355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Лихачев » Смех в Древней Руси » Текст книги (страница 7)
Смех в Древней Руси
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 00:16

Текст книги "Смех в Древней Руси"


Автор книги: Дмитрий Лихачев


Соавторы: Александр Панченко
сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 20 страниц)

Конечно, этот эпизод не дает оснований утверждать, что рубаха юродивого – политический маскарад. Такой взгляд не учитывает особенностей религиозного сознания: для Федора маскарадной была именно мирская одежда. Надевая мирское платье, он добровольно нарушал возложенные на себя подвижнические обязанности, извергал себя из юродства. Оттого-то он сам и не мог отважиться на этот шаг и обратился к духовному отцу. Оттого и Аввакум не без колебаний дал разрешение: многие годы спустя эти колебания отразились в редакциях последней фразы.

Следовательно, юродивому и не нужно было заявлять о себе обличениями или нарушением общественных приличий: как только он появлялся на улице, его опознавали по одежде, как шута по колпаку с ослиными ушами или скомороха по сопели. Рубаха юродивого не только прикрывала срам, она была театральным костюмом.

В описаниях этого костюма бросается в глаза одна повторяющаяся деталь, а именно лоскутность, «многошвейность» рубахи. Так, Симон Юрьевецкий, как и Арсений Новгородский, «на теле же своем ношаше едину льняницу, обветшавшую весьма и многошвенную».  Эта деталь напоминает костюм древних мимов, centunculus (лоскут, заплатка), «пестрое платье, сшитое из разноцветных лохмотьев», «удержавшееся в традиционной одежде итальянского арлекина». Юродивый, действительно, своего рода мим, потому что он играет молча, его спектакль – пантомима.

Если идеальное платье юродивого – нагота, то его идеальный язык – молчание. «Юродственное жительство избрал еси…, хранение положи устом своим», – поется в службе «святым Христа ради юродивым Андрею Цареградскому, Исидору Ростовскому, Максиму и Василию Московским и прочим» в Общей минее. «Яко безгласен в мире живый», юродивый для личного своего «спасения» не должен общаться с людьми, это ему прямо противопоказано, ибо он «всех – своих и чужих – любве бегатель» {60}.

Начав юродствовать, запечатлел уста Савва Новый. Обет молчания приносил ему дополнительные тяготы: ненавидевшие его монахи, «придравшись к крайнему его молчанию и совершенной неразговорчивости… оклеветали его в краже и лености» {61} – и избили. Следовательно, этот юродивый не открывал рта даже для самозащиты. Иногда в житиях приводятся пространные предсмертные речи юродивых. Эти речи – вымысел, дань агиографическому этикету.

Однако безмолвие не позволяет выполнять функции общественного служения, во многом лишает смысла игровое зрелище, и в этом заключается еще одно противоречие юродства. Как это противоречие преодолевалось? Такие убежденные, упорные молчальники, как Савва Новый, – большая редкость в юродстве. К тому же должно помнить, что Савва исповедовал исихазм. Его «безгласие» – не столько от юродства, сколько от исихии. Обыкновенно же юродивые как-то общаются со зрителем, нечто говорят – по сугубо важным поводам, обличая или прорицая. Их высказывания невразумительны, но всегда кратки, это либо выкрики, междометия, либо афористические фразы. Рассказывая о московской юродивой Елене, которая предсказала смерть Лжедимитрию, Исаак Масса замечает: «Речи, которые она говорила против царя, были невелики, и их можно передать словами поэта: Dumque paras thalamum, sors tibi fata parat [И пока ты готовишь брачный покой, рок вершит твою участь]». Здесь указано и на краткость прорицания, и па его афористичность (см.: Масса И. Краткое известие о Московии в начале XVII в. Перевод А. А. Морозова. М., 1937, с. 128). Замечательно, что в инвокациях и сентенциях юродивых, как и в пословицах, весьма часты созвучия («ты не князь, а грязь», – говорил Михаил Клопский).

Рифма должна была подчеркнуть особность высказываний юродивых, отличие их от косной речи толпы, мистический характер пророчеств и укоризн.

Молчание юродивого – это своеобразная «автокоммуникация» {62}, речь-молитва, обращенная к себе и к богу. Она имеет прямое отношение к пассивной стороне юродства, т. е. к самопознанию и самосовершенствованию. Поэтому так настойчиво выдвигают постулат молчания агиографы. Поэтому и в языке юродивого молчание как автокоммуникация сохраняет роль исходного пункта и своего рода фундаментального принципа.

Модификацию этого принципа можно видеть в сцене, с которой начинается житие Михаила Клопского. В Клопский монастырь в Иванову ночь пришел некий старец. Игумен Феодосии «молвит ему: „Кто еси ты, человек ли еси или бес? Что тебе имя?". И он отвеща те же речи: „Человек ли еси или бес? Что ти имя?". И Феодосей молвит ему в другие и вь третее те же речи… и Михаила противу того те же речи в другие и в третие… И игумен воспроси его 'Феодосей: „Как еси пришел к нам и откуду еси? Что еси за человек? Что имя твое?". И старец ему отвеща те же речи: „Как еси к нам пришел? Откуду еси? Что твое имя?". И не могли ся у него имени допытати» {63}. Михаил откликался на вопросы игумена, как эхо (отметим, что ответы юродивого опускают начало вопроса). Игумен понял, что старец – не безумец, а молчальник, почему и успокоил братию: «Не бойтеся, старци, бог нам послал сего старца».

Развитием принципа молчания можно считать глоссолалию, косноязычное бормотание, понятное только юродивому, те «словеса мутна», которые произносил Андрей Цареградский. Они – сродни детскому языку, а детское «немотствование» в средние века считалось средством общения с богом. Это легко показать на примерах из старообрядческой культуры (забегая вперед, скажу, что в XVII в. почти все юродивые примкнули к старообрядческой группировке).

5 июля 1682 г., когда Москвой владели бунтовавшие стрельцы, в Грановитой палате был знаменитый диспут о старой и новой вере. Во главе раскольников стоял Никита Добрынин-Пустосвят, а православными архиереями предводительствовал патриарх Иоаким. В Грановитой палате были Наталья Кирилловна Нарышкина и другие члены царского семейства и, разумеется, царевна Софья Алексеевна, которая не один раз отважилась вмешаться в ход этого «прения». Очевидец так описывает поведение расколоучителей: сложив двуперстный крест, «поднесше скверныя свои руки горе, воскрычаша на мног час… бесовски вещаша вси капитоны сице: „Тако, тако! А-а-а-а!" – яко диаволом движими».

Что это – «бесчинныя кличи глупых мужиков», «буесть и невежество и нечинное стояние»? Так поведение староверов клеймит очевидец-западник (в данном случае неважно, был ли это Сильвестр Медведев или Карион Истомин), который относился к ним с неприкрытым презрением. Однако это плоское рациональное толкование не следует принимать па веру. Протяжный крик старообрядцев, многократное междометие «а» можно считать цитатой. Прежде чем указать источник, приведем выдержку из выговского «Слова надгробного Даниилу Викулину», где цитирование ощущается гораздо отчетливее. «Детски слезяще и немотствующе „а-а-а", не вемы прочее что глаголати, безгласием уста печатлеем. Точию обратившеся на провождение, мысленно взовем: со святыми покой, Христе, душу раба своего, идеже несть болезни, ни печали ни воздыхания». Здесь это тройное междометие прямо оценено как детский выкрик, как «немотствующая» инвокация, употребленная для того, чтобы подчеркнуть словесную невыразимость горя.

Протянутое междометие взято из Ветхого завета, из Книги пророка Иеремии (I, 6): «И я сказал: а-а-а, господи! Я, как дитя, не умею говорить. Но господь сказал мне: не говори „я дитя", иди, куда я пошлю, и говори все, что прикажу» (Книгу пророка Иеремии я цитирую по Вульгате. В Септуагинте и в восточнославянских изданиях Библии XVI–XVII вв. междометия «а-а-а» нет. Следовательно, в данном случае старообрядцы ориентировались на традицию библейского текста, совпадающую с Вульгатой). Ясно, что у Никиты Пустосвята этот выкрик указывает на боговдохновенность языка, которым пользуются вожди староверов. Ясно также, что религиозная фантазия приписывала мистические свойства и «мутным словесам» юродивых. Они пригодны для общения с богом, и поэтому в житии Василия Блаженного бессмысленный лепет героя истолкован агиографом как «человекам непонятный разговор», с ангелами.

Протянутое междометие «а» как знак, указывающий на особность языка, употреблялось и в новейшей русской литературе. Словотворец и своего рода юродивый В. Хлебников (Н. Н. Асеев отнюдь не случайно в поэме «Маяковский начинается» назвал его «Достоевского Идиот») подписал свои прозаические опыты «Простая повесть» и «Юноша Ямир» псевдонимом АААА.

Противоположность, даже враждебность языка юродивых и речи толпы подчеркнуты в одной прекрасной сцене из жития Андрея Цареградского. Вообще Андрей, как и подобает юродивому, не беседует с людьми, он вещает нечто загадочное, что не всякому и не сразу дано уразуметь. Но однажды он нарушил свое обыкновение, снизошел до беседы – при следующих примечательных обстоятельствах. Некий юноша, пожелавший принять на себя тяготы юродства, на людях просил Андрея наставить его. Конечно, Андрей считал это делом чрезвычайной важности и не хотел уклониться. Но выкриками и «непонятным разговором»

трудно вразумить человека, необходима внятная беседа. И тогда Андрей сделал так, что юноша нежданно-негаданно заговорил по-сирийски. Учитель и ученик общались посредством «сирской речи», и слушатели-греки ничего не могли понять. Таким способом и особность языка юродивого была сохранена, и собеседник вразумлен.

Но почему Андрей Цареградский выбрал именно «сирскую речь»? Размышляя на тему истории народов и языков, средневековые книжники находили в Библии два опорных пункта.44 Первый – миф о вавилонском столпотворении, когда «смешал господь язык всей земли», «так, чтобы один не понимал речи другого, и рассеял их… по всей земле». Второй – чудо в день Пятидесятницы, когда апостолы «были единодушно вместе. И внезапно сделался шум с неба… и явились им разделяющиеся языки, как бы огненные, и почили по одному на каждом из них… И начали говорить на иных языках;.. Когда сделался этот шум, собрался народ и пришел в смятение: ибо каждый слышал их, говорящих его наречием. И все изумлялись и дивились, говоря между собою: сии говорящие не все ли галилеяне? Как же мы слышим каждый собственное наречие, в котором родились?».

Оба текста составляют мировоззренческую оппозицию. Из ветхозаветного мифа следует, что разнообразие языков на земле есть кара господня, наказание за людскую гордыню. Новозаветное чудо, напротив, реабилитирует национальные языки. В зависимости от конкретной культурной ситуации средневековье могло принять ту или иную точку зрения – и соответственно пользоваться языками либо «священными» (lingua sacra), либо «народными» (lingua vulgaris).

Юродство, конечно, примыкало к апостольской традиции. Однако не с ней связана «сирская речь» Андрея Цареградского. Если верить Библии, до вавилонского столпотворения «на всей земле был один язык и одно наречие». Какое же? Разные ответы давались на этот вопрос (в славистике, например, в качестве курьеза часто приводится высказанное в 1633 г. мнение поляка Войцеха Демболенцкого, который полагал, что Адам и Ева объяснялись на «праславянском»). Один из ответов провозглашал первоязыком именно сирийский. У южных и восточных славян эта мысль оставалась актуальной на всем протяжении средневековья. Ее сформулировал еще Черноризец Храбр: «Несть бо бог отворил жидовьска языка прежде, ни римьска, ни еллиньска, но сирьскы, имже и Адам глагола, и от Адама до потопа, и от потопа, дондеже бог раздели языкы при стльпотворении» {64}. Так думал и протопоп Аввакум, который в «Сказании и собрании о божестве и о твари и како созда бог человека» писал: «И вида бог безумие их, разсея всех по лицу земли, а столпа две доли разорил, а треть оставил. И оттоля начата глаголати вси разными языки. Един не пристал Евер совету и делу их. Тот старым языком и говорил сирским, имже Адам и вси преже говорили» {65}. Значит, Андрей Цареградский выбрал «сирскую речь» потому, что она была древнейшей и «божественной».

Итак, юродивый кодирует речь особым образом. Однако юродивых множество. Не мог же каждый из 36 канонизированных подвижников создавать индивидуальный язык: тогда он превратился бы в заумь, понятную только оратору. Код должен сравнительно легко поддаваться расшифровке, иначе порвутся нити, связующие лицедея и зрителя. Следовательно, юродивым необходим корпоративный код. Судя по житиям, так оно и было. При всех индивидуальных отличиях в языке юродивых явственно проглядывает общее ядро. Между тем до раскола юродивые, если верить источникам, друг с другом общаются мало. Иногда они даже враждуют. Каждый из них ведет себя так, будто он человек вне подражания, единственный в своем роде. Если это корпорация, то корпорация одиночек.

При всем том момент подражания и наследования со счета сбрасывать нельзя. Агиография недвусмысленно на это указывает: Андрей Цареградский «ристати же оттоле нача и играти по улицам, по образу древле бывшю похабу Семеона онаго дивного» {66}. До того как возложить на себя вериги этого труднейшего подвига, люди «учатся юродству». Они читают или слушают (в краткой проложной форме – в храме, или в форме пространной – за монастырской трапезой) жития предшественников, в частности житие того же Андрея, которое в Древней Руси воспринималось как своеобразная энциклопедия юродства. Интерес и доверие к Андрею усиливались тем обстоятельством, что на Руси его считали славянином (см., например, Пролог под 2 октября). Так Андрей назван в русских версиях жития, хотя греческие тексты именуют его скифом.

Чем позже жил юродивый, тем длиннее перечень его предшественников. Максим Московский (середина XV в.) «ревновал блаженным Андрею и Симеону Уродивым… и святому Прокопию Устюжскому» (ГБЛ, Румянцевское собр., № 364, л. 327). Часто этот перечень заканчивается последним по времени, ближайшим из популярных и канонизированных юродивых. Так, Прокопий Вятский, который, по данным жития, появился в Хлынове в 1577–1578 гг., «подражал древних блаженных мужей Андрея глаголю Цареградскаго, Прокопия Устюжскаго и Василия Московскаго» {67}.

Кроме того, люди наблюдают юродивых. Прокопий Устюжский, будучи еще купцом «от западных стран, от латинска языка, от немецкия земли», каждый год, нагрузив свой корабль товарами, приезжал торговать в Новгород. Здесь он решил остаться: его поразила красота православия. «И виде в Великом Новеграде… премногое церковное украшение, и поклонение святым иконам, и звон велий, и слышит святое пение и чтение святых книг, и множество монастырей около Новаграда сограждено, и мнишеским чином велми украшено». На улицах он видел зрелище юродства – и «сам… во юродство претворися и облечеся в раздранныя и непотребныя ризы» {68}. (Как видим, уже в экспозиции жития заявлен принцип парадокса: Прокопий был потрясен красотой веры, а сам избрал безобразие, чтобы «охранять» красоту).

Юродивые не изобретают оригинальных принципов кодирования. Будучи плотью от плоти народной культуры, они пользуются теми же приемами, какими пользуется фольклор. Прежде всего это касается парадокса. Парадоксальность, присущая юродивым, свойственна также персонажам сказок о дураках. «Юродивый» и «дурак» – это, в сущности, синонимы. В словарях XVI–XVII вв. слова «юродство», «глупость», «буйство» стоят в одном синонимическом ряду. Понятно поэтому, что сказки о дураках – один из важнейших источников для понимания феномена юродства (эта мысль подсказана мне Д. С. Лихачевым). Иван-дурак похож на юродивого тем, что он – самый умный из сказочных героев, а также тем, что мудрость его прикровенна. Если в экспозиции и в начальных эпизодах сказки его противостояние миру выглядит как конфликт глупости и здравого смысла, то с течением сюжета выясняется, что глупость эта притворная или мнимая, а здравый смысл сродни плоскости и подлости. В культурологических работах отмечалось, что Иван-дурак – светская параллель юродивого «Христа ради», равно как Иван-царевич – святого князя. Отмечалось также, что Иван-дурак, которому всегда суждена победа, не имеет аналогов в западноевропейском фольклоре.

Из фольклора юродство заимствует и принцип загадки и притчи. Юродивый загадывает загадки зрителю. Этот момент отражен, например, в житии Андрея Цареградского. Его стал потчевать финиками некий «отрочище, скопець сый, некоего велика мужа слуга», красавец и щеголь. Андрей возразил ему: «Дара содомского родом похаби ясти не умеют». Тот не понял юродивого, посмеялся над ним, и тогда Андрей (или агиограф) разгадал загадку: «Иди, неприазне, на ложе господина своего и делай с ним содомъскый грех, и вдасть ти другыя финики».

Загадку можно считать основополагающим принципом языка юродивых. К этому выводу легко прийти индуктивным путем, анализируя материалы житий и других древнерусских источников.

Но этот принцип встречается и в форме постулата. Он заявлен в житии Арсения Новгородского. Там рассказана местная легенда, согласно которой Иван Грозный с царевичами предложил Арсению "сел или весей на прокорм». «Преподобный же притчею и гаданием (курсив здесь и ниже мой, —А. П.) рече им: „Избрах аз, да дадите ли ми?". Они же обещастася дата». Тогда Арсений предъявил непомерное требование: «Даждьте ми сей Великий Новград на пропитание, и се довлеет ми». Это была загадка, но царь понял Арсения буквально и смутился, не желая ни слова нарушить, ни отдать юродивому большой торговый город. «Святый же, яко урод ся творя, рече к ним: „И не хотящим вам того, аз приемлю и"». Царь с сыновьями не понял, что Арсений говорил иносказательно, «к безъизменству своему», что ему не надобны земные блага. Одно ему дорого – бродить в своем лоскутном рубище по Новгороду, юродствовать на площадях. Юродство в его воле и власти, и этого никто ни дать, ни отнять не может.

Стараясь о просвещении читателя, автор жития прямо указал на то, что юродивый шифрует свои высказывания: «Понеже святому обычай бе ему благоюродственный не противу вопрошений коегождо вопросы отвещевати, но всяко притчами и гаданми». Там же, л. 27–27 об. «Слово „притча" в Древней Руси понималось в различных смыслах: уподобление, иносказание, притча, гадание, загадка, изречение, присловие, поговорка» (Ковтун Л. С. Русская лексикография эпохи средневековья, с. 157).

Но, вообще говоря, ни загадочные выкрики, ни афоризмы, ни рифмованные сентенции еще не создают корпоративного языка. Язык юродивых – это по преимуществу язык жестов (термин «жест» я употребляю в условном значении, подразумевая коммуникативный акт посредством всякого невербального знака – жеста как такового, поступка или предмета). Именно с помощью жеста, Который играл такую важную роль в средневековой культуре, и преодолевалось противоречие между принципиальным безмолвием и необходимостью апеллятивного, т. е. рассчитанного на отклик, общения со зрителем. Инвентарь жестов юродивых не составлен, смысл их не истолкован, и легко показать, как и будет сделано в дальнейшем, что он был темен даже для некоторых агиографов. Тем не менее можно утверждать, что поиски в этом направлении не будут безуспешными. Прежде чем перейти к иллюстрациям, необходимо сделать одну существенную оговорку. По всей видимости, нет никакого резона подразделять жесты юродивого на общепонятные жесты-индексы и требующие расшифровки жесты-символы. Как мы сейчас увидим, в зрелище юродства жесты-индексы; также приобретают символическое значение. Это вполне естественно, потому что в юродстве важно не только и не столько сообщение (оно может быть банальным), а перевод его в особую систему значений. Таким способом юродивый добивается «обновления» вечных истин.

Выше говорилось, что юродивый провоцирует толпу, плюясь и швыряя в нее каменья и грязь. Но одновременно этот провокативный поступок – театральный жест юродивого, своего рода кинетическая фраза, причем самая распространенная и типичная. Когда скверные женщины затянули к себе Андрея Цареградского и пытались его соблазнить, юродивый «нача плевати часто и портом зая нос свой». Почему он так поступил? Оказывается (так утверждает агиограф), не для того, чтобы оскорбить и обличить грешных блудниц. Андрей Цареградский узрел, что в толпе соблазнительниц стоит смрадный черт, «блудный демон»', т. е., по всей видимости, Эрот (дело происходит в среде, причастной традициям античной культуры). Эта сцена опять-таки напоминает о двуплановости юродства. Юродивый ведет себя как шут (приют блудниц – типичное смеховое пространство), но в то же время преследует дидактические цели.

Прокопий Вятский, грозя кому-нибудь смертью, скрещивал руки на груди: «Руце же свои к переем пригибаше и указанием веляше: „Готовите погребальная"». Когда хлыновские обыватели с трепетом ждали указа из Москвы о взыскании денежных недоимок, «и тогда сей блаженный Прокопий… ходя по торгу и поставляше древца по ряду и ходя бияше те древца древцем же, – аки людей на правеже».

Василий Блаженный, скитаясь по улицам Москвы, задерживался у домов, «в нихже живущий людие живут благоверно и праведно и пекутся о душях своих… и ту блаженный остановляяся, и собираше камение, и по углам того дома меташе, и бияше, и велик звук творяше». Напротив, как заметили изумленные зрители, «егда же минуяше мимо некоего дому, в нем же пиянство и плясание и кощуны содевахуся, и прочия мерзъкая и скаредная дела творяху, ту святой остановляяся и тому дому углы целоваше и аки с некими беседоваше яже человеком непонятным разговором».

Значение этих загадочных для наблюдателя жестов, оказывается, вот в чем: в дома праведников и благочестивых постников бесовская сила проникнуть никак не может, «бесове внеуду онаго дому по углам вешаются, а внутрь впити не могут», и юродивый, которому дано видеть утаенное от простых очей, их-то и побивает каменьями, «да не запинают стопы праведных». В домах пьяниц, блудников, зернщиков и кощунников бесы ликуют и радуются, «аггели же божий хранители, приставленнии от святаго крещения на соблюдение души человечестей, в том дому во оскверненном быти не могут». Этих-то ангелов, уныло плачущих вне дома, и лобызал Василий Блаженный, с ними он и беседовал «непонятным разговором».

Стоит отметить, что эти объяснения агиографа не могли поразить воображение русского человека XVI–XVII вв. Напротив, они казались ему заурядными, потому что буквально то же самое он читал, например, в «Домострое»: «Егда ядяху с благодарением и с молчанием или с духовною беседою, тогда ангели невидимо предстоят и написуют дела добрая. И ества и питие в сладость бывает… Аще скаредный речи, и блудные срамословие и смехотворение, и всякое глумление, или гусли и плесание, и плескание и скокание, и всякие игры и песни бесовские, – тогда, якоже дым отгонит пчелы, такоже и отыдут ангелы божий от тоя трапезы и смрадныя беседы. И возрадуются беси, и приидут, волю свою улучив, и вся угодная творится им». Однако сцена в целом безусловно вызывала интерес. Тривиальная мысль, будучи зрелищно оформленной, приобретала оттенок новизны.

В основе описанных выше жестов также лежат загадка и парадокс. При чтении житий создается впечатление, что парадоксальность – это как бы самоцель для юродивого, что она необычайно притягательна и для агиографии, и для народных легенд. В описании юродства парадоксальность выполняет функцию эстетической доминанты. Авторы и рассказчики выдумывают самые невероятные ситуации, чтобы снова и снова подчеркнуть парадоксы юродства. Тот же Василий Блаженный на глазах потрясенных богомольцев разбил камнем образ божией матери на Варварских воротах, который исстари считался чудотворным. Оказалось, что на доске под святым изображением был нарисован черт.

Юродивый воюет не только с нищими; он изображается также противником скоморохов и ряженых, противником той народной смеховой культуры, с которой так тесно связан. Ради этой мысли агиографы но боялись отступать от традиционного облика юродивого. Ему приписывали не только ригоризм, но и жестокость.

Однажды в лютую стужу один вельможа, почитавший Василия Блаженного и любимый им, упросил юродивого прикрыть наготу. Тот принял от вельможи лисью шубу, крытую алым (или зеленым) сукном, и пошел своей дорогой. Какие-то мошенники позарились на дорогой подарок. Один из них лег на дороге и притворился мертвым. Когда Василий приблизился, остальные принялись просить его подать на похороны. «Истинно ли мертв клеврет ваш?», – спросил юродивый. «Истинно мертв, – ответили те. – Только что скончался». Тогда Василий Блаженный снял шубу, окутал ею мнимого мертвеца и сказал: «Буди отныне мертв вовеки!». И мошенник умер, и вправду был погребен в этой шубе.

Легко догадаться, что мошенники, которых так жестоко по– карал Василий Блаженный, – это святочные ряженые, участники игры в покойника (значит, «лютая стужа» в этом эпизоде есть указание на святки). Один из них представлялся умершим, а другие голосили над ним и исполняли пародийный обряд похорон. Игра в покойника («умрун», «смерть»), судя по этнографическим материалам прошлого века, исполнялась в разных вариантах. По одному варианту парня «наряжают… во все белое, натирают овсяной мукой лицо, вставляют в рот длинные зубы из брюквы… и кладут на скамейку или в гроб, предварительно

привязав накрепко веревками… Покойника вносят в избу на посиделки четыре человека, сзади идет поп в рогожной ризе, в камилавке из синей сахарной бумаги, с кадилом в виде глиняного горшка или рукомойника, в котором дымятся горячие уголья, мох и сухой куриный помет… Гроб с покойником ставят среди избы, и начинается кощунственное отпевание, состоящее из самой отборной брани… По окончании отпевания девок заставляют прощаться с покойником и насильно принуждают их целовать его открытый рот, набитый брюквенными зубами… В этой игре парни намеренно вводят скабрезный элемент, приводя в беспорядок туалбт покойника. „Хоша ему и самому стыдно, – говорят Они, – да ведь он привязан, ничего не поделает"». По другому варианту игры «покойника, обернутого в саван, носят по избам, спрашивая у хозяев: „На вашей могиле покойника нашли – не ваш ли прадедка?"» {69}. Хозяева должны были откупаться от ряженых; откупился, хотя и весьма своеобразно, Василий Блаженный. Юродивый в данном случае включился в святочное действо, стал святочным персонажем, но в качестве врага святочных игр.

Отчуждая себя от общества, юродивый и язык свой отчуждает от общеупотребительного языка. Однако жесты юродивого, как уже говорилось, должны быть вразумительны наблюдателю: иначе прервется связь между лицедеем и зрителем. Юродивого понимают потому, что язык жестов национален и консервативен. Жесты живут дольше, чем слова. И в народной культуре, и в церкви, и в придворном обиходе равно употребим национальный фонд жестов. Их символические толкования одинаковы как в агиографии, так и в фольклоре. Приведем выдержки из легенды «Ангел», записанной и изданной А. Н. Афанасьевым. {70}

«Нанялся ангел в батраки у попа… Раз послал его поп куда-то за делом. Идет батрак мимо церкви, остановился и давай бросать в нее каменья, а сам норовит, как бы прямо в крест попасть. Народу собралось много-много, и принялись все ругать его; чуть-чуть не прибили! Пошел батрак дальше, шел-шел, увидел кабак и давай на него богу молиться. „Что за болван такой, – говорят прохожие, – на церковь каменья швыряет, а на кабак богу молится! Мало бьют эдаких дураков"». Потом ангел-батрак объясняет попу истинный смысл своих поступков: «Не на церковь бросал я каменья, не на кабак богу молился! Шел я мимо церкви и увидел, что нечистая сила за грехи наши так и кружится над храмом божьим, так и лепится на крест; вот я и стал шибать в нее каменьями. А мимо кабака идучи, увидел я много народу, – пьют, гуляют, о смертном часе не думают; и помолился тут я богу, чтоб не допускал православных до пьянства и смертной погибели».

Эта легенда – фольклорный аналог типичного жития юродивого. Особенно близка она к житию Василия Блаженного (напомню, что в агиографии юродивый постоянно уподобляется ангелу: он «ангельски бесплотен», «яко ангел» живет в суете мирской). Представляя собой контаминацию сказки о дураке и жития, легенда сохранила только эпизоды, опустив агиографические размышления и сентенции. Легенда показывает, насколько прочно укоренилось в народном сознании парадоксальное толкование описанных жестов.

Привлечение фольклорных материалов проясняет смысл одного из загадочных жестов Прокопия Устюжского. Прокопий, как рассказывает автор его жития, «три кочерги в левой своей руце ношаше… И внегда же убо кочерги святаго простерты главами впрямь, тогда изообилие велие того лета бывает хлебу и всяким иным земным плодом пространство велие являюще. А егда кочерги его бывают непростерты главами вверх, и тогда хлебная скудость является и иным всяким земным плодом не-пространство и скудость велия бывает».

Как видим, уже в самом описании этого жеста Прокопия Устюжского есть попытка толкования, попытка установить скрытую связь между жестом и событием, которое этот жест символизирует. «Простертые» вверх кочерги знаменуют «велие пространство» земных плодов, а «непростертые» – «непространство». Это, конечно, не более как игра слов, случайная эвфония (хотя писатель, безусловно, ввел ее в текст намеренно). Жест здесь объясняется средствами, которые характерны только для звучащей речи. В принципе это позволительно, потому что поэтические фигуры, а также сходно звучащие слова играют важную роль в магических действиях и народных верованиях. Например, считается, что видеть во сне гору – к горю, а вино – к вине. Впрочем, в житии Прокопия Устюжского игра слов представляет собой, по сути дела, тавтологию. Однако такая попытка не может вызвать удивления, потому что кочерги Прокопия вообще были камнем преткновения для агиографов.

В своем похвальном слове князь С. И. Шаховской пошел по другому пути. Он основал свою интерпретацию на числе, на символике священного для каждого христианина числа «три»: «Стреми жезлы хождаше, и тем пресвятую Троицу прообразоваше».

Однако от уподобления Троице жест Прокопия Устюжского отнюдь не стал понятным. Дело в том, что юродивый изображается не только «с треми жезлы». Среди избранных святых в молении Христу Прокопий предстоит с двумя кочергами. Есть иконы, на которых в руке юродивого одна кочерга. Следовательно, лишь самый мотив обрядового значка – т кочерги в легендах о Прокопий Устюжском был инвариантным, число же значков могло меняться.

Одну из разгадок дает фольклор. Как известно, кочерга используется в свадебном обряде. Выходя на сватовство, связывают вместе кочергу и помело, изображая жениха и невесту. То же находим в русских эротических загадках (там фигурируют кочерга и печь). Иначе говоря, кочерга – фаллический символ, обрядовый значок, пережиточный атрибут языческой магии.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю