355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джеймс Паттерсон » Воспоминания о Николае Глазкове » Текст книги (страница 19)
Воспоминания о Николае Глазкове
  • Текст добавлен: 9 апреля 2017, 16:30

Текст книги "Воспоминания о Николае Глазкове"


Автор книги: Джеймс Паттерсон


Соавторы: Булат Окуджава,Сергей Наровчатов,Бенедикт Сарнов,Евгений Евтушенко,Андрей Вознесенский,Станислав Рассадин,Ричи Достян,Михаил Козаков,Давид Самойлов,Николай Дмитриев
сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 31 страниц)

Много было забавного, милого и на шахматных вечерах, которые Глазков устраивал у себя дома. Конечно, для совершенствования, для наращивания шахматных «мускулов» эти домашние турниры давали меньше, чем официальные соревнования, но зато они дарили радость общения. Потому, услышав в телефонной трубке характерный глазковский голос: «Приходи, будет такой-то и такой-то, устроим славный шахматеж», многие друзья поэта бросали все дела и спешили на Арбат. Игра есть игра, были и тут и борение страстей, и азарт, и разные мини-стрессы, но минутные обиды и огорчения тут же забывались, преобладали, как теперь говорят, положительные эмоции. Случалось, хозяин дома читал гостям новые стихи. Нередко это были стихи о шахматах, и героями некоторых из них оказывались участники «шахматежей». Рукописный сборник своих шахматных стихов Глазков так и назвал – «Великий шахматеж».

Многие друзья Глазкова были шахматистами-разрядниками. Но самым сильным его партнером был гроссмейстер Юрий Авербах. Авербах в прошлом – тоже арбатский абориген, и когда я привел его в дом 44, оказалось, что у них с Глазковым немало общих знакомых. Поэт страшно обрадовался знатному гостю и посвятил ему экспромт, заканчивающийся строками – «Для всех вы Юрий Авербах, а для меня вы Авербахус!» Мне приятно вспоминать, что гроссмейстер шахмат и гроссмейстер стиха подружились с моей легкой руки, что дружба эта, которой Николай Иванович очень дорожил, оставила, так сказать, материальный след: два славных, искрящихся добрым юмором стихотворения – «Собака гроссмейстера» и «Манила».

Навсегда осталась в памяти и глазковская присказка: «Этот ход – хороший ход, но какой с него доход?» Интонация этой непритязательной присказки оказалась настолько обаятельной и заразительной, что в одном из моих детских стихотворений появились строки: «Этот сон – хороший сон, но во сне остался он». Глазков на меня, кажется, за это не сердился.

Со свойственной ему субъективностью и категоричностью Николай Глазков признавал и любил далеко не все виды спорта. «Самый благородный – спорт, конечно, водный», – заявлял поэт и с восторгом горожанина, истосковавшегося по общению с природой, по мышечной радости, пускался вплавь или брался за весла. Он понимал, что особыми скоростными качествами не отличается, но в выносливости готов был соревноваться с кем угодно. Ходоком тоже был неутомимым. Солнечные перелески Подмосковья и темно-зеленые своды якутской тайги, золотистые россыпи балтийских дюн и каменистые склоны Крыма или Кавказа – где только не пролегали пешие маршруты этого беспокойного и любознательного человека: побывал Николай Иванович и в знаменитом якутском селе Чурапче, родине многих представителей прославленной школы вольной борьбы, и удивлялся, что знаменитые мастера ковпа отказывались мериться с ним силой в уральской борьбе, говоря, что в этом статичном единоборстве они лишены своих главных козырей – резкости и ловкости.

Глазков был действительным членом Всероссийского географического общества и очень этим гордился. Во время дружеских встреч он неизменно предлагал тост «за великого путешественника». Однако еще большее удовлетворение принесла ему победа над своей прямо-таки болезненной «морозонеустойчивостью», над необычной для уроженцев средней полосы России боязнью холода. Странно было наблюдать, как даже легкий морозец заставлял этого здоровяка поднимать воротник теплого пальто и опускать уши меховой шапки. При этом он еще больше сутулился и казался каким-то обиженным, затравленным. Николай Иванович тяготился своей слабостью и, собравшись с духом, объявил ей войну. О том, как это происходило, рассказывают шуточные стихи-загадка:

 
Кто такой, хороший сам,
С благородной бородой,
Брызгается по утрам
Весь холодною водой?
 

Кончилось тем, что поэт стал принимать почти ледяные ванны и купаться, когда температура воды в реках едва поднималась до 6–8 градусов. Он любил, чтобы при этом присутствовали друзья, которые должны были им «восхищаться». Еще лучше, если находился человек с фотоаппаратом.

Милые странности, у них тоже была неповторимая глазковская интонация…

Юрий Авербах
Гроссмейстер не обиделся

Мы оба были с Арбата, Глазков и я, – обыкновенные арбатские мальчишки тридцатых годов. Только я жил в самом начале улицы, в первом переулке слева, а он в конце, с правой стороны. На Арбате у нас было достаточно возможностей встретиться – у аквариумов зоомагазина, в «киношке» «Юный зритель» или в книжных лавках. Там, где всегда толпились мальчишки. Наверное, мы не раз сталкивались с ним, но проходили мимо.

Впрочем, с поэзией Глазкова я познакомился уже в то далекое, довоенное время. Было это, кажется, в 1938 году. Не помню уже по какому случаю, у меня возник спор о поэзии с моим товарищем, рыжим, веснушчатым Венькой Левиным.

– А ты знаешь, что сказал по этому поводу поэт Николай Глазков? – спросил он и, не дожидаясь ответа, разразился четверостишием:

 
Что такое стихи хорошие?
Те, которые непохожие.
Что такое стихи плохие?
Те, которые никакие.
 

И с тех пор, читая стихи, Левин нередко добавлял:

– Как сказал поэт Николай Глазков.

Стихи, с которыми меня знакомил мой товарищ, были в самом деле не похожи на другие. В них угадывался настоящий, талантливый поэт. Однако поэта Николая Глазкова я не знал. Зато мне было хорошо известно, что сам Венька самозабвенно увлечен поэзией и занимается в литературном кружке под руководством Ильи Сельвинского. Венька был большой выдумщик и мистификатор, поэтому читаемые стихи я воспринимал как его, Левина, собственные, а Николая Глазкова считал его псевдонимом.

…Прошли годы. Не вернулся с фронта Венька Левин. Как-то раскрыл я газету. Кажется, это была «Комсомольская правда». На четвертой странице стихотворные строчки и подпись: Николай Глазков. Я глазам своим не поверил. Мелькнула надежда: неужели Венька Левин жив?

Все оказалось проще: поэт Николай Глазков действительно существовал. А через некоторое время мой товарищ, поэт Евгений Ильин, познакомил меня с Глазковым. Мою руку как будто бы сжали железные клещи. Это было рукопожатие очень сильного человека.

Бывшим арбатским мальчишкам было о чем поговорить, что вспомнить, кого помянуть. Помянули мы и Веньку Левина.

Незаметно мы с Глазковым подружились. Встречи с ним стали для меня необходимостью.

Что нас сблизило – поэзия, шахматы или страсть к путешествиям? И то, и другое, и третье…

Глазков был интересным собеседником – умным, острым, ироничным. Будь это задушевная беседа или веселое застолье.

Поздравительная телеграмма от Ю. Авербаха, Л. Полугаевского и М. Таля

Николай Иванович по-особенному, очень трогательно относился к шахматам. Как только расставлялись деревянные фигурки, у него на лице появлялось особенное выражение, какое, видимо, бывает у гурманов в предвкушении любимых яств. Он любил и ценил шахматы. Было заметно, что сам процесс игры доставляет ему наслаждение. Глазков с детства мечтал стать сильным шахматистом. Он действительно неплохо играл в шахматы, но не настолько, чтобы его самолюбие было удовлетворено. И он совсем по-детски, очень непосредственно это переживал, что, кстати, нашло отражение и в его стихах.

 
Отвергнутый Каиссою, бедняга,
Не смог достичь я шахматных высот…
 

– Коля, – однажды сказал я в шутку, – какой же ты поэт, если у тебя нет стихов, посвященных собаке.

– Меня в детстве сильно покусала собака, – серьезно ответил он. – И я не могу их воспевать.

Однако для одной собаки – для моего черного пуделя – он сделал исключение.

Произошло это так: как-то, придя ко мне домой, Глазков увидел, что я сижу за шахматами, а на коленях у меня пудель, который внимательно наблюдал за тем, как я передвигаю фигуры на доске. Это, видимо, произвело на него впечатление.

Прошло некоторое время. Признаться, я забыл об этом случае. Вдруг получаю от Глазкова письмо. В нем стихи, копия письма в «Литературную газету» с предложением их напечатать на 16-й странице и ответ редакции: «Мы бы напечатали, да гроссмейстер обидится». Тут же рядом характерным Колиным почерком выведено: «А почему обидится?» Вот эти шуточные стихи, которые Глазков позднее включил в свою последнюю, предсмертную книгу:

 
У гроссмейстера Авербаха
Проживает в доме собака,
Он сажает ее с собой рядом,
Угощает ее рафинадом,
Говорит ей о шахматных битвах,
О красивых ходах самобытных,
О концовках и о находках,
Об этюдах и трехходовках.
 
 
И собака все понимает,
Только в шахматы не играет!
 

Прочитав эти стихи, гроссмейстер, конечно, не обиделся. Я воспринял их как знак дружеского внимания, подтверждающего: Николай Глазков умеет ценить друзей, их доброе отношение к нему, стремится отвечать тем же…

И последнее – противоречивое и горькое, – что осталось в памяти.

За годы нашей дружбы я привык к ненавязчивому Колиному вниманию, привык получать от него шутливые стихи, которые он присылал по поводу и без всякого повода. Иногда его открытки со стихотворными поздравлениями начинали приходить по крайней мере за месяц до моего дня рождения. Его теплые, трогательные послания всегда были полны юмора, улыбки, жизнелюбия, надежности. Казалось, такому человеку жить да жить…

И вдруг…

Колины стихи, присланные в 1979 году. Думаю, из последних:

 
Желаю стать таким опять,
Каким я был лет в двадцать пять,
Когда сложил немного строк,
Но бегать мог и прыгать мог.
 
 
Мечтаю, впрочем, я о чем?
Я не был лучшим силачом:
С простуд чихал, от стужи дрог,
Но драться мог, бороться мог.
 
 
Себя счастливым не считал.
Чего желал? О чем мечтал?
Мечтал, что буду я велик,
Желал издать десятки книг.
 
 
О чем мечтал, того достиг,
И с опозданием постиг,
Что я неправильно мечтал,
И потому устал и стар.
 
 
Творю печатную строку,
Но бегать, прыгать не могу
И стать желаю, как балда,
Таким, каким я был тогда!
 

Эти строки больно резанули. Они насильно заставляли поверить в то, чему я отказывался верить: Коля неизлечимо болен. И это Коля, «самый сильный из интеллигентов», жизнелюбия которого хватило бы на многих? «Бегать мог и прыгать мог…» Всё в прошлом?

Отмахнуться от тревожных ощущений было нельзя. Стихи говорили сами за себя. Но сознание продолжало сопротивляться горькой правде: Николай Глазков уходил из жизни…

Михаил Шевченко
«Он не столько знаменит…»

Имя его впервые я услышал в самом конце сороковых годов, когда был первокурсником Литературного института имени А. М. Горького в Москве. Рассказывали о чудачествах его. Как-то в университетском студенческом общежитии на Стромынке был вечер одного стихотворения. Перед студентами университета выступали студенты нашего института. Все шло как должно идти.

Подошла очередь выступать Николаю Глазкову. Он вышел на сцену и сказал:

– Я прочитаю вам самое короткое стихотворение.

И прочитал:

 
Мы —
Умы!
А вы —
Увы!..
 

Сначала зал был в шоке. Мертвое молчание. Потом, когда поэт удалился со сцены, разразились шумные аплодисменты.

Однажды в чьих-то руках я увидел маленькую тетрадочку с орнаментом на обложке. Орнамент был сделан пишущей машинкой. Это были отпечатанные самим Николаем Глазковым его стихи, многие из которых позже были опубликованы. Вот кое-что из запомнившегося тогда:

 
Сорок первого газету прочти
Или сорок второго.
Жить стало хуже всем почти
Жителям шара земного.
Порядок вещей неприемлем такой,
Земля не для этого вертится.
Пускай начинается за упокой,
За здравие кончится, верится.
 

Это тогда, в сорок девятом, воспринималось как сбывшееся уже детское пророчество с его чистой верой в хорошее.

В тетрадке были и другие по-глазковски оригинальные вещи.

 
Я стихи могу слагать
Про любовь и про вино.
Если вздумаю солгать,
Не удастся все равно.
На поэтовом престоле я
Пребываю весь свой век.
Пусть подумает история,
Что я был за человек.
 

Многие стихи его – как бы ответ в споре, ответ тем, кто когда-либо упрекал его в том, что он «не от мира сего»:

 
Был не от мира Велимир,
Но он открыл мне двери в мир.
 

Иногда он озорно и свободно играл словами:

 
Ночь Евья,
Ночь Адамья.
Кочевья
Не отдам я.
Табун
Пасем.
Табу
На всем!
 

Он ценил людей, которые его принимали таким, каков он был.

 
Да здравствуют мои читатели,
Они умны и справедливы:
На словоблудье не растратили
Души прекрасные порывы…
 

Его стихов в печати появлялось в то время очень мало. Фамилия Глазкова чаще всего стояла под переводами с самых различных языков.

После института я оказался в Тамбове, работал в областной газете. Как-то по редакции пронесся слух: в отделе культуры – московский поэт Глазков.

Гости столицы неизменно в почете в провинции. Интерес к ним велик. И на сей раз в отделе культуры собрались стихотворцы, работавшие в газете, и многие сотрудники.

Я увидел человека необычного. Чтоб он запомнился на всю жизнь, его надо было один раз увидеть и услышать. Сидел в кресле крупный, как бы раскрылившийся человек. Взгляд пристальный, немного исподлобья. Протянул растопыренную пятерню, потом крепко пожал руку, по-ребячески улыбаясь: какова, мол, сила, а!..

Снова сел в кресло и снова перед нами – загадочный человек. Не то скоморох явился вдруг из русской истории. Не то юродивый из «Бориса Годунова». Не то Иванушка из русской сказки. В нем было все это одновременно. И не только это. Говорил он медленно, глядя тебе прямо в глаза, ожидая, жаждая, чтобы ты сразу же откликнулся на то, о чем он говорит, и радуясь, если ты понял его. Говорил с лукавинкой, порой грубовато, но умно, или с издевкой, с иронией. И всякий рассказец, устную новеллу сводил на наивную похвалу себе. У него это получалось настолько искренне и по-детски, что ты принимал это не противясь, как обычно бывает, когда иной собеседник хвастает перед тобой.

Он был в какой-то мере себе на уме. И часто доказывал это остроумной репликой, неожиданным стихом. Позже, бывая с ним подольше, я ловил себя на мысли, что некоторые его остроты и афоризмы далеко не экспромтны, а готовятся заранее. Но он преподносил их как экспромты и радовался, что этому верят, что впечатление неожиданности получается. И опять же радовался по-детски.

Иногда он делал такие вещи. Брал, например, известные некрасовские стихи:

 
Назови мне такую обитель,
Я такого угла не видал,
Где бы сеятель твой и хранитель…
 

И вдруг – дальше глазковские строчки:

 
В длинной очереди не стоял…
Все кричат: за чем очередь?
А я говорю: зачем очередь?..
 

Сиял, видя, как это било в цель и, конечно же, запоминалось.

Однажды я спросил у него, кого он считает наиболее значительным поэтом своего поколения. Он совершенно серьезно сказал:

– Не считая меня, Вася Федоров.

Тут же метнул в меня взгляд и с едва заметной улыбкой закончил:

– Между прочим, он мне на своей книжке написал: «Николай Глазков – пиит в нашем идеале. Он не столько знаменит, сколько гениален».

Прочитал стихи и откровенно и радостно засмеялся.

– А когда выйдет ваша книжка? – спросил кто-то.

– Не скоро.

– Почему?

– Нет бумаги, – сказал грустно. – И не скоро будет…

– Что так?

– Что? – он помедлил и неторопливо, как бы вслух раздумывая, продолжал: – Идет бумага не туда… Вот человек купил себе велосипед. Ему надо его зарегистрировать в милиции. В милиции ему говорят, чтоб он принес из домоуправления справку о том, что у него есть велосипед. А зачем такая справка, спрашивается? Какой дурак пойдет регистрировать велосипед, если у него нету велосипеда?.. Если бы отменить вот такие справки, то тогда бы можно было издать на ту бумагу мою книжку…

В Тамбове у Николая Ивановича были друзья. Редактор молодежной газеты «Комсомольское знамя» был большой поклонник таланта Глазкова, изредка печатал его оригинальные стихи. Николай Иванович бывал этому несказанно рад.

В дружеских отношениях был он с приветливой семьей талантливого художника-любителя Николая Ивановича Ладыгина. У него часто собирались и художники, и литераторы. Оба Николая Ивановича были хорошими шахматистами, и их баталиям не было конца. Глазков, выиграв, радовался, как ребенок, сыпал шутками, сочинял на ходу остроумные двустишия.

Дружил Николай Иванович Глазков и с коллекционером Николаем Алексеевичем Никифоровым, с удовольствием давал ему автографы, дарил публикации.

Санчо Пансо Глазкова в Тамбове был Ульян Ульев. Николай Иванович ласково называл его Ульяночкой. Что бы когда бы ни понадобилось Глазкову или всей компании, он говорил:

– Ульяночка сейчас добудет…

К этим людям Глазков относился с нежностью и вниманием. Я знаю, что у каждого из них не было праздника без шутливого стихотворного поздравления Глазкова. Он умел радоваться успеху товарища. Я никогда не замечал у него ни малейшей зависти.

Николай Иванович любил Тамбов. Не случайно, едва вышла у него первая книжка – «Моя эстрада», – он поспешил с ней к тамбовским друзьям.

Наезжая в Тамбов, он подарил мне книгу «Зеленый простор». Книга – не самая лучшая у него. Но он радовался выходу ее. Его ведь тогда не баловали выпуском книг. Мне дорога его надпись на книге.

 
Шевченко Миша – видно сразу —
Напоминает мне Тараса,
И для него совсем не плохо,
Что он живет не в ту эпоху.
 

26 июля 1961 г.

Еще у него была одна прекрасная черта. Он на всю жизнь помнил сделанное ему добро.

В конце шестидесятых годов я стал работать в правлении Союза писателей РСФСР. Однажды зашел ко мне Николай Иванович и попросил послать его в Якутию. Он много и хорошо переводил якутских поэтов. Мне удалось убедить руководство предоставить ему командировку. Он удачно слетал туда и был страшно доволен. Вернувшись, сразу же зашел, охотно рассказывал о поездке. Вскоре он занес новую книгу стихов – «Творческие командировки».

Он охотно ездил по стране. Строчки «Кочевья не отдам я» – это суть его натуры. Кочевье питало его музу. У него немало стихов про Тамбов, есть стихи, посвященные и Ладыгину, и Никифорову. Он не забывал их добра. А мне вместе с подаренной книгой досталась еще одна, опять же шутливая надпись.

В 1979 году мы одновременно с ним отмечали свои юбилеи. Мы родились в один и тот же день, но с разницей в десять лет. Он – в 1919, а я – в 1929 году.

Вместе с телеграммами друзей и товарищей пришло письмо от Николая Ивановича. Я знал, что он болен, и это особенно взволновало меня. Он остался верен самому себе. Опять же, как мальчик, он вырезал картинку с часами – символ времени, наверное, – и сделал надпись в своем духе:

 
Дорогой Миша!
Поздравленье
Прими же!
Желаю
счастья,
здоровья,
удач!
 

В один день мы собирали гостей. Я позвонил Василию Федорову и пригласил его на свой праздник.

– Знаешь, – сказал он. – Не обижайся. Но я иду сегодня на вечер к Коле Глазкову. Он очень плох…

– Что вы! Никакой обиды! Обнимите его и за меня!

Вскоре Николая Ивановича не стало.

Как-то на обсуждении очередного «Дня поэзии» Евгений Евтушенко, добро писавший о Николае Глазкове как о замечательном, самобытном поэте, сказал:

– Если бы мне поручили издать все лучшее, что есть у Глазкова, я представил бы его как очень, очень большого поэта!..

Такого издания, к сожалению, пока нет. Евгений Александрович сам много работает, и, видно, руки не доходят до составления такого сборника, хотя он, повторяю, сделал хорошее дело, написал о поэте с любовью и уважением. Может быть, ему не удастся составить такую глазковскую книгу. Ничего. За него это сделает Время.

Леонид Нестеренко
О моем друге

С Николаем Ивановичем Глазковым я познакомился в 1950 году, когда после демобилизации из Советской Армии стал работать редактором в Гослитиздате. Но подружился позже, уже в 1954 году, и полюбил его не только как самобытного, одаренного поэта и талантливого переводчика, но и как жизнерадостного, остроумного, очень милого, наивно-откровенного и по-детски добродушно-доверчивого человека.

В это время мы готовили к изданию большой сборник «Поэзия Советской Якутии». Я был редактором этого сборника, и Николай Глазков пришел ко мне с целой кипой своих переводов из якутских поэтов. Я отобрал большую часть из них, а остальные, возвращая Николаю Ивановичу, сказал: «Переводы на эти стихи у меня уже есть». Он поинтересовался: «Чьи?»

– Анны Ахматовой, Владимира Луговского, Вероники Тушновой и Павла Железнова, – ответил я.

– А можно их посмотреть? – спросил Николай Иванович.

Я дал ему несколько переводов, Николай Иванович очень внимательно прочитал их и сказал:

– Мои переводы – гениальные! – энергично качнул головой, подкрепляя свои слова. – Но их переводы – лучше!

Мне понравилась такая откровенная объективность.

Увидев на окне шахматную доску, на которой была недоигранная в обеденный перерыв моя партия со старшим редактором Ваней Ширяевым, он спросил:

– А вы, Леонид Лукич, «зверски» играете в шахматы?

Я сознался, что играю довольно посредственно, но играть люблю.

– Тогда приходите в субботу ко мне поиграть в шахматишки. У меня проходит турнирчик. С премиями. Премия в складчину.

В первую же субботу я побывал на «шахматном турнирчике» у Коли Глазкова (так по-дружески запросто все его называли) и с той поры часто бывал в доме Глазковых на старом Арбате, потому что много интересного и поучительного можно было там услышать, со многими людьми познакомиться. Здесь давались квалифицированные, объективные оценки литературным новинкам, да и не только литературным; в дружеских беседах и спорах умно и правдиво высказывались о современной живописи, скульптурных произведениях, о кино и театре, о проводимых в Москве различных выставках. Среди друзей Глазкова и его жены были ведь и художники, и скульпторы, и театральные критики, и работники издательств и редакций московских журналов. В субботние вечера у Глазковых немало говорилось и о литературных делах в наших республиках, так как на них часто можно было встретить якутских поэтов и литературоведов – Леонида Попова, Семена Данилова, Баала Хабырыыса, армянского поэта Ашота Граши с друзьями, туркменского поэта Миршакара, произведения которых выходили на русском языке в добротных переводах Николая Глазкова.

Николай Глазков и армянский поэт Бабкен Карапетян. 1959 год

Шахматный турнир у Коли Глазкова на старом Арбате проходил по олимпийской системе: проигравший выбывает и вносит небольшую мзду в общий котел. А чтобы турнир проходил интересно и справедливо уравнивались силы участников, сильный давал фору более слабому. Николай и некоторые другие разрядники играли отлично, но не ровно, я играл посредственно, но ровно, и меня сделали своеобразным шахматным эталоном. Силу игры участника турнира определяли, например, так: Николай играл в силу полтора Лукича, старший редактор Гослитиздата Анатолий Старостин – в силу Лукича плюс одна пешка, Василий Дмитриевич Федоров в силу Лукича минус две пешки, Юра Разумовский – в силу одного Лукича, а «Староарбатский гроссмейстер» Володя Юньев – в силу двух Лукичей. С шахматными часами (их было двое) играли только «зубры», а так называемые аутсайдеры, по обоюдному согласию, могли играть и без часов.

В доме Глазковых не было телевизора, танцев, но никто никогда не скучал, каждый легко находил себе интересного собеседника, всегда кто-нибудь рассказывал веселую забавную историю, да и сам хозяин великолепно умел прочесть какое-нибудь из своих сатирических стихотворений.

Однажды мы с Николаем поехали в Сочи. Я по путевке, Николай – «дикарем». Был август, самый разгар сезона, и койку вблизи моря найти было невозможно. Но Николай во что бы то ни стало хотел найти комнатушку, хотя бы конуру. Он взял с собой переводы и думал поработать. Целый день мы бегали, обливаясь потом, в поисках этой злополучной «конуры», и все без толку. Уже вечером, после ужина, мне посоветовали обратиться к уборщице тете Ксении; она, мол, как справочное бюро.

Тетя Ксеня, прищурившись, пытливо оглядела нас, с сожалением сказала:

– Освободилась давеча одна комнатушка, тут неподалече, но Христина Петровна не пустит вас. Она, ребята, хоть и правильная старуха, но с перцем.

– Но почему же не пустит? – удивился я. – Друг мой идол рогатый, что ли?

– Мужики вы крепкие, курите и баб будете водить.

Коля хотел что-то сказать, но я опередил его и заверил тетю Ксеню, что все будет в ажуре. Курить Коля будет во дворе, а «баб» на пушечный выстрел не допустим.

Уже совсем стемнело, когда мы предстали перед высокой, ширококостной нахмуренной старухой, которая молча минут пять подозрительно прощупывала нас взглядом любопытным и колючим.

Николай вынул пачку «беломора», хотел закурить. Я одернул его.

– Ну вот, я как в воду глядела, – развела руками старуха, с укоризной глядя на нашу «протеже».

– Упреждала я их, упреждала! – поспешила оправдаться тетя Ксеня.

– Стал быть, не выйдить. Потому как обратно дымище, обратно вынай окурки из цветочных горшков, обратно же бабы.

Я прямо остолбенел, не зная, что ответить, а Николай спокойно сказал старухе:

– Окурки в цветочных горшках тушить не буду, «бабы» – исключено, а курить – буду!

Я даже крякнул от досады: «Вот идолище проклятый, провалил все. Ночь на дворе, где ночевать?»

Христина Петровна вдруг хохотнула, сказала с хрипотцой:

– Ладно! Пущаю его на жилье. Такой, ежели разобьет вазу, не станет черепки засовывать под диван.

Николай хорошо плавал, любил далеко заплывать. У нас на санаторном пляже, да и на городских, дальше чем за буек заплывать не разрешали. И мы, доезжая до остановки «Пристань Мацеста», сходили с автобуса и шли через мост по направлению к Хосте с полкилометра, там в то время можно было найти безлюдный берег. Заплывали мы далеко в море и, как говорил Николай, «по-дельфиньи зело резвились в окиян-море».

Николай был любознателен и большой непоседа. В Сочи мы обошли и осмотрели все чем-либо знаменательные места, ездили и в Хосту, в Самшитовую рощу, побывали и на Ахун-горе, откуда нам пешком пришлось возвращаться в город, так как последнюю «денежку» с нас содрали в ресторане. Хорошо, что у меня завалялась трешка. Своих дам мы посадили на такси, уплатив за них шоферу, а сами, гордо заявив, что решили прогуляться пешком, чтобы подышать горным воздухом, уныло зашагали по извилистому шоссе в непроглядную темень.

К санаторию добрались мы только под утро. Олю, медсестру-москвичку, которая из «солидарности» сошла с такси и тоже топала с нами пешедралом, мы пересадили через ограду (ей обещала подруга открыть окно и впустить в комнату), а я пошел ночевать к Николаю в «конуру».

Оля оказалась не только «спортивным в доску своим парнем», но и интересной, умной девушкой. С Николаем она подружилась, и после Сочи они не раз встречались в Москве. Как-то она сказала: «Коля сперва мне не понравился. Самодовольный тюфяк, думала я, и даже какой-то чудаковатый. А потом я поняла, что Коля – просто душа! Здорово пишет стихи, умный, добрый и исключительно порядочный человек».

Это верно. Ольга точно подметила основное в Николае Глазкове. Но это далеко не полный перечень его достоинств.

Летом я часто бывал у Глазковых в Перловке на «даче». Не дача, а две комнаты с кухней в общем деревянном доме, которые ЖЭК выделил наконец-таки художнице – жене Николая Ине. Там был и крохотный участок. Николай очень любил копаться на нем, сажать овощи, цветы, ухаживать за деревьями. Но больше всего ему нравилось поливать свой участок ледяной водой из шланга. В этом занятии самым активным, звонко хохочущим и от восторга визжащим был Коля Маленький – шестилетний кареглазый, кудрявый сынишка Николая. Он был забавный, не по годам мудрый и страшно любопытный.

На участке Николай соорудил что-то вроде беседки, поставил там самодельный вкопанный стол и скамейки. Здесь мы с ним часто засиживались до темноты. Он читал свои новые стихи, переводы.

После того как Николай запустил бороду, бросил курить и съехал со старого Арбата, я несколько раз бывал у него на новой квартире, но чаще всего мы встречались с ним в ЦДЛ.

Болезнь уже давала себя знать, но Николай мужественно боролся с недугом, был по-прежнему приветливым и остроумным.

Таким он мне и запомнился.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю