355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джеймс Паттерсон » Воспоминания о Николае Глазкове » Текст книги (страница 1)
Воспоминания о Николае Глазкове
  • Текст добавлен: 9 апреля 2017, 16:30

Текст книги "Воспоминания о Николае Глазкове"


Автор книги: Джеймс Паттерсон


Соавторы: Булат Окуджава,Сергей Наровчатов,Бенедикт Сарнов,Евгений Евтушенко,Андрей Вознесенский,Станислав Рассадин,Ричи Достян,Михаил Козаков,Давид Самойлов,Николай Дмитриев
сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 31 страниц)

Воспоминания о Николае Глазкове

От составителя

Предлагаемая читателю книга содержит воспоминания о замечательном русском поэте Николае Ивановиче Глазкове (1919–1979). Его человеческая и поэтическая судьба была нелегкой. Двадцать лет его стихотворения и поэмы отвергались редакциями и были известны лишь ограниченному кругу ценителей поэзии. Но и после того, как, начиная с 1957 года, один за другим вышли двенадцать его сборников, читатель не получил необходимого представления о масштабах и своеобразии его таланта: немало из его наследия пока не опубликовано. Изучение творчества поэта, по сути дела, только начинается. Между тем стихи Глазкова, – метко названного одним из его друзей «поэтом изустной славы», – оказали неоспоримое влияние на поэзию его времени. Многие поэты называют его своим учителем.

Сказанное определило содержание сборника, в который мы сочли необходимым включить не только воспоминания о поэте, но и несколько статей, вводящих читателей в художественный мир Николая Глазкова. Кроме того в книгу вошли высказывания писателей – своего рода заметки на полях, письма к Глазкову и, конечно же, стихи, посвященные ему.

Круг авторов, откликнувшихся на просьбу составителей, весьма широк. К сожалению, нам не удалось использовать все поступившие в наше распоряжение рукописи. За пределами книги остались воспоминания Е. Лозовецкой, учившейся с Глазковым в Литинституте, поэтов И. Кобзева, Ю. Денисова, прозаика Г. Айдинова, журналистов А. Губера, Н. Никифорова, краеведа Ю. Чумакова, доктора медицинских наук В. Малкина и некоторых других.

Приношу искреннюю благодарность оказавшим большую помощь в отборе и подготовке материалов сыну поэта Николаю Николаевичу Глазкову, Сергею Владимировичу Штейну, Лазарю Вениаминовичу Шерешевскому и Лидии Ивановне Семиной. Особую роль в составлении этого сборника сыграла вдова поэта Р. М. Глазкова, которая, к несчастью, не увидит его вышедшим в свет. Она скончалась во время подготовки этой книги, в 1986 году.

А. Терновский

Евгений Сидоров
Повесть о небывалом человеке
(Вместо предисловия)

Кажется, совершается акт посмертной справедливости по отношению к Николаю Ивановичу Глазкову, редкостному поэту и человеку. Интерес к его творчеству не угасает. Такие личности, бескорыстно растворенные в деле своей жизни, упорно непрактичные, всегда будут напоминать людям об идеальных возможностях искусства и художника.

Книга эта замечательна еще и тем, что вводит в литературу немало текстов раннего Глазкова, сохранившихся в памяти и многочисленных списках, записях его друзей. Читатель не должен удивляться, когда, казалось бы, одно и то же глазковское стихотворение встретится ему в разных вариантах. Это вовсе не разночтения, а действительные варианты самого Глазкова, сделанные собственной рукой поэта. Он возвращался к стихам, оттачивал их, был требовательным мастером. Правда, обстоятельства жизни порой заглушали эту требовательность, и он мог ухудшить свои строки: ведь так хотелось выйти наконец к читателю. Не забудем: почти двадцать лет (до конца пятидесятых годов) Николай Глазков был известен главным образом среди поэтов. Вспомним еще мандельштамовское: «Читателя! Советчика! Врача! На лестнице колючей разговора б!». Маленькие книжечки «Самсебяиздата», аккуратно перепечатанные на машинке и переплетенные самим поэтом, редкие выступления перед читательской аудиторией, дружеские застольные импровизации, а дальше – в официальных издательских и литературных кругах – тишина, молчание, неприятие. И так шли годы.

О Глазкове долго не писали. О нем говорили. Старые и молодые поэты знали его наизусть. Быль и небыль обволакивали его имя. И постепенно он сам вжился в образ изустно созданной легенды, стал соответствовать ей. Это была глубокая драма.

Он создал Поэтоград, мир своей поэзии, и однажды в горькую минуту назвал себя в стихах «юродивым Поэтограда».

Восстановление образа поэта в возможно полном художественном и человеческом объеме, удаление наносного, случайного, апокрифического – и в то же время преодоление соблазна посмертной иконизации его светлого и грешного лика – вот задачи, которые ставятся и решаются в этой книге, пронизанной не слепой, а зрячей любовью к ее герою. А не полюбить его, не привязаться к Глазкову было трудно, если тебе посчастливилось повстречаться с ним, услышать стихи и рассказы из его уст, вглядеться в него, человека небывалого, из породы Хлебникова и Пиросмани, но не подавлявшего этой необыкновенностью (деспотизма «гениальности» здесь не было и в помине!), а постигавшего душу собеседника, чутко улавливавшего настроение слушателя, вникавшего в строй их мыслей и переживаний.

Глазкову была в полной мере присуща способность творческого перевоплощения в образ «другого человека». Отчасти таковым является герой многих его стихотворений, то нарочито ироничный, то наивно-простоватый, то вдруг почувствовавший себя «богатырем» и «великим путешественником». Но всегда этот человек сохраняет человечность, чуткость, совестливость. Это были само собой разумеющиеся свойства «Великого гуманиста», как шутливо величал себя Николай Иванович.

Талант перевоплощения, умение «войти в образ» проявились и в его актерских работах в кино. Вместе с поэтом Валентином Проталиным я был свидетелем участия Глазкова в съемках фильма «Андрей Рублев». Происходило это в Суздале. Николай Иванович сыграл роль Летающего мужика.

 
И перед гибелью постылой
Я вразумительно постиг,
Что над моей взлетит могилой
Другой летающий мужик.
 

Мало кто знает, что по первоначальному замыслу Андрея Тарковского Летающий мужик, становящийся видением главного героя фильма, должен был совершить свой путь босиком по русскому снегу с крестом на Голгофу (эпизод «Голгофа Андрея» из режиссерского сценария). Но тут воспрепятствовал несчастный случай: Глазков сломал ногу. От съемок пришлось отказаться. Как жаль, что так случилось: кинообраз несомненно стал бы крупнее и глубже по своему внутреннему трагическому смыслу.

Глазков сказал о себе в стихах много правды. Он любил подробности, имел вкус к детали. В его поэзии как бы вновь ожил, продолжился пародийно-наивный мир обэриутов, и в то же время парадоксальная или ироническая формула уникально сочеталась здесь с затаенной патетикой, лирическим самоутверждением.

 
Жизнь моя для стихов исток,
Я могу подвести итог:
Написал пятьдесят тысяч строк,
Зачеркнул сорок пять тысяч строк.
 
 
Это значит, что все плохое,
Все ошибки и все грехи,
Оставляя меня в покое,
Убивали мои стихи.
 
 
Это значит, что все хорошее,
Превзойдя поэтический хлам,
С лицемерьем сражаясь и с ложью,
Даровало бессмертье стихам!
 

Чтобы познать «стихов исток», надо обратиться к биографии поэта.

Его отец – Иван Николаевич Глазков, юрист по образованию, учившийся в Московском университете, уже весной 1917 года, как свидетельствуют документы, выступал на 1-й Нижегородской губернской конференции РСДРП от фракции большевиков. После Октябрьской революции партия направляет его на ответственные посты в органах правопорядка. Он работает в Нижнем Новгороде, Иваново-Вознесенске, Витебске. (В конце тридцатых годов И. Н. Глазков был незаконно репрессирован и исчез из жизни.)

С 1923 года семья Глазковых в Москве. Сохранилась шуточная автобиография поэта, которую он в конце сороковых диктовал своему другу Давиду Самойлову. Приведу некоторые ее фрагменты:

«Географические карты я разрезал на равные прямоугольники примерно такой же величины, как марки, тасовал их и потом раскладывал с таким расчетом, чтобы получилась карта. Учительница отобрала у меня их. И считала, что это ужасно, хотя лучше, чем фантики».

А вот еще из школьного детства:

«Вскоре у меня появилось… увлечение: я впервые в жизни поддался влиянию среды и стал кататься на подножках трамвая. Мы становились на подножку трамвая и уезжали неведомо куда. А потом приезжали обратно.

Я задумал кругосветное путешествие и решил для этого использовать круг „А“. На Арбатской площади мы сели на трамвай и доехали до Кировских ворот (в то время – Мясницкие). По дороге половина нашего экипажа „погибла“ от милиционеров. У Мясницких ворот все решили ехать обратно. Напрасно я доказывал, что обратно ехать вдвое дольше. Мне никто не хотел верить и дальнейший путь я совершил один. Наверно, то же самое испытывал Магеллан».

Далее Глазков вспоминает, как в 32-м году тринадцатилетним мальчиком он «от нечего делать стал сочинять стихи». И тут же остроумно корректирует это сообщение: «Когда я увидел, что они очень быстро рифмуются, то испугался и прекратил».

На смену стихам приходит новое увлечение – шахматы: «Неожиданно для себя я обнаружил, что всех обыгрываю. И я решил стать чемпионом мира». И все-таки природа берет верх: «С 36-го года я решил, что я побольше поэт, чем шахматист, и стал писать стихи».

Так начинает жить стихом юный Николай Глазков. И рядом с ним его сверстники, новая поэтическая поросль знаменитого поколения «сороковых, роковых».

«Первыми литинститутцами, с которыми я познакомился, были замечательные поэты Наровчатов и Кульчицкий.

С Наровчатовым я познакомился в Усачевском общежитии. Нас было трое: я, Коля Кириллов и Славка Новиков. Четвертым пришел Наровчатов, который лежал вместе со Славкой Новиковым в госпитале» (речь здесь, очевидно, о госпитале, в котором лежал Наровчатов, раненный на финской войне).

Глазков продолжает:

«С Кульчицким я познакомился в Ленинской аудитории Политехнического музея. После этого мы всю ночь бродили по городу, читали друг другу стихи и обсуждали судьбы отечественной литературы. Стихи Кульчицкого произвели на меня сумбурно-талантливое впечатление. Жил он в подвале…

Когда меня исключили из пединститута, я пошел к поэту Асееву и потребовал рекомендации в Литинститут.

Незадолго до этого Кульчицкий познакомил меня с поэтом Кауфманом (то есть с будущим Давидом Самойловым. – Е. С.) и отважным деятелем Слуцким… Я познакомил Слуцкого с учением небывализма (читатели прочтут об этом „поэтическом направлении“ в воспоминаниях друзей Глазкова. – Е. С.), к чему Слуцкий отнесся весьма скептически. Кауфман читал стихи о мамонте и о том, как плотники о плаху притупили топоры…

Был еще Павел Коган. Он был такой же умный, как Слуцкий, но его стихи были архаичны. Кроме того, в Литинституте были лекции и семинары».

Пародируя жанр автобиографии, Глазков набрасывает картину литинститутской жизни тех лет:

«Самым интересным семинаром был семинар Сельвинского. После семинара мы читали друг другу стихи и уходили к неведомым пределам… Самым хорошим поэтом в Литинституте был я. Второе место занимал Наровчатов, третье – Кульчицкий… В поэме „По Глазковским местам“ великий гуманист Глазков дает блестящую характеристику своей литинститутской деятельности:

 
Тряхнуть приятно стариною,
Увидеть мир в табачном дыме,
И вспомнить мир перед войною,
Когда мы были молодыми.
 
 
Тянулись к девочкам красивым
И в них влюблялись просто так.
А прочий мир торчал, как символ,
Хорошенький, как Пастернак.
 
 
А рядом мир литинститутский,
Где люди прыгали из окон
И где котировались Слуцкий,
Кульчицкий, Кауфман и Коган.
 

Еще был замечательный художник-юморист Федя Траубе. Все лекции этот трудолюбивый подвижник рисовал остроумнейшие картинки нашей обширной страны…

Весь Литинститут по своему классовому характеру разделялся на явления, личности, фигуры, деятелей, мастодонтов и эпигонов.

Явление было только одно – Глазков. Наровчатов, Кульчицкий, Кауфман, Слуцкий, Коган составляли контингент личностей. Израилев был наиболее яркой фигурой, Хайкин – самым замечательным деятелем, Кронгауз – наиболее выдающимся мастодонтом, а эпигоны были все одинаковые.

Время от времени Литинститут сотрясали диспуты. Выдающийся деятель и чуткий товарищ Хайкин написал в стенгазете статью, в которой он доказывал, что лучшие поэты Литинститута – Глазков, Кульчицкий, Наровчатов, Слуцкий и Коган – идеологически не обоснованы. Глазкова и Кульчицкого Хайкин обвинял в талантливости и разгильдяйстве, а Слуцкого и Когана в поэтической немощи и ошибочности.

Только десять лет спустя современники осознали всю справедливость критических замечаний товарища Хайкина. Так, например, с одному ему присущей 10 проницательностью товарищ Хайкин справедливо отметил, что строчки Слуцкого – „Нет, коммунизм – не продуктовый рай“ – не соответствуют действительности.

…Еще мы шатались по корпусам цехов, где читали тысячи стихов. Одно из них, которое я написал, было напечатано в „Комсомольской правде“. К сожалению, не помню месяца и числа, но с уверенностью могу сказать, что это было в первую половину 41-го года. Как в предыдущие, так и в последующие периоды своей жизни я допустил много прекрасных ошибок».

Последняя фраза чисто глазковская. «Много прекрасных ошибок» – это и есть, по Глазкову, жизнь настоящего поэта, его «выпадение» из общих правил.

Остальные биографические сведения читатель найдет в этой книге. Он не раз убедится в том, каким авторитетом пользовался Глазков у своих товарищей по поэтическому цеху. Ему посвящали стихи, его знали и уважали литераторы самых различных творческих направлений.

При всей своей интеллигентности и терпимости к иным мнениям Глазков не был добреньким и всепрощающим, человеком «не от мира сего» (а есть и такая легенда), особенно когда речь заходила о творчестве. Он был от сего мира! Не раз приходилось слышать, как метко, разяще судил он поэзию некоторых маститых процветающих своих современников. Ювеналовой была интонация, смягченная, правда, иронией, но иногда и прямую речь себе позволял, безо всяких стилистических околичностей. Играть играл, но последних истин держался упорно, до самой смерти.

В 1940 году он написал:

 
Я не тот, кто дактиль и анапест
За рубли готовит Октябрю.
Я увижу на знаменах надпись,
А услышу надпись: «Лю-я-блю».
 
 
Лю-я-блю. Моя любовь разбита.
Это слово тоже разрублю.
Потому что дьявольски избито
Словосочетанье: Я люблю.
 

Он умел вдувать в обветшалые, избитые слова и понятия вечно новый, неустаревающий смысл. Праздник поэтического слова был всегда с ним.

Читая книгу воспоминаний о Глазкове, испытываешь светлое и одновременно горькое чувство. При этом никакой подавленности – льется свет жизни из его стихов, жизни неповторимой, судьбы недовоплощенной, но оставившей яркий, прочный след в душах людей. А в памяти вновь и вновь всплывают гордые, ни на что не похожие глазковские строки:

 
У меня костер нетленной веры,
И на нем сгорают все грехи.
Я поэт ненаступившей эры,
Лучше всех пишу свои стихи.
 

Верю, что эта книга поможет многим читателям узнать и полюбить Николая Ивановича Глазкова, небывалого поэта и человека.

Сергей Наровчатов
Слово о Николае Глазкове

Глазков – это один из самых оригинальных поэтов, встретившихся мне на моем долгом литературном пути. Мы познакомились перед войной. Уже при первой встрече он производил впечатление совершенно неожиданное и одновременно неизгладимое. Высокого роста, с хитрыми и несколько шальными глазами, с неповторимой улыбкой, он казался человеком как будто сотканным из всех странностей, которые только могли быть на белом свете. О нем ходило множество анекдотов, но все эти анекдоты были добрыми, веселыми, отмеченными восхищением и любовью к их герою. Ни один из этих анекдотов не характеризовал Колю Глазкова, как мы его всегда называли, с дурной стороны. Ему прощались все его причуды, потому что он действительно был человек талантливый, а главное – у него все это было не от рисовки, но от редкой одаренности натуры, которую он в себе заключал.

И стихи его были такими же, как он. То есть здесь было полное единство: стихи совершенно неотделимы от личности поэта.

Таким он был, таким, как говорится в древней былине о Чуриле Пленковиче, ему «бог быть повелел» с самого начала.

Мы, его товарищи, его сверстники, знали чуть не все его стихи. Он их сам переписывал, раздавал, дарил; многое мы помнили наизусть, запоминали с ходу. Среди них попадались настоящие шедевры.

Например, такое:

 
Люблю тебя – за то, что ты пустая!
Но попусту не любят пустоту:
Мальчишки так, бумажный змей пуская,
Бессмысленную любят высоту.
 

Или это, хорошо известное:

 
Я сам себе корежил жизнь,
Валяя дурака.
От моря лжи до поля ржи —
Дорога далека.
 

Это прекрасно, это сделало бы честь любому, даже самому крупному поэту.

Его «Ворон» знает несколько редакций. Я помню наизусть последнюю, вошедшую в сборники:

 
Черный ворон, черный дьявол,
Мистицизму научась,
Прилетел на белый мрамор
В час полночный, черный час.
Я спросил его: – Удастся
Мне в ближайшие года
Где-нибудь найти богатство? —
Он ответил: – Никогда.
 

Поначалу кажется, что это еще один, правда, блистательный перевод из Эдгара По. Но смотрите, как неожиданно и остроумно расправляется со своим «Вороном» Глазков:

 
…И на все мои вопросы,
Где возможны «нет» и «да»,
Отвечал вещатель грозный
Безутешным: – Никогда!..
Я спросил: – Какие в Чили
Существуют города? —
Он ответил: – Никогда! —
И его разоблачили.
 

Вот такая всесильная усмешка сопровождала Глазкова все время, пока он писал стихи. Это, наверное, один из самых необычных, парадоксальных, зачастую алогичных русских поэтов. Не надо бояться алогичности – она свойственна истинной поэзии, составляет ее необходимую черту.

Сколько я, например, ни задавал вопроса, как читать одну из строф «Анчара» Пушкина: «К нему и птица не летит…» – обычно говорят: «И зверь нейдет». Но у Пушкина-то не так! У Пушкина: «И тигр нейдет»! Вот ведь в чем дело. Он почувствовал, что здесь уже нависла обычность, здесь уже навис поэтический штамп. И он перечеркнул эту обычность, вдруг оживив стихи вот этим своим неожиданным «тигром». В этом смысле Николай Глазков – прямой продолжатель пушкинской традиции. То, что у Глазкова широко используется неожиданность, алогизм, как-то очень украшает, расцвечивает его стихи.

Николай Иванович Глазков – незаурядное, уникальное явление русской советской поэзии. Я думаю, мы будем долгие годы возвращаться вновь и вновь к его ярким, талантливым, свежим и интересным стихам.

Борис Слуцкий
Лицо поэта

Несколько лет тому назад широко бытовал термин «дожатие». Означал он примерно вот что: мало сделать открытие, надо добиться его практического осуществления. Мало написать роман, надо, чтобы он был опубликован, прочитан и понят.

Если применить термин «дожатие» к судьбам поэтов, оказывается, что у одних, скажем, у Тютчева, оно растягивается на всю жизнь. Иные же – Блок, Есенин, Маяковский – получают заслуженное признание уже в молодости. Десять или двенадцать талантливых людей, составляющих очередное поколение московских поэтов перед самой войной (его обычно называют военным поколением), совершали «дожатие» в самые разные сроки. Позже всех это делает Глазков.

Между тем, когда вспоминаешь канун войны, Литературный институт имени Горького, семинары и очень редкие вечера молодой поэзии, стихи Глазкова – едва ли не самое сильное и устойчивое впечатление того времени.

Глазков решительно отличался от своих сверстников. У нас были общие учителя, но выучились мы у них разному. Мы все были, в сущности, начинающими поэтами. Глазков в свои 22 года был поэтом зрелым. Мы по преимуществу экспериментировали, путались в сложностях. Глазков был прост и ясен. Полная естественность выражения, афористичность, имевшая следствием то, что вся литературная Москва повторяла его строки.

Первая книга стихов Глазкова не была издана своевременно. Не издана она и посейчас, хотя многое выжило, выдюжило, осталось прекрасным. С тех пор прошло тридцать пять лет. Юный Глазков стал литературным преданьем с его безобидными чудачествами и блистательными строками. Лет 15 назад, когда его принимали в Союз писателей, сторонники приема аргументировали строками, а противники – чудачествами. И те и другие цитировали наизусть целые стихотворения, и рекомендация к приему была дана после того, как удалось обратить внимание спорящих на то, что ни один из уже прославленных сверстников Глазкова не засел в памяти таким огромным количеством строк.

Николай Глазков и Борис Слуцкий. 60-е годы

…Новый Глазков не слишком похож на «старого», то есть того – молодого, предвоенного. Молодой был естествен, безрассуден, парадоксален. Нынешний Глазков естествен, рассудителен, здравомыслящ, степенен. Общего осталось очень много – простота, демократизм художественного мышления. Но и очень многое изменилось.

Парадоксальное, «криволинейное» мышление довоенного Глазкова сменилось прямолинейным здравомыслием. Множество бытовых, жанровых картинок, разбросанных по последним книгам поэта, отличается таким же прямолинейным здравомыслием, напоминающим порою великий дидактизм XVIII века. Мораль не упрятывается в глубину басни. Она очевидна. Она наглядна. Однако это действительно мораль. Глазков всегда на стороне добра. Он всегда заботится о том простом и хорошем человеке, которого он считает своим главным читателем.

…Когда-то Глазков писал только городские пейзажи. Его строки: «Чем больше в Москве двухэтажных троллейбусов, тем меньше в Москве двухэтажных домов!» – существуют и сейчас, когда двухэтажных домов почти не осталось, а двухэтажных троллейбусов никто не помнит. Пейзажи нынешнего Глазкова – это лес, поле, большие сибирские реки. Горожанин, глядящий на них, пишущий о них стихи, – горожанин особого рода… Глазков – не турист, а путешественник…

Один за другим выходили в печать, добивались читательского внимания глазковские погодки. Сам же Глазков оставался в стороне. Он очень много работал. Не издав своей первой книги, он издал вторую, третью, четвертую и т. д.

Однако «дожатие» затягивалось.

Мне кажется, что куда отчетливее я рассказал бы обо всем этом в стихах:

 
Это Коля Глазков. Это Коля,
шумный, как перемена в школе,
тихий, как контрольная в классе,
к детской
   принадлежащий
      расе.
 
 
Это Коля, брошенный нами
в час поспешнейшего отъезда
из страны, над которой знамя
развевается
   нашего
      детства.
 
 
Детство, отрочество, юность —
всю трилогию Льва Толстого,
что ни вспомню – куда ни сунусь,
вижу Колю снова и снова.
 
 
Отвезли от него эшелоны,
роты маршевые
   отмаршировали.
Все мы – перевалили словно.
Он остался на перевале.
 
 
Он состарился, обородател,
свой тук-тук долдонит, как дятел,
только слышат его едва ли.
Он остался на перевале.
 
 
Кто спустился к большим успехам,
а кого – поминай как звали!
Только он никуда не съехал.
Он остался на перевале.
 
 
Он остался на перевале.
Обогнали? Нет, обогнули.
Сколько мы у него воровали,
а всего мы не утянули.
Скинемся, товарищи, что ли?
 
 
Каждый пусть по камешку выдаст!
И поставим памятник Коле.
Пусть его при жизни увидит.
 

1976


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю