Текст книги "Сказитель из Марракеша"
Автор книги: Джойдип Рой-Бхаттачарайа
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 21 страниц)
Мечты и галлюцинации
Мустафа умолк и устремил на меня взгляд, исполненный тоски.
– Что еще сказать тебе, Хасан? В последний раз я видел Лючию стоящей посреди темной комнаты, белый муслин платья льнул к дивному телу, голова была непокрыта – ведь она отдала мне шарф.
Я не находил слов. В истории своей любви Мустафа открылся с неожиданной стороны, предстал благородным человеком – я понятия не имел, что он способен на такие чувства. Более того: потрясенный тяжестью его горя, я был готов поверить всему сказанному и только пробормотал какую-то банальность, едва ли отражавшую мои переменившиеся чувства. Никогда еще не было мне так жаль Мустафу.
Не подозревающий о моих мыслях, Мустафа смиренно продолжал:
– Ты, верно, догадался, что случилось потом. Как ни трудно мне было, я вышел за дверь, повторяя молчаливое обещание уважать желание Лючии и не возвращаться, какие бы чувства ни обуревали меня. Едва соображая, куда направляюсь – я воспринимал только тусклый лунный свет, сочившийся сквозь ажурные перекрытия, – я брел переулками, держа решимость в кулаке. Но мой страх за благополучие Лючии был так велик, что десятки вопросов стали терзать меня, довели до исступления. Не заблудится ли бородач в медине, сумеет ли вернуться к возлюбленной, пройти лабиринт, где и днем немудрено потеряться? Сумеют ли они вдвоем выбраться из медины, не привлекут ли внимание преследователей? Не в силах игнорировать дурные предчувствия, которые множились с каждой минутой, я стал опасаться худшего. Казалось, надо немедленно бежать, сделать хоть что-то. Поэтому, когда я обнаружил, что возвращаюсь по собственным следам, первое мое чувство было – чувство облегчения, а не вины. Да, я нарушил клятву, но ведь безопасность Лючии – прежде всего; этой мыслью я себя оправдывал. Я бросился бегом, и тотчас торговые ряды сомкнулись надо мной, как бы согласные с моим выбором. Пьянящее, дающее силы ощущение; тот факт, что я внял порыву души, только подкрепил его. Сам себе я казался невидимкой; я бы, пожалуй, мог с целой армией сразиться. Я рвался явить Лючии полную меру преданности, сделать Лючию отражением своей доблести.
Вот в каком состоянии я вломился в Керимову лавку и бросился в заднюю комнату, готовый пасть к ногам Лючии. Однако комната была пуста. Перед глазами мелькнул дивный образ, задержался на миг – и рассыпался на миллион осколков. Лючия исчезла, и с ее исчезновением башня моих надежд, и без того хлипкая, с грохотом обрушилась.
Ах, Хасан, это было выше моих сил! Вместе с Лючией из комнаты будто и самый воздух испарился; не осталось ни молекулы ее духов. Я не выдержал – разрыдался. Никогда в жизни я так не рыдал.
У меня мурашки бегали по спине от одних только слов Мустафы. Я будто наяву видел темную комнату, углы, где тени еще гуще. Я видел брата посреди этой комнаты, с залитым слезами лицом, слепого от слез. То было душераздирающее зрелище.
Боль моего бедного брата передалась и мне.
– Да, пустые мечты, которым не суждено сбыться; мечты, идущие столь далеко, что дошли до абсурда. Я это понимаю и тогда понимал, но как же мне было больно! Как больно было находиться в комнате, только что покинутой Лючией. Я сел на пол, принялся собирать воспоминания о ней, каждую подробность – но разум отказывался служить. Сердце будто дважды разбили вдребезги: первый раз – когда я понял, что Лючия принадлежит бородачу, второй – когда мне пришлось вновь ее потерять, теперь уже безвозвратно.
Мустафа прижался лбом к решетке.
– Это сущий ад, Хасан, сущий ад! Жизнь моя кончилась. Я погиб.
– И что же ты стал делать?
Все так же вжимаясь лбом в решетку, Мустафа ответил:
– Сидел на полу в полной прострации. Не знаю, сколько времени так провел. Когда темнота подступила ко мне, стала душить, я ощупью нашел выключатель, зажег электричество. Несколько секунд потребовалось, чтобы привыкнуть к яркому свету, привыкнув же, я достал каменного льва и стал делать гнусные выводы о твоей причастности. Еще раз прошу простить меня. Мой изнуренный – и, чего уж таиться, ревнивый ум – и мысли не допустил, что я спешу с приговором.
– Не думай больше об этом, – с твердостью произнес я. – То была ошибка, основанная на очевидном факте. Твои извинения приняты. Ты прощен. И довольно о каменном льве.
Я взглянул на настенные часы.
– Не знаю, сколько времени осталось до конца свидания, только не хочу уходить, пока не выслушаю всю историю. Чтобы проследить путь от темной комнаты до твоего нынешнего места пребывания, нужно быть внимательнее меня. Без твоей помощи мне не справиться.
Я намеренно применил иронию – хотел немного развеселить брата, – но он даже не улыбнулся. Было ясно – мое замечание он принял близко к сердцу, ибо уголки рта у него опустились при мысли, что придется и дальше вслух вспоминать о разочаровании в любви.
Я сочувствовал Мустафе, но любопытство мое, этот порок каждого уличного рассказчика, взяло верх над жалостью. Мустафа ничего не ответил, лицо исказилось страданием. Верно, переваривает мой эгоизм, подумал я.
– Твоя, как бы это помягче выразиться, профессиональная пытливость не дает тебе покоя, – тихо произнес Мустафа, как бы прочитав мои мысли. – Подумать только: даже здесь ты не можешь забыть о своем ремесле, не можешь не пустить в дело чужую боль!
Он не сводил глаз с моего лица.
– Что ж, я сам нарвался – зачем ставил себя на одну доску с отцом и тобой? Мне некого винить.
Он замолк, отвернулся. Лицо его было мрачно.
Океан
– Хасан, – произнес Мустафа тихо и отчетливо, – что значит быть океаном? Прощальные слова Лючии не идут у меня из головы.
Я довольно долго думал, прежде чем высказать предположение.
– Наверно, это значит быть одновременно в чем-то одном и во всем сразу. Я слышал рассуждение мистика на эту тему – будто бы некая энергия проницает все сущее.
– То есть, отождествив себя с океаном, Лючия хотела сказать, что она движется с этой энергией?
– Да, но не только; она имела в виду, что сама является энергией, что ей присущи те же безмятежность и покой, но еще и глубина, где таится опасность. В этом смысле океан, пожалуй, синонимичен категории, которую мы привыкли называть истиной.
– А может человек стать океаном?
– Человек может попытаться стать океаном.
Мустафа поразмыслил над моим ответом и произнес:
– Хорошо бы в ту ночь у меня было немного такой энергии, ведь к тому времени как на горизонте затеплился рассвет, я чувствовал себя совершенно раздавленным.
Кончиками пальцев Мустафа потер брови и усмехнулся.
– Не бойся: специально для тебя я восстановлю в памяти то злосчастное утро, хотя новый день родился не за тем, чтоб принести мне свет, но за тем, чтоб накрыть ледяною тьмой.
– Океан безмолвствовал?
– Да.
– Жаль, – сказал я, склонив голову.
– Чего жалеть? Так всегда бывает. Плаваем мы или тонем, океану безразлично. Что же касается душевных страданий, от них нет лекарства. По крайней мере я это понял, когда покинул пустую комнату и побрел из переулка в переулок, по всей медине, в надежде, что за очередным поворотом найду Лючию. Напрасно. Чуда не произошло, Лючия не появилась. На рассвете я признал поражение и, словно побитый пес, поплелся на площадь. Сам факт, что я жив, причинял страдание. Я был совсем один. Как больно, Хасан, жить с разбитым сердцем. Не помню, что дальше случилось; честное слово, не помню.
Мустафа сморщился, и в его лице, подобно отголоску из прошлого, мелькнуло полное изнеможение – спутник самых тяжелых минут его жизни. Вдруг и мне стало тошно, словно это я перенес столь мучительную ночь.
– Помнишь, Хасан, как нас бичевала песчаная буря? Так вот, по сравнению с моими чувствами эти хлесткие удары – пустяк. Я вернулся в Эс-Сувейру, попытался вести прежнюю жизнь, но все казалось бессмысленным. Я не мог спать, не хотел работать, и друзья мне опротивели. Начал было книги читать – о мудрости, о любви, о вездесущности Бога, – но скоро и это занятие оставил. В отличие от тебя я к чтению так и не пристрастился. Даже прогулки по берегу океана, которые всегда успокаивали меня, утратили целительную силу. Я словно проходил курс одиночества; если брать твое определение успеха, я либо потерпел полный провал, либо превзошел самые смелые ожидания. И все это время я вел бесконечные мысленные беседы с Лючией. Я представлял, что мы – вместе, и тем держался. Я прокручивал в голове каждую секунду, проведенную с ней, каждое слово, каждый оттенок жеста и голоса. Беседы эти заполняли мои дни, давали пищу снам. Я постоянно видел Лючию рядом, улыбающейся. Поистине велика сила воображения.
– Ты, Мустафа, слишком отпустил поводья, – заметил я.
Он сделал небрежный жест, как бы подчеркивая: это не моя забота. Однако замолчал, ибо задумался, и я воспользовался случаем задать вопрос. Я постарался подобрать тактичную формулировку, но прозвучало все равно слишком уж в лоб.
– Разве может любовь быть так далека от реальности?
Мустафа посмотрел искоса, и я понял, что он обиделся. Бедный мой брат – пленник столь великой и столь безнадежной любви! Он самоотвержен и слеп, как всякий, кто одержим любовью, кто бросается на ее алтарь. Я жалел брата и в то же время чувствовал, как отдаляюсь от него все больше и больше. Страсть, переживаемая им, слишком волновала, слишком тревожила – я к такому не привык. Наверно, я в подобных вещах несколько консервативен. При других обстоятельствах эта страсть могла бы приковать внимание, а то и развлечь, – но ведь именно из-за нее Мустафа попал в тюрьму.
Наконец, догадавшись, что я жду ответа, Мустафа передернул плечами.
– Я бы ответил, если б знал, что ты имеешь в виду. Пока скажу только, что любовь менее прочих понятий поддается логическому объяснению.
Избегая смотреть на него, пожалуй, излишне резко я произнес:
– Мустафа, даже у меня хватит соображения не спорить с тобой о логике. Просто я считаю, любовь должна опираться на нечто реальное. Это ведь не абстрактная, не вычитанная идея. Неудивительно, что книги, за которые ты брался, ничего не прояснили. Любовь – это прикосновение, звук, вкус, запах, отрада для глаз; иными словами – все, что делает мир тем, что он есть. Конечно, за основу может быть взят некий идеал, но на одних идеалах любовь долго не протянет. Для подпитки ей нужно что-то материальное, осязаемое. Возьми хоть свою аналогию с океаном. Океан может вдохновлять, океаном можно восхищаться, но нельзя купаться в фотографическом изображении океана, как бы удачно оно ни было. Для купания нужен настоящий океан.
– Аналогия непрямая! – возразил Мустафа. – Подтасовываешь, брат.
– Допустим, только дело не в этом. Меньше всего меня заботит, совпадают ли наши с тобой представления о любви. Мустафа, ты должен забыть чужестранку. Забудь ее – а не то навеки лишишься покоя.
– А вот тут ты не прав, Хасан! – воскликнул Мустафа.
В голосе его был восторг. Через решетку он взял мои руки в свои. Как потрясла меня внезапность этой перемены!
– Не могу я ее забыть, – с жаром произнес Мустафа. – Да и зачем? Она уже во мне. Океан – это не некая субстанция, отдельная от человеческого «я». Океан и есть «я». Посредством океана «я» получает и объем, и значимость. Уж поверь мне – я точно знаю. Я миновал самый тяжелый отрезок пути, а удалось это благодаря любви к Лючии. И вот что важно: я ничего не делал. Однажды я проснулся и понял – я уже другой. Вот так просто. Лучшего объяснения у меня нет.
Комнату наполнил веселый, мальчишеский смех моего брата.
– Вот как это случилось, – продолжал Мустафа. – Ранним утром я лежал в постели. Раздался крик муэдзина из соседней мечети, а следующим моим ощущением был полет. Не знаю, как еще описать. Голос подхватил меня и понес. Все мои чувства открылись, я стал океаном. Какую безмерную благодарность я испытывал: какое умиротворение на меня снизошло. Мне казалось, я непобедим. Мурлыча себе под нос, я пошел на работу. По дороге мое внимание привлекли свежие газеты. В них на все лады обсуждалось исчезновение чужестранцев. Я поднял голову. В небе летали чайки. Прочел безмолвную молитву – и принял решение. Мне сразу стало ясно, что делать дальше.
Мустафа расправил плечи, выставил подбородок и добавил:
– Я должен был объявить, что они мертвы, и тем свести к минимуму риск, что их план раскроется. Заявлю, думал я, что похитил и убил их обоих. Тогда муж Лючии навсегда прекратит поиски и чужестранцы смогут жить как хотят. Они заслужили это право. И, приняв решение, счастливый, в полной гармонии с собой, я приступил к его исполнению. Видишь, я по доброй воле признаю, что пережил свою мечту. Я стал океаном, – с улыбкой повторил Мустафа.
Львиный прах
Признание было сделано. Мустафа сидел теперь недвижно, совершенно спокойный, даже веселый. Вспомнились дни нашей юности: он, бывало, застывал перед зеркалом, вздернув подбородок, сложив руки за спиной, – наглядное воплощение собственной врожденной мятежности. Теперь, в решении сдаться полиции, я усмотрел крайнее проявление того же мятежа, бунта против реальности.
Некоторое время мы оба молчали. Наконец я тихо спросил:
– Мустафа, разве женщина, какова бы она ни была, по определению заслуживает подобной жертвы?
Он так же тихо произнес:
– Отвечу, если скажешь, почему мне суждено было встретиться с Лючией.
Я отвернулся, уставился в пол. Что я мог ответить? В конце концов, кто я такой, чтобы истолковывать предначертания судьбы? Вместо абстрактных аналогий я обратился к насущной проблеме. Стараясь не выдать отчаяния голосом, я произнес:
– Пожалуйста, Мустафа, расскажи полиции то, что рассказал мне.
– Нет! Ты с ума сошел? Хочешь, чтоб я предал Лючию?
По густому румянцу я понял, что глубоко оскорбил брата. Несколько минут мы молча смотрели друг на друга. Мустафа сник – втянул голову в плечи, помрачнел. Я не выдержал – стал разминать ноги, потер лоб. Очень медленно, со всем тщанием подбирая слова, предположил:
– Значит, есть и третья версия случившегося?
Мустафа выдал небрежный смешок.
– Конечно, есть. Не волнуйся – ты в этой версии не фигурируешь. Ни ты, ни Лючия, ни еще кто. Только я один.
В голосе снова послышались звенящие нотки.
Я понял: единственный способ вразумить брата – посеять в нем вопреки моим собственным чувствам сомнения в правдивости рассказанного чужестранкой. И я рискнул – задал прямой вопрос:
– Выходит, ты безоговорочно поверил в историю чужестранки?
Мустафа дернулся как от пощечины. Эта непроизвольная реакция убедила меня, что и таким способом толку не добьешься. И я сдался прежде, чем Мустафа с презрением ответил:
– Ты ставишь под сомнение честность Лючии?
– Не сбрасывай со счетов такое понятие, как «правдоподобность».
– О какой правдоподобности ты говоришь? – воскликнул Мустафа, явно не видя связи между моим вопросом и всем, что этому вопросу предшествовало.
Поколебавшись, я добавил:
– Существуют стандарты правдоподобности, с помощью которых всякий разумный человек судит об истинности либо ложности предлагаемой информации.
Последовала короткая пауза. Мустафа заговорил с надрывом:
– Я люблю ее, люблю и не желаю больше ничего слышать! Любовь, подобная моей, предполагает обожествление любимой. Я боготворю каждую черту Лючии. Я не могу не верить Лючии. Не могу сомневаться в ее правдивости. Это не обсуждается. И плевать я хотел на истину.
– И это уже само по себе – изрядная проблема, верно? – Я не удержался, чтоб не съязвить.
Мустафа вскинул дугообразные брови.
– Всегда знал, что ты циник, Хасан: жаль, не представлял масштабов твоего цинизма. Меня можешь критиковать сколько влезет, а Лючию не трогай. Она не по твоим правилам живет. Она вообще из другого мира. Человеку нужно во что-нибудь верить. Я верю в любовь. Это мой выбор.
– Циник, идеалист… Это только слова, Мустафа. А мы с тобой имеем горькую истину, которая, к нашему общему большому несчастью, отнюдь не выдумка. Ты сидишь в тюрьме за преступление, которого не совершал, но утверждаешь, будто совершил. Поверь, даже я не сумел бы измыслить историю более невероятную и захватывающую. Чужестранцам, где бы они ни были, какое бы отношение к нам ни имели, я желаю всех благ. А вот у нас с тобой впереди не вымысел, а реальность – и она ужасна.
Мустафа молчал, во взгляде сквозило отчуждение. Безупречное его лицо носило такой отпечаток превосходства, что я отвел глаза, стал уныло смотреть вниз, на собственные туфли – стоптанные бабуши из желтой кожи. Я купил их в Марракеше, но мне всегда казалось, что они сшиты в нашем селении, высоко в горах. Та жизнь была теперь настолько далекой, невозвратной, что мной овладела тоска.
Брат не нарушил молчания. Избегая смотреть друг на друга, не говоря ни слова, мы сидели по обе стороны решетки, думая каждый о своем. Свидание, подобно кораблю, наскочило на огромный риф любви, что питал Мустафа; я не представлял, как спасаться. Время шло, я тонул в унынии, между тем с Мустафой происходило прямо противоположное. Постепенно в лице его заново проступило умиротворение, с каким он вошел в эту комнату. Верно, любовь, в его понимании священная, несет Мустафе утешение, подобное религиозному, подумал я. С другой стороны, какой прок обрести целое царство, если при этом теряешь собственную жизнь?
Мои мысли эхом отозвались в следующем вопросе:
– Как ты теперь молишься, Мустафа?
К моему удивлению, брат не обиделся.
Он отвечал спокойно и твердо:
– Я взываю к Богу, который верит в меня. Прошу помочь срывать покровы, что застят мир. Это как плыть к далекому берегу и знать, что океан огромен и глубок и шансов выжить очень мало.
Позади послышались шаги, я обернулся.
В дверях стоял констебль. Вошел, указал на настенные часы. Я встал, почти благодарный за вторжение. Я был изнурен, продолжать разговор все равно не хватило бы сил. Я убедился в собственной беспомощности, и опустошение овладело мной. Сердце ныло; сдавливало грудь. Я виновато взглянул на Мустафу, но он поднялся тоже. Внезапно мой брат дернулся к решетке и совершенно другим, жалобным, тоном позвал меня:
– Хасан!
– Жаль, не могу верить подобно тебе, – пробормотал я.
Менара
Прежде чем покинуть полицейский участок, я разыскал следователя по делу Мустафы и спросил, каков может быть приговор.
– Пожизненное, – безразлично ответил следователь.
– Мой брат невиновен. Все, что он вам наплел, – выдумка. Он оговорил себя.
Ответ следователя меня потряс.
– Тоже мне новость. Я столько убийц на своем веку перевидал, что сразу понял – ваш брат не из их числа. Я его допрашивал, так он ни единой подробности не выдал. Ни единой, понимаете? С другой стороны, он сознался в преступлении, и мы обязаны держать его здесь, пока что-нибудь не прояснится. Хотите мое мнение? Ваш брат с ума сошел. Чужестранка вскружила ему голову.
– Он влюблен в нее.
Следователь откинулся на стуле и долго смотрел мне в лицо. Глаза сузились; постепенно стало казаться, они сверлят меня. Дождавшись, чтобы я заерзал, следователь произнес:
– Мы все чуть-чуть в нее влюблены, не так ли?
Снова смерил меня взглядом, но вдруг смутился и отвернулся.
Из участка я вышел совершенно подавленный и сбитый с толку. На крыльце вдруг осознал, что до сих пор сжимаю в кулаке каменного льва. Что было с ним делать? Держать у себя вечное напоминание о братнином безрассудстве не хотелось. Дня два я думал, прикидывал так и эдак, и наконец пошел в сад Менара и зашвырнул льва в глубокий пруд, прилегающий к центральному павильону. Вода сомкнулась надо львом, и я безмолвно прочел заклинание, долженствовавшее облегчить мою совесть. Если кто и способен спасти меня от воспоминаний, так только я сам. Поглощенный этой мыслью, я побрел по берегу. Легкий бриз морщил чистую гладь. В воде отражалось небо с рядами облаков. На секунду почудилось, что я один в целом мире. Я не слышал шума автомобилей, не видел туристов, толпами ходивших вокруг павильона, выстроенного властными султанами для любовных свиданий. Я остановился, взглянул на балкон с резной решеткой, с которого, по слухам, один султан каждое утро бросал в пруд наложницу, тешившую его ночью, и во мне произошла внезапная перемена. Может, виной всему было невероятно синее небо, может, ароматы жасмина и апельсинового цвета, наполнявшие воздух, может, птичий хор, приветствовавший весну. Или же я просто смирился с тем, что Мустафа – взрослый человек и решение принял, руководствуясь причинами, вполне понятными лишь ему одному. В конце концов, это его жизнь; нигде не написано, что я тоже должен понимать поступки Мустафы. Дальше я буду жить своей жизнью, как бы трудно ни было. Домой я вернулся почти умиротворенный.