355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джеймс Паттерсон » Воспоминания о Николае Глазкове » Текст книги (страница 20)
Воспоминания о Николае Глазкове
  • Текст добавлен: 9 апреля 2017, 16:30

Текст книги "Воспоминания о Николае Глазкове"


Автор книги: Джеймс Паттерсон


Соавторы: Булат Окуджава,Сергей Наровчатов,Бенедикт Сарнов,Евгений Евтушенко,Андрей Вознесенский,Станислав Рассадин,Ричи Достян,Михаил Козаков,Давид Самойлов,Николай Дмитриев
сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 31 страниц)

Михаил Козаков
Тот августовский день

В летней Москве августа 1957 года гулял, переливался всеми оттенками спектр Всемирного фестиваля молодежи… Мы с молодым тогда поэтом Женей Евтушенко шлялись по улицам праздничной столицы. Когда тебе 22 года, и год назад ты закончил Школу-студию при МХАТе, и приглашен Н. П. Охлопковым в театр имени Маяковского, когда на экранах идет твой первый фильм «Убийство на улице Данте», снятый М. Роммом, тогда все интересно, даже суета радует, охота всюду успеть, все увидеть.

А посмотреть было на что! Прямо на улицах шли необычные концерты, на наскоро сколоченных подмостках играли джазовые (!) составы, звучали конголезские тамтамы, а где-то молодежь в джинсах (сенсационная новинка!) отплясывала рок-н-ролл…

Много, много было соблазнов! Оттого предложение Евтушенко навестить поэта Глазкова было принято мной с недоумением. Зачем? Он ведь постоянно живет в Москве, никуда не денется… И все-таки пошли на Арбат и оказались в темной квартире. Может быть, она мне показалась особенно темной по контрасту с летним и солнечным фестивальным днем. И была тишина. И был хозяин квартиры, показавшийся мне тогда очень немолодым и не очень здоровым со странной внешностью.

Но пошли стихи, и все словно изменилось. Даже энергичный Евтушенко притих и уступил площадку поэту. Известно, что талантливый человек всегда делается красивее, когда играет, музицирует или читает стихи: начинает проступать его душевная суть, и человек преображается на глазах… Так произошло и тогда. Фестивальная суета отступила, а затем исчезла вовсе… И была сосредоточенность, стихи и их автор Николай Глазков.

Тот августовский день 1957 года был единственным днем, когда я видел и слышал живого Глазкова. Теперь остались книги, а в книгах стихи. Но ведь это, наверное, и есть самое главное для поэта, когда его стихи переживают его самого и по-прежнему, а часто и с новой силой нужны людям, любящим истинную поэзию.

Булат Окуджава
«Тот самый двор, где я сажал березы…»
 
Тот самый двор, где я сажал березы,
был создан по законам вечной прозы
и образцом дворов арбатских слыл;
там, правда, не выращивали розы,
да и Гомер туда не заходил…
Зато поэт Глазков напротив жил.
 
 
Друг друга мы не знали совершенно,
но, познавая белый свет блаженно,
попеременно – снег, дожди и сушь,
разгулы будней и подъездов глушь,
и мостовых дыханье,
   неизменно
мы ощущали близость наших душ.
 
 
Ильинку с Божедомкою, конечно,
не в наших нравах предавать поспешно,
и Усачевку, и Охотный ряд…
Мы с ними слиты чисто и безгрешно,
как с нашим детством – сорок лет подряд;
мы с детства их пророки…
   Но Арбат!
 
 
Минувшее тревожно забывая,
на долголетье втайне уповая,
все медленней живем, все тяжелей…
Но песня тридцать первого трамвая
с последней остановкой у Филей
звучит в ушах, от нас не отставая.
 
 
И если вам, читатель торопливый,
он не знаком, тот гордый, сиротливый,
извилистый, короткий коридор
от ресторана «Прага» до Смоляги,
и рай, замаскированный под двор,
где все равны: и дети и бродяги,
спешите же…
   Все остальное – вздор.
 
Валентин Кузнецов
Сосед и земляк

Я до сих пор себе не представляю Арбата без Николая Глазкова. По Арбату мы с ним земляки, почти соседи, жили бок о бок, только я поближе к Большой Молчановке. В пятидесятых – шестидесятых годах встречались почти ежедневно.

Он был коллекционером, собирал открытки. Однажды сидели в скверике возле церкви, запечатленной В. Д. Поленовым на картине «Московский дворик». Николай сказал, глядя на стрельчатую красавицу в камне: «Всю Москву обыскал, а открытки с видом этой церквушки не нашел. Попадется – купи!» Я пообещал.

«Знаешь, – продолжал он, – я бы хотел жить наверху этой церкви, под самым куполом!» – «Высоко», – сказал я. – «Арбат лучше видно! Арбат – моя река. Пойдем побродим». По тесному, шумному, пестрому старому Арбату мы могли гулять весь день, до ночи. Николай знал свою улицу наизусть.

Как-то он предложил: «Давай поспорим». – «Зачем?» – «Завяжи мне глаза, я пройду весь Арбат из конца в конец, не задев никого из прохожих!» – «Но это невозможно, смотри какая толкотня». – «Вполне возможно. Есть платок?» – «Нету. Только шарф». – «Завязывай!» – «А на что спорим?» – «На „Риони“ (так называлось кафе на Арбате, где можно было вкусно пообедать). Если я проиграю, я плачу. И наоборот. Только давай сначала найдем палку».

Мы вошли во двор зоомагазина, огляделись – ничего похожего на палку не было. Стояли прислоненные к стенке забора пустые ящики. «Может, сломаем ветку с клена», – предложил я. «Нет. Жалко дерево», – сказал Николай.

Мы обшарили еще три двора, в одном из них нашли ломик, тонкий, но тяжелый, из витого железа. «Вот в самый раз!» Николай взял лом. Мы пошли под арку. Но тут нас грубо окликнул дворник: «Эй, мужик! Положь. Не твое, – дворник подбежал и вырвал у Николая лом. – Небось квартиру взламывать идете!» Я хотел было ему объяснить в чем дело, но он повернулся и, вскинув на плечо ломик, сказал: «Врете все, знаю вас… жулики. Приходил тут один в шляпе, сцапали! Генерала ограбить хотел…»

После этой встречи спор наш остыл, настроение испортилось. Поначалу Николай огорчился, но немного погодя повеселел и даже прочел мне стихи о дураках. Меня все же подмывало спросить: «Как это он смог бы пройти весь Арбат, никого не задев, да еще и с ломиком в руках?» И я спросил. «Слепого все встречные обходят. Понял?»

Николай Глазков много писал, но мало печатался. Издавал себя сам, переплетая стихи в толстые обложки. Неприхотливо жил, скромно одевался, но был очень отзывчивым, делился последним. Как-то встретил его у Литфонда на Беговой, он получал деньги по бюллетеню. Я тоже. Но у меня случилась какая-то неувязка. Не дали ни рубля. Пообещали через неделю. Я огорчился. Николай, видя, что я приуныл, сказал: «Хочешь возьми половину, – и протянул мне сколько-то денег. – В следующую выплату отдашь». Зная, что у него дома не сыр в масле, я отказался. Он настаивал: «Если тебя не устраивает взять деньги у гения, то считай себя великим! А все великие жили на чердаках в нищете, но их спасали меценаты. Представь – я меценат!» – «Представил». – «Тогда поехали!» – «Куда?» – «За город, на пляж». – «Купаться?» – «Купаться тоже».

Дело кончилось тем, что мы поехали в ресторан «Прага». Наверху, на летней веранде, я сказал Николаю: «Смотри, вот твоя река – Арбат, вон бульвар в зелени, трава на клумбах. Зачем куда-то ехать? Тут всё рядом». Он глянул вниз: «А сколько женщин! И все красивые. А знаешь, почему они красивые? – И после небольшой паузы добавил: – Потому что они идут по Арбату!..»

Арбат он любил как никто. Об этом – и написанное позднее мое стихотворение «Арбат Глазкова»:

 
Так неуклюже,
Так рисково
Никто вовеки не писал.
Перечитал стихи Глазкова
И карандашик обкусал.
Строка ломается и бьется,
Кудрявится,
Шмелем жужжит.
И сразу в руки не дается,
Она ему принадлежит.
Кому был мил,
Кому несносен.
Кому-то враг,
Кому-то брат.
Как Пушкина когда-то осень,
Глазкова окрылял Арбат!..
 

Он был человеком своеобразного мышления, человеком неожиданным. Жил в дружбе с шуткой. За кажущейся простоватостью, напускной дурашливостью таился глубокий ум. Много читал, знал классическую философию.

Глазков прекрасно разбирался в живописи. В Доме литераторов часто проходили выставки, вывешивались картины различных художников. Иногда пробегаешь, не замечая, что висит на стенах. Серенькие, блеклые, однообразные полотна не привлекали внимания. «Ну, как? – спросил я однажды у Николая, рассматривающего одну из сереньких картин. – Нравится?» Он помолчал, затем сказал: «В посредственности есть что-то привлекательное!» – «Что же именно?» – «А то, что, видя заурядность художника, стараешься избежать серости в своей работе». – «Заурядность, но с претензией». Николай печально улыбнулся: «Я думаю, что настоящий художник в каждой картине должен отказываться от себя, то есть он должен быть разным, сохраняя свою индивидуальность». – «А здесь что?» Он скаламбурил: «Разно-однообразно!»

Его юмор, беззлобность, открытость – обезоруживали.

Никогда я не видел, чтобы он расплывался в улыбке и подхалимажно тянул руку, встретив какое-нибудь высокопоставленное лицо, будь то редактор солидного издательства или критик – лев, от которого несло непереваренным Белинским. Глазков с достоинством держал себя в любом обществе. Ему органически были чужды интриганство, корысть, нетворческая зависть, и уж никогда по своей природе он не мог опуститься до мелких сплетен о своих собратьях по перу, до мещанского снобизма, эдакого похлопывания по плечу младших.

Известна прописная истина: время венчает достойных! Стихи Николая Глазкова прошли горнило времени и на прочность, и на разрыв, убеждая в своеобразии и неповторимости голоса поэта.

IV

Николай Панченко
Судьба Николая Глазкова

Многие знают Глазкова по нескольким стихотворениям и даже по нескольким строчкам. И на вопрос, знают ли они Глазкова, отвечают утвердительно.

Капли воды недостаточно, чтобы крутить турбины, но ее довольно, чтобы определить состав воды.

Состав души Николая Глазкова жил в каждой его строке. Особенно в тех, что «ушли в народ» и существуют почти фольклорно.

Его узнаваемость не от повторяемости, но от неповторимости.

Он не только поэт, он – явление поэзии, которая не просто прекрасна, но всякий раз прекрасна по-новому.

Мое знакомство с Глазковым началось давно. И тоже с нескольких строк. Потом в Калугу, где я тогда жил, один москвич привез рукопись Николая Глазкова. Состоялась встреча с поэтом. Рукопись читалась непрерывно.

Глазков никогда не был «поэтом для поэтов» (как, впрочем, и Хлебников). Его узкое «поэтство» – выдумки стихотворцев, страдающих острой поэтической недостаточностью. Поэты, по-глазковски, «не профессия, а нация грядущих лет».

Николай Глазков – поэт-открыватель. На его открытия опирались многие поэты, его современники, заимствуя у него не только интонации и приемы, но и отдельные строки.

А Глазков не заботился о приоритете, давал без отдачи, и многое из того, что он дал современной поэзии, еще не воссоединилось с его именем.

Он умел дружить.

О людях знал больше, чем они предполагали. Как-то в ЦДЛ, на одном из поэтических вечеров, я выступил против конъюнктурных стихов. Через неделю я получил от Николая вырезку из старого журнала – мое стихотворение «на тему».

Я и досадовал, что он напомнил мне об этих стихах, и радовался, что есть человек, которому не лень это сделать. Еще через неделю Николай прислал мне поздравление с днем рождения в обычной для него форме – акростиха.

Не знаю, за что я ему был больше благодарен: за слова поздравления или за чувство стыда перед ним. Хорошо, когда есть человек, перед которым может быть стыдно. В дружбе он был проницателен (в самом лучшем смысле этого слова), внимателен и великодушен.

Круг его друзей был чрезвычайно широк.

Он никогда не был старшим или младшим среди поэтов. Всем, с кем совпал во времени, был современником. Старшие это принимали. Младшие – гордились. Глупые считали, что это равенство получают по праву.

Остерегались его чиновники от литературы (не по должности, а по складу характера) и сочиняли в целях самозащиты легенды о «глазковских странностях». А он был просто естествен, как многие из нас давно не умеют, и имел полное право сказать:

 
…Такого, как я, неподдельного,
Тебе все равно не найти!
 

Как-то в конце апреля мы встретились в издательстве «Советский писатель» (еще в Большом Гнездниковском), и Николай позвал меня купаться на Москву-реку. Я стал отказываться. «Ладно, – согласился он, – ты не будешь купаться. Ты будешь сидеть на берегу». Нужен был зритель.

Еще одна «странность». В том же издательстве (а может, в другом) я услышал крик из приоткрытой двери:

– Тебе нельзя, а мне можно! – кричал Глазков.

– Почему? – тускло спрашивал редактор. Он тоже писал стихи.

– Потому что я поэт, а – ты… – Дверь прихлопнули.

Это была чистая правда: есть поэт – и все можно, нет его – и ничего нельзя.

 
…Такого, как я, откровенного,
Тебе все равно не найти!
 

Кстати, о поэтах.

О больших поэтах. Не побоимся слова – о гениях. Кто-то (не помню сейчас), размышляя о глазковском поколении, придумал некоего «коллективного гения» этого поколения. За отсутствием якобы просто гения. Но тот же Глазков сказал – не исключено, что по этому поводу:

 
Из тысячи досок
Построишь и дом и шалаш;
Из тысячи кошек
И льва одного не создашь!
 

Да и кто знает сейчас в полном объеме творчество хотя бы одного поэта военно-послевоенной поры?

И вот раскрывается перед нами творческое наследие Николая Глазкова. Еще не раскрыто – раскрывается только. И когда к читателю придут многие, еще неизвестные глазковские шедевры, он воочию убедится, что перед ним стихи большого поэта, личности яркой и крупной.

А «коллективный гений» не нужен.

Не нужна в поэзии уравниловка под общей престижной вывеской.

И если одни поэты – независимо от их успехов или неуспехов, – уходя из жизни, уносят с собой и память о своем творчестве, то другие оставляют живые стихи и вместе с жизнью уходят к внукам и правнукам свидетельствовать о своем времени. Такова судьба Николая Глазкова. Жизнь кончилась, а судьба только началась…

Станислав Рассадин
Человек, разговаривающий с дождем

Помню, как я читал в «Юности» рецензию на книжку Глазкова и обрадованно споткнулся. Рецензент (боюсь ошибиться, но, кажется, это был Валентин Проталин) цитировал старое стихотворение «Памяти Миши Кульчицкого»:

 
В мир иной отворились двери те,
Где кончается слово «вперед»…
Умер Кульчицкий, а мне не верится:
По-моему, пляшет он и поет.
 

И в конце – сильное, эффектное: «Стихами сминая немецкую проволоку, колючую, как готический шрифт».

Цитируя, рецензент замечал между прочим, что последнее, как ни хорошо это сказано, не Глазков. Не в его стиле, не в его духе.

Я-то уже знал, что это просто-напросто из самого Кульчицкого, и Николай Глазков вживил раскавыченное двустрочие друга в собственные стихи… Да нет, не вживил, потому что и правда ведь – не вживилось, не прижилось. Я всего лишь знал это (невелика такая заслуга); критик же почувствовал – хвала его чутью, которое может быть выше знания. И, главное, хвала поэту, чья поэтика отторгала даже удачи, если они были чужими.

Когда он писал по-глазковски, а это, как у всех людей, пишущих безостановочно, разумеется, не всегда получалось, он был похож только на себя самого. Нет, не то. Так бывает с любым поэтом, если он (скромное условие) настоящий; глазковская похожесть на себя оборачивалась какой-то наиподчеркнутой, через край берущей непохожестью на кого бы то ни было.

Году, что ли, в шестидесятом, ранней его осенью я жил с товарищем в Тамани. Как нарочно, незадолго до того мне попались стихи Глазкова, в ту пору еще не напечатанные, и я их мгновенно затвердил наизусть: «Никакой я женщины не имел и не ведал, когда найду. Это было на озере Селигер, в тридцать пятом году… А вокруг – никого. А я – ничего. Вот каким я был идиотом», – да, среди прочего затвердил и твердил эти нежнейшие, чистейшие строки, так неловко притворяющиеся исповедью чуть ли не циника…

Словом, жили мы в Тамани, шли однажды по пыльной главной улице и увидали сутулого верзилу, который легко нес в длинных – почему-то хочется сказать: протяженных – лапах тяжелый чемодан (впрочем, это минутой спустя выяснилось, что он тяжелый). И мгновением прежде, чем мой товарищ, хорошо и давно его знавший, заорал: «Коля!!!» – я неожиданно и безошибочно успел подумать:

«Глазков?»

Хотя и на фотографии его не видал никогда.

Вспоминаю многое, всякое, серьезное и смешное – от восхитившей меня образованности Глазкова, его проницательного, проникающего ума, который он защитно маскировал дурашливостью (а то вдруг переставал маскировать), до его подчас эпатажных поступков. Однако отчего-то перед глазами встают прежде всего эта, первая встреча и тогдашнее расставание.

Он, люто ненавидевший зиму, которую не уставал проклинать и в стихах, оставался на юге, собирался даже двинуться еще южнее, продлевая, как говорил, лето. Мы уезжали, и он поехал проводить нас до Керчи, где мы втроем еще прожили пару дней. Опять вижу его на прогибающемся трапе катерка «Пион» (рейс Тамань – Керчь), долгую его фигуру и плечо, на котором надежно-легко покоилась огромная наша бутыль молодого вина, которым мы собирались порадовать московских друзей.

Не хочется превращать в символы эти бесхитростные воспоминания. Но что делать, если они сами превращаются? А может, когда я думаю, как сейчас, о его жизни, не зря именно это и вступает в ум?

Глазков Николай Иванович, Коля – он с такой видимой легкостью нес свою судьбу, что она подчас и казалась легкой. А была – иной. Оттого-то, вероятно, он с такой настырностью шутил и играл, что сознавал это, и, неотступно сознавая, случалось, будто начинал злиться на эту свою игру:

 
Я сам себе корежил жизнь,
Валяя дурака.
От моря лжи до поля ржи
Дорога далека.
 
 
Вся жизнь моя – такое что?
В какой тупик зашла?
Она не то, не то, не то,
Чем быть должна.
 

Н. И. Глазков. 1961 год

«Гений Глазков», как вспоминают многие, мог он представиться, а уж в шутку, всерьез или вполусерьез, понимай как знаешь. И с детским простодушием (слова штампованные, но в применении к Глазкову я не страшусь их повторить – он возвращает им первородную свежесть) требовал похвал.

«Меня не изучал Рассадин, – недвусмысленно начал он надпись на одной из дареных книг. И продолжил еще недвусмысленнее: – Был этот факт весьма досаден! Заполнить надо сей пробел, хочу, чтоб он меня воспел. 25 мая 1961 г.»... А когда я «воспел»-таки, напечатавшись, помнится, в «Неделе», сказал, встретив меня в ЦДЛ: «Качеством я доволен. Количеством – нет!»

Что было за этим? За наивно-надрывным его хвастовством?

Если верить стихам, боль непризнанности и даже – решусь сказать – прячущаяся застенчивость. Да и чего так уж отчаянно решаться? Я же говорю: если верить стихам.

Если не им, чему верить?

Я люблю его стихотворение «Дождь»: «И я сказал: – Дождь! Не иди! Ты видишь: я иду! С любимой я, а не один, Имей ее в виду!» Про то, как дождик, вроде бы покорившись, прекратился.

 
Тогда любимая, смеясь,
Спросила вдруг:
– Какая связь
Между дождем и словом?
А я хотел ответить ей,
Что я, поэт, сильней дождей…
Но дождь закапал снова.
 

Тут все глазковское – вернее, становится глазковским в сочетании. И несомненная детскость, ибо приказ Дождю сродни ребяческим, языческим заклинаниям: «Дождик, дождик, перестань, я поеду в Аристань!» И то, что «я, поэт, сильней дождей» («Гений Глазков»). И неожиданная – да нет, ожиданная – самоирония: эти как бы сокрушенно разведенные в стороны глазковские грабли. Не вышло. Закапал, зараза…

Свою судьбу он знал. И понимал.

 
Руки разные на белом свете,
И у всех различные названья.
У меня рука, как у медведя…
 

Вот уж точно. Подтверждаю сердито и нежно: любил, здороваясь, как истинный медведь, сказочный «всех давишь», утверждать силу своей пятерни так, что, бывало, с минуту потом трясешь посинелой кистью.

 
…А у Вас предмет для целованья.
 
 
Но своей руки не обменяю
На такую, как у Вас, – красивую.
И своей судьбы не променяю
На такую, как у Вас, – счастливую!
 

Это он женщине говорит, нет, Женщине – той, ради которой хотел остановить дождь. Но дождя не остановил – хотел, да не смог. А судьбу променивать не хочет.

И не променял.

Андрей Вознесенский

Николай Глазков – московитянин-сюрреалист.

Глазкова ни с кем не спутаешь, он ни на кого не похож, точнее, похож сам на себя! У него все афористически просто, стих не захламлен эпитетами и метафорами.

В нем усмехается черный юмор и дохристианская непосредственность.

 
Ее кусали муравьи,
Меня кусали комары, —
так мог бы Шекспир написать.
 

Он и жизнь свою играл как черные шутейные стихи. Страшное время виновато, что дар его во многом растрачен попусту и ради хлеба. Социальный юмор его повлиял на Е. Евтушенко и А. Аронова. Ко мне он был добр – писал письма мелким аккуратным почерком, поздравлял с праздниками, присылал стихи, шутки, вздохи и вырезки из печати, где меня поносили или признавали.

Стихи Николая Глазкова в любой его книге, в любой его подборке говорят сами за себя. Надо только уметь читать: надо уметь читать стихи. Это тоже искусство, которым, к сожалению, не все овладели.

Вера Строева
И поэт, и актер

…Было раннее солнечное утро одного из радостно-победных дней 45-го года. Раздался звонок. Я открыла дверь и, охваченная трагическими предчувствиями, смотрела на тяжело дышащего человека, – вероятно, он бежал не останавливаясь на наш пятый этаж. Передо мной стоял Николай Глазков.

Последние месяца три он был секретарем у Владимира Николаевича Яхонтова.

Одно время он, знаменитый автор строчек:

 
Я отщепенец и изгой,
И реагирую на это
Тоской
Поэта, —
 

довольно часто бывал у нас в доме, приносил им самим переплетенные рукописные поэтические книжечки. Некоторые из стихов я тут же переписывала в блокнот; блокнот этот хранится у меня по сей день.

Теперь передо мной стоял уже не тот несуразный, обросший щетиной и длинными волосами Коля Глазков 44-го военного года, а совсем другой человек. Он был взволнован и растерян. Все еще задыхаясь, с трудом сказал: «Вас просила прийти Еликанида Ефимовна. Он выбросился с шестого этажа». (Речь шла о В. Н. Яхонтове.)

Мы почти бежали по Полянке, мимо Александровского сада, потом по Воздвиженке, через Арбатскую площадь в тот мрачный двор, где когда-то умер Гоголь. На ходу Коля отрывисто говорил, что еще не знает всех подробностей, что последние дни Владимир Николаевич был очень нервным, был дико переутомлен, отрабатывая по нескольку концертов в день, чтобы погасить свой долг за танк «Владимир Маяковский».

Я не бывала в этой квартире, куда Яхонтовы переехали сравнительно недавно, в этом старом доме, уходившем в землю так, что квартира их казалась полуподвальной. Ступени, ведущие вниз, небольшие комнаты…

Николай Глазков (второй слева) среди друзей и близких Владимира Яхонтова. Третья слева – жена В. Н. Яхонтова Е. Е. Попова-Яхонтова. Вторая половина 40-х годов

Нас встретила сестра Лили. Лиля лежала совсем убитая в соседней комнате с окном, выходящим во двор. Я провела у нее и день и ночь. Я ничего не знала о них в последнее время, ведь была война, эвакуация…

Я положила к его гробу полевые цветы… Как забыть этот день?! Цветы, венки, друзья, люди, любившие Владимира, просто знакомые… Их оказалось бы намного больше, если бы о случившемся знали все.

Я стояла с Ираклием Андрониковым перед крематорием. Он был в длинной военной шинели и опирался на костыли. Подошел Сергей Владимирский.

Сергей Владимирский, Владимир Яхонтов! Они нашли друг друга в школе Вахтангова. Шли выпускные экзамены. Перед умирающим Евгением Багратионовичем была разыграна «Снегурочка» в условно-балаганном решении, где все роли исполнял Яхонтов, а Снегурочкой, совершенно необычной и очаровательной, была Верочка Бендина. Все получилось высоко-театрально и обаятельно в оригинальной постановке Сергея Владимирского и так понравилось Вахтангову, что он даже произнес: «Это я сделал».

И дальше маячили замыслы необычайные…

Задолго до «Современника» сегодняшнего Яхонтовым и Владимирским вместе с пришедшей к ним Лилей Поповой создавался свой «Современник» – театр одного актера. Невозможно забыть удивительно поставленный Владимирским и сыгранный Яхонтовым «Петербург»! А поразительная страница в истории кино – «Как писался „Медный всадник“», где консультировал Сергей Бонди! Это талантливейшее постижение Пушкина надо хранить как драгоценность…

Мы тихо переговаривались. Сколько трагического произошло в последнее время! Сергей рассказал о том, каких сил стоило Яхонтову каждое выступление на зрителях. Да, эти голодные годы войны не прошли для него даром, у него появилась пиорея. Он не мог говорить с протезом, так как не узнавал и не слышал своего голоса. И отказался от протеза. Какая сила воли! Какая мучительная боль! Лишь бы никто из зрителей ничего не увидел, ничего не заподозрил!

Ираклий Андроников вспоминал, как недавно Яхонтов навестил его в госпитале, как, в окружении последних раненых войны, тот читал Маяковского, Хлебникова, тогда полузапретного Хлебникова. «Он читал целый день, читал вдохновенно, как самый счастливый человек на свете», – рассказывал Ираклий Луарсабович.

Не знаю, почему Ираклий Андроников нигде об этом не написал, ведь Яхонтов читал Хлебникова удивительно, как никто другой!

Был здесь и Коля Глазков. Он стоял и слушал рассказ Андроникова об этом чтении Яхонтова – внимательно, не пропуская ни одного слова. Да, Яхонтов с его глубинным проникновением в Хлебникова и Маяковского не мог не затронуть сердца Глазкова.

В моем блокноте с глазковскими стихами есть и такие строки:

 
Не растворяя двери в мир,
В миру своей фантазии,
Был не от мира Велимир,
Великий гений Азии.
 

На другой день Коля Глазков пришел ко мне. Мы больше молчали, обмениваясь лишь короткими фразами воспоминаний. Тихим голосом Коля говорил, что встреча с Яхонтовым сделала его другим человеком.

 
Он так читал любимого поэта,
Что для него хотелось мне писать стихи, —
 

почти прошептал он. Я потом записала эти слова. И, конечно, мы говорили, и не могли не говорить, о трагедии Маяковского и его певца – Владимира Яхонтова. Сердце Глазкова навсегда осталось пронзенным этими двумя образами. И то, что Глазков читал мне тогда, прозвучало для всех уже после его собственного ухода от нас:

 
Зал рукоплескал
И схватывал стихов слова,—
Владимир Яхонтов читал
Владимира Маяковского.
 
 
Несправедливо и нелепо
Шагает смерть, одна и та ж…
Нет! Не хочу бросаться в небо,
Забравшись на шестой этаж!..
 

Потом мы несколько лет не встречались…

Однажды на каком-то заседании, проходившем в Доме Союзов, ко мне подошел Коля Глазков, опять-таки новый и незнакомый, но со своей прежней нерешительной детской улыбкой. И, застенчиво протянув мне маленькую изданную книжицу, сказал, что много путешествует.

И опять прошли годы… Я мало сталкивалась с его творчеством. Правда, еще в материалах к фильму «Андрей Рублев» я с удивлением узнала Глазкова в обросшем бородой мужике, что, забравшись на колокольню, взмахнул огромными крыльями и полетел над русской землей, рухнув на нее после полета в небо. Мужицкий гений, духовно слившийся с внутренней темой поэта Николая Глазкова. Я очень хвалила Николая за этот эпизод, мне было ясно, что, несмотря на почти два прошедших десятилетия, он остался тем же человеком чистых мыслей.

Я снимала большую эпопею «Мы, русский народ» по Всеволоду Вишневскому. Съемки шли не в Москве. Только раз я приехала на вечер памяти Яхонтова. Лиля Попова очень обрадовалась: нас связывала дружба единомышленников в искусстве, нам никогда не надо было ничего объяснять друг другу, всё понималось сразу. Боже, сколько она вложила в то, чтобы так прозвучал этот незабываемый вечер! Какое чудо, что она разыскала инженера-любителя, записавшего, сидя в зале, огромный фрагмент Яхонтова «Борис Годунов»! Он записал даже песню юродивого. Сейчас эта запись, потрясшая нас, вошла в фильм Эфроса «Борис Годунов» и во многие пушкинские композиции.

Я не могу не поклониться низко Наталье Крымовой за ее талантливейшие передачи о Пушкине и Яхонтове, за ее книги, посвященные Яхонтову, – это как бы скромная, но незабываемая работа, ибо до сегодняшнего дня никто не поднимался так на уровень постижения буквально великого прочтения великого Пушкина…

 
Он так читал любимого поэта,
Что для него хотелось мне писать стихи…
 

На этом вечере я встретила Катаняна. Василий Абгарович заканчивал сценарий о Чернышевском, и студия предложила мне, зная о моей еще довоенной долгой, с поражениями борьбе за Чернышевского, включиться в эту работу.

Фильм предполагался в постановке не нашего творческого объединения, а в группе «Юность», где главным редактором был писатель Александр Хмелик, худруком – Александр Зархи. С Василием Абгаровичем дружески участвовал в работе поэт Михаил Львовский. Сценарий назывался «Особенный человек, или Роман в тюрьме». Доработка велась дома у Катаняна. Там впервые от Лили Юрьевны Брик я услыхала о любви Маяковского к «Что делать?» Чернышевского, о его словах: «Жить и любить надо по заветам Чернышевского».

Мы вступили в полосу режиссерского сценария и обсуждали кандидатуры актеров. Я сделала несколько проб известных и талантливых актеров на роль Достоевского. Но все было не то. Исполнитель Достоевского должен был нести с экрана весь трагизм трудной биографии творца гениальных романов. И мы единодушно заговорили о Николае Глазкове.

Николай Глазков в роли Достоевского

Прекрасным Некрасовым на экране оказался Хмелик. Ольга Сократовна – Светлана Коркошко; это было прямым попаданием – тогда она была еще актрисой Киевского театра, юная, темпераментная, с огромными темными глазами, заразительно-задорная и непосредственная. На роль Чернышевского мы взяли только что окончившего студию МХАТа Сергея Десницкого, актера мыслящего. Панаева – юная Евдокимова. Костомарова играл Эдуард Марцевич. Родион Щедрин писал музыку.

Мы отсняли в Москве декорации.

В цвете шли все воспоминания… Юный Чернышевский и Ольга Сократовна… Они возникали в занимавших большую часть фильма сценах писания в тюрьме романа «Что делать?».

Шли диалоги автора со своими персонажами. Художниками это решалось в рисованных декорациях – задолго до подобных решений на нашем и западном экране.

Мы отсняли декорации квартиры Некрасова, Алексеевского равелина Петропавловской крепости в сценах написания романа, кабинета Достоевского в редакции его журнала.

Отсняли сцену с Достоевским и пришедшим к нему после гражданской казни Чернышевского Костомаровым. Николай Глазков был так выразителен, так весом, и таким рядом с ним пигмеем, ничтожеством стоял Костомаров!

Николай Глазков и режиссер Вера Строева на съемках фильма «Особенный человек». Январь 1968 года

Эта встреча с Николаем Глазковым мне очень дорога. Редко можно установить такое понимание с полуслова, увидеть такую самоотдачу. И дело было не во внешности, а в глубокой значительности образа гениального писателя, переданной Глазковым.

Я жалела, конечно, что мы еще не снимали первой его встречи с Чернышевским в дни знаменитых питерских пожаров, когда, как безумный, Достоевский прибежал к Николаю Гавриловичу и почти на коленях умолял его остановить пожары…

Но мы сняли предпоследний кадр в сценарии: медленный наезд на глаза Достоевского… За кадром звучал колокольчик тройки, среди снегов увозящей осужденного. Это был очень длинный наезд – то, что вряд ли смог бы выдержать профессиональный актер. Николай Глазков пронес в своих глазах такую глубину мыслей и чувств, что те, кто видел его на экране, до сих пор не могут об этом забыть.

В отношении фильма, переехавшего в Ленинград для съемок с натуры, было совершено преступление, не раз случавшееся в истории кино. Чиновные бюрократы усмотрели в фильме о Чернышевском какую-то неожиданную для нас связь с происходившим в то время судебным процессом над двумя литераторами, опубликовавшими свои произведения за границей, – А. Синявским и Ю. Даниэлем. Руководящие перестраховщики, повинуясь взмаху руки тогдашнего заместителя председателя Госкино В. Е. Баскакова, приостановили съемки и закрыли наш фильм. Не менее ловкие и расторопные исполнители на студии буквально в 24 часа свернули экспедицию.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю