355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джеймс Паттерсон » Воспоминания о Николае Глазкове » Текст книги (страница 28)
Воспоминания о Николае Глазкове
  • Текст добавлен: 9 апреля 2017, 16:30

Текст книги "Воспоминания о Николае Глазкове"


Автор книги: Джеймс Паттерсон


Соавторы: Булат Окуджава,Сергей Наровчатов,Бенедикт Сарнов,Евгений Евтушенко,Андрей Вознесенский,Станислав Рассадин,Ричи Достян,Михаил Козаков,Давид Самойлов,Николай Дмитриев
сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 31 страниц)

 
У нас так любят переименовывать
Скоропостижно и неосторожно…
Но старое название от нового
Здесь отличить, пожалуй, невозможно.
 
 
Святые горы – Пушкинские горы!..
Холмы, равнины, и леса густые,
И голубая Сороть, и озера,
Коль Пушкинские, то вдвойне Святые!
 

У него с детства был ряд увлечений, некоторым он отдал дань и забыл о них, а вот некоторые прошли с ним до конца. До конца он остался верен детскому увлечению географией. Знал ее превосходно. Рассказывал, что в детстве играл так: разрезал географическую карту на малюсенькие квадратики, типа фантиков, и потом составлял карту заново. А когда появилась возможность, то стал географию познавать при поездках по стране. Он считал, что «поэтам верхоглядство очень противопоказано», и там, где можно было ездить или еще лучше – ходить, он так и поступал. И всегда называл себя Великим путешественником. Его действительно интересовал не только пейзаж – это у него, по-моему, не было главенствующим, – а вся сумма географических особенностей данного региона. Называя себя поэтом-путешественником, он проявлял неизменный интерес ко многим примечательным местам.

Особое место в жизни Коли занимал Тамбов. Впервые он приехал туда в 1953 году. И надо сказать, что в пятидесятых годах, до поездок Коли в Якутию, которая сразу и навсегда затмила все прошлые любимые географические места, он неоднократно ездил в Тамбов, гостил там летом по месяцу.

Не однажды бывал Глазков и в Ленинграде. В Ленинград я приехала с ним вместе в ноябре 1954 года. Эта поездка интересна своими встречами, ибо мы были приглашены к Вере Пановой, были у Сергея Орлова, были на премьере пьесы В. А. Катаняна о Маяковском, куда нас пригласили Лиля Юрьевна и Василий Абгарович. На премьере спектакля Коле очень понравилась увертюра, написанная Родионом Щедриным. Коля вообще-то не любил музыку. А здесь он был под впечатлением услышанного. (Я, наверно, неправильно выразилась: не любил музыку – это не так. Просто она часто его раздражала, утомляла. Ведь он обладал очень тонким музыкальным слухом, правда, голосом совсем не владел. Был очень ритмичен и пластичен. Хотя и казался неуклюжим – да это так и было. И тем не менее он очень любил некоторые песни и сам пел их. Как – это другой вопрос. Но пел.)

Письмо композитора Р. Щедрина

Немало примечательных «географических открытий» сделал для себя Николай Глазков. Он, например, прошел пешком и проехал по Чульманскому тракту, который еще не стал тогда дорогой БАМа. Поразившее его он изучал, хранил в памяти. Интерес к краеведению был у него не дилетантским: недаром он был действительным членом Географического общества СССР.

Кроме географии, были увлечения минералами. Если он что-то изучал, то досконально. Так, интересуясь минералами, изучил все химические свойства и даже формулы образования, решетки, группы по таблице Менделеева. Таблицу Менделеева знал наизусть. Один раз произошла такая история. Где-то в командировке он зашел в местное геологоуправление и попросил показать ему их музей. Те удивились: откуда он знает, что есть коллекция? Он логически все объяснил. Тогда спросили: «А почему мы должны Вам показывать ее?» Глазков не хотел ссылаться на свое членство в Союзе писателей. Он просто повернулся спиной к таблице Менделеева и попросил его проэкзаменовать. Удивив всех и таким образом получив доступ к минералогическим коллекциям, он получил еще в знак восхищенного признания осколок полированного камня.

Он любил цифры. Сначала ему не давалась школьная математика. Но когда он сломал впервые ногу (вторично – на съемочной площадке), то в больнице увлекся и математикой и впоследствии жалел, что посвятил себя поэзии как профессии. Он говаривал, что если уж ему суждено быть поэтом, то он им все равно бы остался, а математикой мог бы зарабатывать себе на жизнь. «Поэзия, сильные руки хромого, я вечный твой раб, математик Глазков!» – писал он в одном из вариантов своего стихотворения. В часы досуга он частенько решал задачи из учебника математики для высшей школы.

В его огромном архиве сохранились диаграммы, тщательно вычерченные и заштрихованные, из которых видно и количество написанных строк, и количество переведенных, напечатанных (Коля подсчитал, что им переведено 45.630 строк). И количество открыток той или иной страны по искусству. Сохранились и таблицы шахматных турниров, в которых он участвовал еще школьником, третьеразрядником и потом, уже перворазрядником, защищая на шахматных полях честь Центрального Дома литераторов перед учеными-физиками Обнинска или академгородка Новосибирска. И поныне каждый шахматный сезон в ЦДЛ открывается мемориалом Глазкова.

У Коли есть в «Похождениях Великого гуманиста» рассказец о слабостях гуманиста, одна из которых – книги. «Книг чем больше, тем больше хочется их иметь, а складывать некуда». Книги, которые ему дарили, он всегда прочитывал. Читал он очень внимательно, в ранней молодости все прочитанное из числа заинтересовавшего его конспектировал. И то, что прочел, запоминал крепко, навсегда. Читал он и специальную научную литературу. Круг его интересов никогда не иссякал. Так что все равно книги в доме прибавлялись.

А рядом с книгами множились альбомы с открытками. Это была давняя страсть коллекционера. В альбомах были не только репродукции картин любимых художников, но виды памятных мест, городов. К концу жизни у Коли было около 400 альбомов и до 40 тысяч открыток. Коля ежегодно делал ревизию своей коллекции, записывал все, что есть по странам, областям, городам. Очень легко ориентировался во всей этой массе. А в книгах соблюдался алфавитный порядок. Тот же принцип он как-то предложил в оглавлении книги в издательстве. Ему так работать было легче. И всюду, при его вообще-то бытовой, что ли, небрежности, был образцовый порядок. Тот же порядок строго соблюдался среди рукописей.

Коля всегда считал, что краткость – сестра таланта. А в последние годы добавлял: единственная. И еще, по его убеждению, в стихах ли, в прозе ли – обязательна информативность. Если в стихах не было этих двух обязательных компонентов – он считал стихи плохими. Прозаическая мысль, окутанная бессодержательным многословием, его раздражала. Любил афористичность, терпеть не мог словоблудия.

Из поэтов любил Гумилева, Цветаеву. Это кроме любимейших – Пушкина, Маяковского, Хлебникова. В тот же ряд ставил Блока, Тютчева, Пастернака, Ахматову. В первую десятку иногда входил Некрасов. Но всегда – Лермонтов. Пастернак то входил, то выходил из этого ряда.

Я никогда не слышала от мужа слова «обэриуты», но стихи Введенского, Олейникова и, в особенности, Заболоцкого Коля часто цитировал наизусть. Он всегда говорил: «Тебе нравится поэт? Тогда прочитай на память хоть одну строфу». Он Олейникова знал много и хорошо, любил из предыдущих – Минаева, Сашу Черного, хотя немногое признавал у него.

Мы узнали о смерти Заболоцкого из газеты, которую прочли на стенде у Арбатской площади. Коля сразу помрачнел, начал говорить о Заболоцком – поэте трудной судьбы. В тот же день встретились с Евгением Евтушенко. Решили пойти помянуть Заболоцкого. В тот вечер и Глазков, и Евтушенко читали его стихи.

Коле нужна была аудитория. Но не так часто приходилось ему выступать: всего несколько крупных авторских вечеров за всю жизнь. О них я и хочу написать.

Первое такое выступление – творческий вечер был проведен в начале шестидесятых годов в Каминной ЦДЛ. Было человек 30–40. Большинство – наши знакомые. Коля волновался очень, читал, как и всегда, когда был взволнован, дискантом. Потом освоился. Читал все, что входило в его апробированную программу, а потом все, что просили. Был успех, хотя слушателей собралось мало. Однако на этом вечере были Ярослав Смеляков, Егор Исаев, Александр Безыменский, Сергей Наровчатов, который вел вечер и сам прочел глазковскую «Молитву» («Господи, вступися за Советы…»).

Другое выступление состоялось уже в переполненном Малом зале ЦДЛ. У нас тогда было очень плохо с деньгами, и у Коли была отстающая подошва на туфлях, которую я и пришила нитками. Опять страшное волнение. Даже забывал строчки. Это при его-то памяти! Я подсказывала. Читал много, был хохот, аплодисменты, вызовы. Читал по просьбе Бокова, еще кого-то – всех, кто просил…

И когда принимали его в члены Географического общества, тоже читал стихи, и тоже успешно. Он проходил по краеведческой комиссии, отстаивал Хабарова от того, что тому приписывалось звание конквистадора, а Коля его считал великим путешественником, первооткрывателем. Это было отражено в «Трудах Географического общества».

Неоднократно он просто забирался на эстраду Большого зала ЦДЛ, когда шли чествования того или иного его друга, или с места, никем не званный, поздравлял, читал стихи, посвященные юбиляру. Запретить этого ему не могли. А вот пригласить наравне с прочими – не приглашали. Это его всегда больно ранило. Как не хватало ему внимания и признания. Того признания, которое выражали ему многие поэты, с такой охотой дарившие Николаю Глазкову свои книги.

В его библиотеке книг с дарственными надписями от «а» до «я» – масса. Беру из самой середины тех книг с автографами, что стоят на полках, несколько и хочу, чтобы читатели узнали о дарственных надписях на них. Тем самым опровергаю ходячую сплетню о том, что Коля «выжимал» у слабаков пожатием руки хвалебные надписи. Привожу надписи отнюдь не слабаков – ни в поэзии, ни в жизни.

Михаил Луконин свою книгу стихов «Сердцебиение» (М., 1947) преподносит «богатырю и Агамемнону, поэту поэтов Коле Глазкову, чтобы помнил!».

А вот слова Александра Межирова на его книге «Разные годы» (М., 1956): «На память о разных годах – другу и учителю поэзии Николаю Глазкову».

На титуле книги Сергея Наровчатова «Горькая любовь» (М., 1957) автором написано: «Дорогому Коле Глазкову – комете постоянного действия и присутствия на поэтическом нашем небосводе».

Ярослав Смеляков дарит Глазкову сборник своих «Избранных стихов» (М., 1957) – «с заинтересованным удивлением». А Борис Слуцкий на своей книге «Память» (М., 1957) написал Николаю Глазкову: «20 лет знаю наизусть твои стихи и не забуду до смерти». И завершил это признание словами: «С высоким уважением».

В 1977 году, через год после смерти Михаила Луконина, когда почтить его память пришли только Николай Глазков и Юрий Окунев из Волгограда (друг и верный соратник Луконина еще с довоенных лет), Коля горько сетовал, что так быстро забывается все.

А между тем и к самому Коле исподволь приближалась тяжелая болезнь! Еще в 1976 году я обратила внимание на то, что, когда он плыл (а было уже холодно), вся спина у него стала какого-то страшного синего цвета. Думаю, что это печень уже давала себя знать. Я сказала об этом литфондовскому врачу. Но ему не запретили принимать холодные водные процедуры.

С апреля 1977 года у Коли сначала болело правое колено, в июне стала краснеть и опухать вся нога, потом и вторая тоже. Осенью (кажется, в сентябре) ноги как-то успокоились, боли ослабли, и он опять потянулся к воде. Мы пошли. Я хотела покататься на лодке. Так уж получилось, что за все годы, что мы прожили, Коля, который очень гордился тем, что у него «на двух ладонях нет мозоли ни одной», только считанные разы катал меня. Взяли лодку. Коля стал грести. Шли вдоль Москвы-реки к плотине не то к шлюзу. Берега уже стояли в желтой листве. Вдоль берега виднелись гнезда стрижей или ласточек, которые с писком вылетали из них. Коля греб не сильно и явно утомлялся. Я заметила это и, щадя его самолюбие, просила останавливаться в том или в другом месте, чтобы полюбоваться побережьем. Так мы «открыли» и Бухточку Бурундучка, которую мне Коля преподнес в подарок. Об этом и его стихи.

Обратно он еле-еле дотянул, а я грести совсем не могу. По лестнице тоже шел с трудом. Это была его последняя вылазка на природу. Следом пришлось ему прибегнуть к палке, потом к костылям, на которых он передвигался в основном при помощи рук. Руки оставались сильными до конца.

Коля долго болел. Жили мы теперь не в центре, а на окраине Москвы, и немногие приходили навестить его. Был среди них и Сережа Наровчатов. Отрадно было видеть, как оживился, порозовел от радости Коля, когда они с Сережей вспоминали свою юность, первые творческие шаги и давние озорные проделки.

В дни тяжелой болезни Коли друзья и почитатели стали писать ему то, чего он так долго ждал от них, – слова признания…

Евгений Храмов
Предисловие к книге Николая Глазкова
 
Николай Иваныч Глазков
Никогда не писал пустяков.
Потому что и пустяки
Он умел превращать в стихи.
 
 
С ним легко было водку пить,
А ему было трудно петь,
Ибо и поэтический быт —
Это не романтический бот
И не парус там, «в голубом» —
Это ярость с разбитым лбом.
Дураки не берут стихи,
А у умных дела плохи,
Ведь хорошими трудно быть,
Но зато их удобно бить.
 
 
Оттого Николай Глазков
Напечатал не много стихов.
 
 
Но теперь, Глазков Николай,
Ты сверкай, удивляй, накаляй!
 
 
Ибо тот настоящий поэт,
Кто тогда и когда его нет.
 
Владимир Одноралов
Счастливый свидетель

У Глазкова есть сборник «Большая Москва». Конечно, она большая, а для него особенно. Хотя по рождению он волжанин, для него Москва – считай, вся жизнь.

Но и с самим Глазковым, и с его Москвой я познакомился в своем Оренбурге. Однажды летом поэт Геннадий Хомутов зазвал меня и юную поэтессу Олю Черемухину в сад имени Фрунзе. Он тогда был самым уютным в городе. Мы расположились на скамейке, а он достал из портфеля скромную стихотворную книжицу и, не давая до нее дотронуться, потряс ею в воздухе:

– Вот, поэт! Пре-кра-асный! Вот, слушайте…

Это была книга Глазкова «Поэтоград». Мы прочли ее вслух, залпом, и дружно влюбились в автора.

Можно объяснить отчасти нашу к нему любовь с первого прочтения. Мы тогда только-только окунулись в стихотворство, плохо ориентировались в потоке стихотворной продукции и, бывало, путались, принимая нестоящее за настоящее. И мы не подозревали, что поэзия может быть такой раскованной, веселой и вместе с тем – серьезной и глубокой.

Поразило умение Глазкова превращать в поэзию казалось бы прозаические слова, умозаключения, факты чисто фельетонного рода.

Многие его стихи задевали нас явной гражданственностью. Мы чувствовали ее нутром. А ведь мы тогда были уверены, что гражданские стихи должны быть непременно неулыбчивыми, на глобальную тему, весомыми, то есть – как тяжело-звонкое скаканье… Все это было для нас открытием.

В те годы не только мы, но и люди постарше и опытнее нас не видели ничего плохого, скажем, в такой газетной строке: «Тайга отступила!» Такая фраза часто мелькала тогда в информациях о стройках Сибири. А Глазков несколькими четверостишиями давал понять, как это страшно, когда тайга (читай – природа) отступает. Вернее, отступилась от человека.

Но главная причина влюбленности в Глазкова и его стихи в том, что они запоминались с лету, естественно. Когда я служил в Советской Армии, то вспоминал и про себя, и для друзей десятки его стихов из «Поэтограда» и «Пятой книги». И с ними жилось веселее. И не только мне.

Накануне июня семидесятого года я вернулся из армии в Оренбург. Наутро двинулся в город (то есть в центр) и на улице Советской счастливо столкнулся с Геннадием Хомутовым, который прекратил мои восторги командирским распоряжением:

– Так. Иди в Союз писателей, там Глазков. Познакомься. Скажи, что я сейчас подойду.

Что он еще говорил, не помню, потому что сразу оказался в праздничном состоянии: Глазков в Оренбурге!

Мы, молодые поэты, слышали от Хомутова, что он переписывался с Глазковым и настойчиво звал его в Оренбург, объясняя, что здесь его хорошо знают.

В общем, благодаря Геннадию, я знал все книги Глазкова, начиная с «Поэтограда». Я, как оказалось, довольно верно представлял себе человека, лишенного ханжества, «мэтровских» замашек и поз вообще, умеющего, несмотря на порядочные годы, радоваться жизни. Наверное, поэтому я шел в местное отделение Союза писателей без традиционных обмираний: был уверен, что встреча будет хорошей и интересной.

И когда меня представили Николаю Ивановичу, тоже не смутился, и от этого тоже было радостно.

Некоторым его взгляд в момент рукопожатия и потом казался лукавым, хитроватым, что ли. Это не так. Пожалуй, он был совершенно лишен этих качеств. Взгляд у него был заинтересованно-пытливым. Как от жизни, так и от людей Глазков ожидал новизны. Искал ее и, вероятно, отыскивал.

Он выглядел необычно. Большой, слегка сутулый мужчина (чувствовалась в нем сила) с большими ушами и редкой бородкой, с блескуче-цепким взглядом из-под шляпы, одетой почему-то задом-наперед. Нужно было некоторое время, чтобы понять, насколько он естественный человек, а тем, кто знает его стихи, – и этого не нужно было. Ну, лицо, фигура – это уж какие есть, а вот шляпа – для эпатажа, что ли? Но даже люди, которые туго воспринимают любого рода чудачества, после получасового знакомства с ним понимали, что личный опыт для этого человека – гораздо важнее требований моды, что перед ними – человек, поглощенный своим делом, поэзией, всем, что ее питает. И при чем тут шляпа?..

А разговор в оренбургском отделении писательского союза шел деловой. Николай Иванович попросил направить его в какой-нибудь интересный район нашей области. Борис Сергеевич Бурлак, тогдашний секретарь нашей писательской организации, вслух размышлял, куда бы это Глазкова командировать.

Я предложил Тюльганский район, поскольку немного знал эти, граничащие с Башкирией места. А Бурлак знал их отлично, и поэтому сразу поддержал своим могучим:

– Да-а! Это подойдет! Заодно заедете в Октябрьское, выступите и там.

Решили командировать с Глазковым и наших стихотворцев. Первым попутчиком утвердили молодого тогда поэта Валерия Кузнецова. Бурлак обратился ко мне:

– Ну, а вы свободны? Сможете поехать?

Еще бы я не был свободен!

В Октябрьское мы приехали к вечеру. Там нас встретил ответственный за районные культурные мероприятия товарищ, которого звали Николай Николаевич. Он, казалось, был несколько испуган прибытием московского поэта и все время старался выглядеть меньше, чем он был на самом деле. Он проводил нас в гостиницу, сказал, что здесь мы будем ночевать и что нас уже ждут в Доме культуры.

Глазков заботливо предложил договориться, по скольку стихов читать каждому и в каком порядке. Он при этом рассказал про выступление с одним московским поэтом, с которым они договорились прочесть по пять стихотворений, но тот, выступая следом за Глазковым, ободренный, видимо, аплодисментами, прочел все пятнадцать, заставив скучать Глазкова и всю публику. Глазков отметил, что это было не по-товарищески.

Мы решили прочесть по четыре стихотворения и (благоразумно) перед Глазковым.

К Дому культуры мы пошли пешком, и, когда он встал перед глазами, Николай Николаевич, быть может от смущения, но и не ожидая возражений, сказал:

– Вот, Николай Иванович, до революции это был собор, а в тридцатые годы наши энтузиасты переделали его в Дом культуры.

– Так ведь это не от хорошей жизни, Николай Николаевич, – возразил Глазков. – Это все равно что из фрака кроить пиджак.

Николай Николаевич обиженно задумался. Но выступление получилось очень душевным. И нам с Валерой хорошо похлопали, а Николая Ивановича слушали просто жадно. Он спросил собравшихся любителей поэзии: о чем бы они хотели послушать стихи? И читал по заказу – о весне, о любви, о лошадях и о борьбе с пьянством. Больше он читать не стал, объяснив, что у нас договор. Но люди требовали стихов, и тогда он предложил читать по второму кругу. Лично мне читать больше было нечего. Маловато у меня тогда было стихов, которые я не стеснялся показать публике. Но вот эта порядочность меня сразила. И как хорошо, что мы с Валерой читали стихи до него. После него стихи читать очень трудно. Хотя никакой такой приметной манеры чтения у него не было. Казалось, не было. Он просто как можно внятнее рассказывал свои поэтические раздумья и открытия и был уверен, что перед ним искренние и понимающие толк в слове собеседники. И ему сразу верили.

Утром я увидел Николая Ивановича за работой. И так было во все дни его поездки к нам. Его не смущали ни дорожный быт, ни присутствие посторонних людей. Есть у него такое краткостишие: «Не каждый знает, что для творчества Необходимо одиночество». Так вот, он умел создавать для себя это творческое одиночество в любой обстановке. И, что интересно, окружающим незаметно было, что он уединился и – ни много ни мало – пишет стихи. Большинство его оренбургских стихотворений было начато и вчерне закончено на наших глазах.

Например, «Пугачевские ордена». Они появились после того, как мы с Глазковым посетили наш краеведческий музей. Действительно, там лежат под стеклом эти ордена, вырубленные в форме креста из медных пластинок или перечеканенные из царских серебряных рублей. Мы их десятки раз видели, но никому не пришло в голову, что они могут стать предметом поэзии. Хотя это даже странно: ведь они подлинные современники Пугачева. Да, для этого нужно было вроде бы немного: обладать цепким взглядом Глазкова и его выработанным всей поэтической жизнью убеждением, что «поэзия начинается со всего и не пугается ничего».

Для меня появление этого стихотворения – урок поэтической внимательности и умения работать одинаково продуктивно и в своем кабинете, и в номере гостиницы, и в купе поезда.

Рано утром мы покинули уютную гостиницу в Октябрьском и поехали в Тюльган. Там нас встретили замечательно тепло.

– Очень давно к нам не приезжали поэты! – сказали нам.

Мы выступили в переполненном зале. Выступали долго, весело и приподнято.

После выступления нам предложили пройтись по поселку. Мы зашли в книжный магазин, и там две пожилых продавщицы пожаловались:

– Вот мы слышали, какая хорошая поэтическая встреча была, а мы на нее не попали. Это обидно: ведь мы с книгами работаем.

Глазков тут же отозвался:

– Это не беда. Мы с Володей почитаем стихи специально для вас. (Мы пришли в книжный магазин вдвоем с Глазковым.)

Мы читали стихи для этих славных женщин, а потом в магазин зашли несколько покупателей и тоже остались послушать. Была небольшая и внимательная аудитория.

В магазине Глазков обнаружил несколько своих книг «Большая Москва». Он купил их все и в этот же день раздарил продавщицам магазина, слушателям, работникам райкома и нам с Валерой. Всем со стихотворными подписями.

После выступления в магазине заведующий отделом пропаганды райкома партии спросил, не оставит ли Глазков несколько стихотворений для районной газеты «Прогресс»?

– Охотно оставлю, – с готовностью ответил Глазков. – Напечататься в районной газете так же почетно, как и в центральной.

Это была не фраза. Глазков серьезно относился к любой публикации, и не только потому, что его долго не публиковали. Это, мне кажется, чисто профессиональное уважение поэта к своему читателю.

– Читатель везде тот же и стихи те же. Разница – в тираже, – серьезно говорил он.

Позже, когда я побывал у Николая Ивановича в гостях, он показал мне вырезки из районных газет европейской части СССР, Якутии, Казахстана. Это были вехи его путешествий, и хранил он их любовно.

Тюльганский район на границе с Башкирией – это довольно высокие холмы (отроги Уральских гор), покрытые лесом, словно зеленой переливчатой шерстью. Называют их здесь шиханами. Нас привезли на уютную поляну, спрятанную в этих шиханах. Представьте: вокруг дышит и здравствует веселый лиственный лес. Рядом – старые сосны. Высокие, сильно изреженные, но явно когда-то посаженные рукой человека. И меж этих сосен начинается и теряется в лесу мощная полоса сирени. Она была и есть чудо Тюльганского района. В стихотворении о ней Глазков воскликнул:

 
Бывал на дивной Лене,
Бывал в Алма-Ате,
Нигде такой сирени
Не видывал. Нигде!
 

Однажды посаженная, свободная от всякого ухода и обламывания, навечно укоренившаяся в этой земле, она цвела пышно и потрясающе. Во время разговора под брезентовым пологом, под сосной, мы оглядывались на нее всякий раз, когда до нас доходила волна ее запаха. Никакая парфюмерия не способна передать это сочетание чистого лесного воздуха и запаха цветения. Николай Иванович был покорен ею.

В застольной беседе всегда возникают вопросы к главному гостю. А главным гостем был Глазков. Отвечал он всегда остроумно и как-то так, что втягивал в разговор всех. И становилось незаметно, что он – главный гость.

О многом говорили в тот памятный вечер. В одном своем стихотворении Глазков опасается:

 
Все, что я скажу, объявят важным,
Для печати самым неотложным —
И в огромном хаосе тиражном
Совместят великое с ничтожным.
 

Но как, вспоминая о нем, обойти его своеобычный юмор? Ведь вся его поэзия им пронизана. У него не часто встретишь чисто серьезное или чисто юмористическое стихотворение. Чаще всего – сплав. Юмор в его стихах так же невычленим, как интонация, настроение.

И, между прочим, его экспромты, истории, анекдоты всегда существенны. В тот вечер мы услышали от Глазкова историю, свидетельствующую о том, что всяческие проявления национализма для него были чужды и неприемлемы. Он рассказал, как во время путешествия по Якутии пришел к нему в гостиницу знакомый якут и пожаловался: его обыграл в шахматы какой-то приезжий армянин-шабашник. Обыграл и, не удовлетворившись победой, сказал, что якуты – бездарная нация, они – ничто по сравнению с армянами.

И вот к этому армянину подходит вдруг сутулый, с косо посаженными глазами и по-якутски реденькой бородкой мужик и по-якутски же предлагает сыграть с ним в шахматы. Ну, здоровый какой-то якут. Затем он его довольно легко обыгрывает (Глазков играл в шахматы на уровне первого разряда) и ясно по-русски говорит:

– Не каждый армянин – Петросян.

Вот – поступок Глазкова. Ну а более серьезный его поступок в этом направлении – его переводы. Есть у него книга «Голоса друзей», в которой он опубликовал свои переводы армянских, киргизских, бурятских, осетинских, чувашских и якутских поэтов.

Или вот еще один пример серьезности, обоснованности его шуток. Глазков очень не любил зиму, холод.

 
– Хорошо в Москве-столице,
Но не всем и не всегда.
Мне вот плохо: минус тридцать…
Наступили холода.
И мечтаю о весне я,
Недовольный стужей злой.
А в Якутске и в Усть-Нере
Посмеются надо мной…
 

Шутливая интонация стихотворения не сбивает с толку читателя, потому что чувствуешь: человеку неуютно. Наверное, вся эта нелюбовь к зиме – от пережитого. Памятно намерзся Николай Иванович в жуткие военные зимы.

…Не знаю, что происходит с сиренью ночью, но тогда под звездами она прямо шумела волнами запаха, и она – светилась. То есть стало темно, а гроздья ее цветов были ясно видны. Думаю, что Глазков начал работу над стихотворением «Тюльганская сирень» прямо той ночью…

По укромной лесной дороге мы проехали к речке Ташлинке, и Глазков, прежде чем освежить ноги в ее родниковой воде, смерил ее температуру большим специальным градусником.

– Ведь я – член Географического общества, – пояснил он нам. – И если не буду измерять температуру воды перед купанием, то мои купания не будут иметь никакого научного значения…

А прекрасные стихи Глазкова о Тюльганской сирени впервые были опубликованы в районной газете «Прогресс» и уже потом в его книге «Творческие командировки».

Кажется, в день отъезда мы сидели в номере гостиницы «Оренбург», ели дорогие по тому времени помидоры, и Глазков уверял нас, что помидоры гораздо калорийнее мяса, поэтому не надо жалеть на них денег. Беседовали, и я рассказал Николаю Ивановичу, как работал помощником у геолога по фамилии Пушкин. Мы с ним возле села Пономаревка бурили небольшие скважины под строительство. И вот из одной скважины метрах в пятидесяти от речки Черная вдруг поползла совершенно голубая глина.

– А какая она была голубая? – встрепенувшись, спросил Николай Иванович.

– Ну вот, как эта рубашка. Нет. Еще голубее. Как небо.

Бурили мы зимой, в сумрачную погоду, и глина была действительно ярко-голубой.

– Об этой глине нужно сообщить в геологоуправление, – убежденно заявил Глазков. – Я своими глазами видел кимберлит и уверен, что только он может быть таким ярко-голубым и так удивить и запомниться.

Он настоял, чтобы мы отправились в геологоуправление тотчас же. Всю инициативу в переговорах он взял на себя, меня попросил только повторить рассказ. Глазков убеждал, что необходимо снарядить машину, взять его и меня – «прекрасного Володю» – и немедленно ехать в Пономаревку за этой удивительной глиной. Он говорил, что, насколько ему известно, в предгорьях Урала алмазы вполне возможны и глину надо обязательно исследовать. Ради этой поездки он готов был отложить отъезд в Москву на любой срок.

Вот когда я видел его разгоряченно-серьезным. Но спокойно-серьезные люди – геологи – слушали нас, дилетантов, без особого энтузиазма. Они соглашались: да, на Урале, в его предгорьях, алмазы возможны, да, глина в Пономаревке, действительно, удивительно голубая. Но она уже исследована. Это – обычные осадочные породы, интенсивно окрашенные каким-то красителем.

Тут-то Николай Иванович их и прижал.

– А каким красителем? Ведь такой интенсивный краситель должен быть чем-нибудь ценен?

Отвечали ему на это невнятно: мол, ничем он не ценен. Это – скорее всего то-то или то-то…

Николай Иванович не верил им, досадовал. Ведь у него отняли возможность сделать открытие! Не менее в его глазах ценное, нежели поэтическое. Когда мы вышли из геологоуправления, он предложил было попросить машину в отделении Союза писателей, но потом вспомнил, что машины там нет, махнул рукой. Отъезд отменен не был.

А действительно, чем же окрашена эта глина? Неужели неинтересно? Или время не пришло выяснять? И правда, поэты частенько опережают его.

О помощи молодым литераторам говорят и пишут много. Но, честное слово, любую помощь административного рода не сравнить с той, которую оказывает ученику мастер общением с ним. Глазков был доступен для такого общения.

На одном семинаре молодых литераторов в Пицунде я познакомился с талантливым прозаиком из Барнаула Евгением Гавриловым. Умный и славно наивный парень, он как-то решил пообщаться с одним большим литератором, там отдыхавшим. Глазков называл таких – литературными генералами. Понятно – пальмы, море. Всегда как-то глупеешь и теряешь осторожность в такой обстановке. Вышли мы с Женей на аллею, ведущую к морю, и вот он, этот большой литератор. Стоит, мило шутит с десятилетней девочкой. Женя расслабленно и смело подходит к нему и говорит: нельзя ли, мол, к вам обратиться…

И как же изменился литератор, повернувшись к нему.

– Вы что, не видите, что я занят? – ответил он из-за невидимого, но громадного начальственного стола. Это был ледяной душ под солнцем юга.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю