизи двери:
– Не топай так, у Хозяина слух точно у горностая, и шум его раздражает.
Сама она ступала на цыпочках.
Мы остановились перед дверью возле верхней площадки внушительной лестницы, и л’Амур робко постучала костяшками распухших пальцев, обезображенных ревматизмом.
Внятный, звучный голос изнутри пригласил нас войти. Старая служанка распахнула дверь, и в следующее мгновение я оказалась пред дядей Сайласом.
В дальнем конце просторной, обшитой панелями комнаты подле камина, в котором держалось невысокое пламя, за маленьким столиком – на нем горели четыре свечи в высоких подсвечниках из серебра – сидел необычного вида старик.
Благодаря темным панелям у него за спиной, огромным размерам комнаты, в углах которой свет, ярко освещавший его лицо и фигуру, почти совсем терялся, вдруг возник… написанный мастерской рукой голландского живописца впечатляющий и странный портрет.
Лицо словно мрамор… устрашающе тяжелый взгляд памятника, но глаза – для старика поразительно живые и непостижимые; непостижимость их только усиливалась от того, что брови оставались все еще черными, хотя шелковистые волосы, длинными прядями спускавшиеся почти до плеч, были чистейшее серебро…
Он поднялся, высокий, худой, чуть сутулый, в широкой тунике черного бархата, походившей скорее на халат, чем на куртку… весь в черном, если бы не видневшаяся из-под широких рукавов туники белоснежная сорочка, застегнутая на запястьях тогда уже не модными, аристократично поблескивавшими запонками-бриллиантами.
Я знаю, мои слова бессильны выразить суть этого образа, на который потребовалось две краски – черная и белая, образа, внушавшего благоговейный трепет, бескровного, наделенного непостижимым взором горящих глаз, таким властным, таким смущающим. Что в нем было – насмешка… мука… ожесточенность… терпение?
Фантастические глаза странного старца неотрывно смотрели на меня, когда он поднялся, и сохраняли все тот же привычный прищур, сообщавший лицу при определенном освещении злобное выражение, когда старец, с улыбкой на тонких губах, шагнул мне навстречу. Он сказал что-то своим внятным, спокойным, но холодным голосом – смысл сказанного я от волнения не уловила, – взял обе мои руки в свои, приветствуя меня с грацией иного века, и мягко подвел, подробно расспрашивая – я едва понимала о чем, – к креслу, стоявшему рядом с тем, которое занимал он сам.
– Мне незачем представлять вам мою дочь – я пощажен от сего унижения. Вы найдете ее, думаю, добродушной и искренней, au reste [86]86
Впрочем ( фр.).
[Закрыть], боюсь, – деревенской Мирандой, подходящей скорее в общество Калибану, нежели немощному старому Просперо {42}. Не так ли, Миллисент?
Старик ждал ответа от моей эксцентричной кузины, которая, под его неотрывным, насмешливо-презрительным взглядом вспыхнула и в замешательстве обратила глаза на меня – не подскажу ли.
– Не знаю, кто она… эти… что один, что другой.
– Прекрасно, моя дорогая, – проговорил он с пародийным поклоном. – Вы видите, Мод, какая почитательница Шекспира у вас кузина. Однако с некоторыми нашими драматургами она, несомненно, познакомилась: она так твердо заучила роль мисс Хойден! {43}
Негодование дяди по поводу необразованности бедной кузины, приправленное язвительностью, было, конечно, более чем странным: возможно, и не его следовало в этом винить, но уж ее – ни в коей мере.
– Вот она, бедняжка, перед вами – вот чем оборачивается отсутствие благородного воспитания, благородного окружения и, боюсь, врожденного благородного вкуса. Но пребывание в хорошей французской монастырской школе делает чудеса, и я надеюсь устроить сие со временем. А пока мы смеемся над нашими бедами и, верю, сердечно любим друг друга. – С ледяной улыбкой он протянул тонкую белую руку Милли, и та, испуганная, подскочила, схватила ее, а он повторил, кажется, едва сжимая в ответ руку Милли: – Да, я верю, очень сердечно… – И, вновь оборачиваясь ко мне, опустил ее руку на подлокотник своего кресла с видом человека, бросающего что-то ненужное из окна экипажа.
Принеся извинения за бедную Милли, явно смущенную, он перевел разговор, к ее и моему облегчению, на иные темы: то и дело он высказывал опасение, что я утомлена дорогой, выражал беспокойство, что я еще не ужинала, не пила чаю, но эта озабоченность мною, высказанная вслух, кажется, тотчас покидала его, и он продолжал разговор, вскоре сосредоточившись – его расспросы были крайне мучительны для меня – на болезни моего дорогого отца, симптомах – о чем я ничего не могла сообщить – и на его привычках – о чем я рассказала.
Возможно, он вообразил, что существует какая-то фамильная предрасположенность к органическому заболеванию, от которого умер его брат, и вопросы показывали, что он скорее волновался о продлении собственной жизни, чем желал глубже вникнуть в причины смерти моего дорогого отца.
Как мало оставалось ему того, что делает жизнь желанной, и как страстно он – впоследствии я поняла это – цеплялся за жизнь! Разве не видел каждый из нас тех, кому жизнь не только нежеланна, но – настоящая мука… чреда телесных пыток, и, однако, они держатся за нее с отчаянным и жалким упорством – неразумные состарившиеся дети.
Посмотрите, с каким упрямством уже сонное дитя противится неизбежно наступающему часу сна. Глазки смыкаются, и надо с усилием раскрыть их пошире, надо затеять игру, суетиться, чтобы не уступить дреме, а ее жаждет само естество. Бодрствование для дитяти – пытка, капризный несмышленыш измотан, но умоляет отсрочить час, отказывается от отдыха, твердит, что не хочет, не хочет спать, – до того самого момента, когда мать возьмет его на руки и понесет, сладко заснувшего, в детскую. Так же и с нами, состарившимися детьми земли, для которых назначен долгий сон – смерть, добрая мать которым – природа. Так же противясь, мы расстаемся с сознанием, картина перед глазами до последнего мига пробуждает у нас интерес, птица в руке, пусть больная, линяющая, нам дороже всех ослепительных обитателей райских кущ. Картина перед глазами плывет, речи, музыка звучат будто дальние ветры, далекие реки, но – не время еще, мы еще не устали, дайте нам еще десять… еще пять минут, и, противясь назначенному, мы запинаемся – падаем… в сон без сновидений, уготованный природой пресытившимся и утомленным…
Потом он произнес краткую хвалу брату, изысканную и, в своем роде, красноречивую. Он в высшей мере обладал достоинством, слишком мало ценимым, думаю, нынешним поколением, – выражать мысли с безупречной точностью безупречно плавной речью. Было в его речи также довольно уместных цитат, цветистых французских оборотов, делавших ее одновременно изящной и несколько искусственной. Неторопливая, легкая, отточенная и совершенно для меня новая, она не могла не очаровывать.
Дальше он сказал, что Бартрам – это храм свободы, что благополучие всей жизни закладывается в юности: недолгие, но проведенные на чистом воздухе, в подвижных занятиях юные годы – вот основа этого благополучия; и добавил, что образованности, а значит, и жизненному успеху обычно сопутствует здоровье. А поэтому, пока я в Бартраме, я вольна располагать своим временем, и чем чаще я буду совершать набеги в сад, чем больше буду бродить в лесу, тем лучше.
Какой он несчастный инвалид – сетовал он затем, – как же доктора ограничивают страдальца с его неприхотливыми вкусами. К стакану пива, к бараньей отбивной – образец обеда для него – он не смеет и прикоснуться. Доктора вынудили его пить легкие вина, которые ему отвратительны, поддерживать жизнь этой вздорной пищей, аппетит к которой проходит вместе с молодостью.
На приставном столике, на серебряном подносе, стояла высокая бутылка рейнского, рядом – тонкий, розового стекла, фужер, и страдалец с капризным видом указал на них дрожащей рукой.
Но если вскоре он не почувствует себя лучше, он сам займется своим здоровьем и предпочтет диету, оправданную природой.
Он указал рукой на шкафы с книгами и объявил, что книги в моем распоряжении, пока я в этом доме; впрочем, забегая вперед, скажу, что разочаровал в обещаниях. Наконец, заметив, что я, должно быть, утомлена, он поднялся, с церемонной нежностью поцеловал меня и опустил руку на громадную, как я поняла, Библию с двумя широкими шелковыми закладками, красной и золотистой, – одна, догадалась я, отмечала место в Ветхом Завете, другая – в Новом. Библия лежала на маленьком столике, где стоял подсвечник со свечами, и рядом я заметила прелестный граненый флакон одеколона, золотой, усыпанный драгоценными камнями пенал, украшенные гравировкой часы с репетиром, цепочку, печатки. Никаких признаков бедности комната дяди Сайласа, разумеется, не обнаруживала. Опустив руку на Библию, он выразительно произнес:
– Помните об этой книге, в ней пребывала вера вашего отца, в ней он обрел награду; на нее только и уповаю. Обращайтесь к ней, возлюбленная моя племянница, днем и ночью как к непреложной истине жизни.
Он возложил свою тонкую руку мне на голову, благословил и приложился губами к моему лбу.
– Ну-у-у-о-ой, – раздался громкий голос кузины Милли.
Я совсем забыла о ее присутствии и, чуть вздрогнув, обратила взгляд на нее. Кузина сидела в очень высоком старомодном кресле, она явно успела вздремнуть и теперь, мигая, смотрела на нас своими круглыми, остекленевшими глазами и болтала ногами в белых чулках и башмаках землекопа.
– Ной? Вы хотите высказаться о сем праведнике? – осведомился ее отец, с ироничной учтивостью склонившись к ней.
– Ну-у-у-о-ой, – повторила она, преодолевая сон. – Ведь я не храпела? Ну-у-у-о-ой…
Старик презрительно улыбнулся и, слегка передернув плечами, обернулся ко мне.
– Покойной ночи, моя дорогая Мод. – Обращаясь вновь к Милли, с утонченной язвительностью он проговорил: – Не лучше ли вам проснуться, дражайшая? Ваша кузина не откажется, вероятно, поужинать – побеспокойтесь об этом. – И он проводил нас к двери, за которой дожидалась л’Амур со свечой.
– Я страшно боюсь Хозяина… Я храпела?
– Нет, дорогая, я, по крайней мере, не слышала, – сказала я, не в силах сдержать улыбку.
– Если и нет, то еще чуток – и захрапела бы, – задумчиво проговорила она.
Мы застали бедную Мэри Куинс дремавшей возле камина, но уже скоро пили чай со всякими вкусностями, и Милли нисколько не смущалась своего аппетита.
– Ох и перетрясласья, – сообщила Милли, уже пришедшая в себя. – Когда он подмечает, что я дремлю, боюсь, как бы не стукнул своим пеналом по голове! Чего дивишься, девчонка? Это ж больно!
Сравнивая благовоспитанного и велеречивого старого джентльмена, только что виденного мною, с этим поразительным образчиком леди, я сомневалась: его ли она дочь.
Впоследствии, впрочем, мне стало известно, как мало он удостаивал ее – не скажу «своего общества» – просто своего присутствия, я узнала, что возле нее не было ни единого человека, хоть сколько-нибудь образованного, что она без всякого присмотра носилась по Бартраму, что никогда – разве что в церкви – не встречала людей, равных себе по положению, что чтению и письму, которыми едва владела, она училась – в редкие полчаса – у особы, которую не только не заботили ее манеры и внешний вид, но которая, возможно, забавлялась ее гротескностью, и что никто из принимавших в ней участие не сумел бы – по причине собственной неосведомленности – хоть на крупицу сделать из моей кузины девушку более воспитанную, чем я нашла ее. Чему удивляться? Мы не представляем, сколь мало получаем в наследство, сколь многому просто учимся, – пока не возникнет пред нами печальное зрелище, подобное бедняжке Милли.
Когда я легла в постель и стала перебирать в памяти события дня, он показался мне целым месяцем чудес. Дядя Сайлас не покидал мои мысли: такой серебристый голос для старика, такой сверхъестественно нежный… манеры такие приятные, мягкие… лицо улыбчивое, страдальческое, призрачное. Он уже не был тенью, я узрела его наконец во плоти. И однако – больше ли он для меня, чем тень? Я смежила веки и увидела его, неподвижного, пред собой – в черном одеянии медиума; мертвенная бледность его лица наполняла меня страхом и болью… ослепительной белизны лицо… и эти ввалившиеся, горящие, ужасные эти глаза! Казалось, приоткрылся полог кровати и ко мне приблизилось привидение.
Я узрела его, но он по-прежнему тайна для меня… чудо из чудес. Живое лицо не больше разъясняло прошлое, чем портрет обозначал будущее. Он по-прежнему был загадкой и грезой. С этими мыслями я уснула.
Мэри Куинс, спавшая в гардеробной – ведущая туда дверь, вблизи моей кровати, оставалась открытой, – Мэри Куинс, оберегавшая нервическую девушку от привидений, разбудила меня, и, осознав, где нахожусь, я в тот же миг вскочила с постели и устремилась к окну. Оно выходило на аллею и во двор, но от входа нас отделял целый ряд окон, под нашим же распростерлись две гигантские липы с вывороченными корнями – те самые, которые я заметила, когда мы подъезжали к дому.
В ярком свете утра я еще отчетливее увидела знаки запустения и разрушения, поразившие меня накануне вечером. Двор зарос травой, изредка приминаемой колесами экипажа или ногами посещавших Бартрам гостей. Эта унылая трава особенно густо росла по краям двора, а под окнами, вдоль стен влево, к тому же буйно разрасталась крапива. Всю аллею тоже скрывала трава, и только по самой середине узкая полоска земли еще напоминала, что здесь проходит дорога. Красивая, с резными перилами, лестница у входа темнела от пятен лишайника, в двух местах балюстрада была разрушена. Картину запустения усугубляли два поваленных дерева, в ветвях, в пожелтелой листве которых прыгали малые птички.
Я еще не успела завершить свой туалет, когда в комнату бодрым шагом вступила кузина Милли. В то утро нам предстояло завтракать одним. «Вот радость», – прокомментировала она. Иногда Хозяин велит ей завтракать вместе с ним. И тогда будет «уедать» ее, пока ему не принесут газету, часто такого наговорит, что она «ревмя ревет», он же только больше ее «подкусывает», а потом «выпроводит – чтоб шла к себе». Но она намного лучше его, какие бы там «разговоры он ни разговаривал».
– Ведь лучше? Лучше? Лучше?
Она с такой настойчивостью, с таким пылом требовала ответа, что я – уклоняясь от присуждения пальмы первенства либо родителю, либо дочери – была вынуждена сказать: мне очень нравится моя кузина. И подтвердила слова поцелуем.
– Я точно знаю, кто из нас, по-твоему, лучший, уж это-то я понимаю, просто ты боишься его, а ему нечего было вчера подкусывать меня… ведь подкусывал, вот только я его ни чуточки не разберу. Но разве он не ябеда, разве не ябеда?
Вопрос вопроса труднее. Я опять поцеловала ее и попросила никогда не вынуждать меня говорить о дяде в его отсутствие то, что я не посмела бы сказать ему в глаза.
Мои слова ее удивили, она пристально смотрела на меня какое-то время, а потом сердечно рассмеялась и, повеселев, кажется, постепенно смягчилась к отцу.
– Иногда, когда заглядывает священник, Хозяин требует меня… на него находит набожность в шесть по вечерам… они читают Библию и молятся. Ого – еще как! Тебе, девчонка, тоже доведется испробовать… и не скажу, чтобы мне это было совсем не по вкусу, нет, не скажу!
Мы завтракали в крохотной комнатке – почти в отдельном кабинетике, примыкавшем к большой гостиной, явно никем не посещаемой. Трудно было вообразить сервировку скромнее и мебель беднее, чем в нашей комнатке. Но почему-то мне там понравилось. Все переменилось для меня – но «опрощение» вначале всегда забавляет.