Текст книги "Смех в Древней Руси"
Автор книги: Дмитрий Лихачев
Соавторы: Александр Панченко
Жанры:
Древнерусская литература
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 20 страниц)
Чтобы вполне и непредвзято оценить это событие, нужно вернуться па полгода назад. Весной Аввакум, только что воротившийся из сибирской ссылки, обратился к Алексею Михайловичу с первой челобитной. Он сам вспоминает об этом в «Житии»: «И егда письмо изготовил, занемоглось мне гораздо, и я выслал царю на переезд с сыном своим духовным с Феодором юродивым, что после отступники удавили его, Феодора, на Мезени, повеся на висилицу. Он же с письмом приступил к Цареве корете со дерзновением, и царь велел ево посадить и с письмом под красное крыльцо, – не ведал, что мое; а опосле, взявше у него письмо, велел ево отпустить» {121}.
Холмогорскую челобитную– посылал гонимый и поверженный страдалец. Но весной 1664 г. Аввакум – по крайней мере наружно – был еще в любви и почете у московских властей. Стараясь снискать его поддержку, царь звал Аввакума к себе в духовники, жаловал большими деньгами, сулил место справщика на Печатном дворе. Намек на эту приязнь, скорее демонстративную, чем искреннюю, есть и в только что приведенных строках. Почему царь Алексей посадил Федора под красное крыльцо, не взяв письма? «Не ведал, что мое», – говорит Аввакум. А когда узнал, в чем дело, и челобитную принял, и юродивого отпустил восвояси.
Иначе говоря, весной 1664 г. Аввакум вовсе не был в крайности. Он легко мог связаться с государем через какого-нибудь думного человека, например через Федора Ртищева, но предпочел воспользоваться услугами юродивого. В чем здесь причина?
Надо сказать, что Федор пользовался огромной популярностью среди жителей Москвы: «Ревнив гораздо был и зело о деле божий болезнен; всяко тщится разорити и обличати неправду».56 По всей видимости, Аввакум полагал, что переданная юродивым челобитная выражает уже по мнение одного Аввакума, но мнение народное. Кроме того, Аввакум знал, что и Алексей Михайлович почитает и жалует «божьих людей»; была надежда, что это также подействует.
В самом деле, в особом помещении дворца, возле царских покоев, на полном содержании и попечении государя жили верховые (дворцовые) богомольцы. «Особенное уважение государя к этим старцам простиралось до того, – пишет И. Е. Забелин, – что государь нередко сам бывал на их погребении, которое всегда отправлялось с большою церемониею, обыкновенно в Богоявленском монастыре в Троицком Кремлевском подворье. Так, в 1669 году, апреля 9, государь хоронил богомольца Венедикта Андреева…Верховые богомольцы назывались также и верховыми нищими, в числе их были и юродивые. Царица и взрослые царевны имели также при своих комнатах верховых богомолиц и юродивых.
В начале царствования, в годы сотрудничества с «боголюбцами», молодой Алексей Михайлович был близок с одним из юродивых – с тем, которого погребал Никон. Вот что известно об этом. В марте 1652 г. Никон, еще в сане новгородского владыки, выехал в Соловки за мощами митрополита Филиппа Колычева, замученного Иваном Грозным. В тот же день другое посольство отправили в Старицу, где в Смутное время был похоронен патриарх Иов, лишенный престола волей Лжедимитрия. Прах этих страстотерпцев решено было перенести в Успенский собор: царь Алексей замаливал грехи прежних государей. Гроб с останками Иова Москва встречала на шестой неделе великого поста, когда Никон был еще в отлучке. Во время пышных и изнурительных торжеств умер старый патриарх Иосиф, который в последние годы правил русской церковью только на словах; на деле же всем ведали «боголюбцы». Положение Иосифа было столь тягостно и двусмысленно, что он опасался (впрочем, без особых на то оснований), как бы его не удалили с патриаршей кафедры.
Обо всем этом Алексей Михайлович извещал своего «телесного и духовного собинного друга» Никона. В этих письмах несколько раз упомянут некий юродивый, которого царь называл «странным братом нашим». Впервые о нем заходит речь при сообщении о кончине патриарха Иосифа: «И ты, владыко святый, помолись и с Васильем Уродивым, сииречь нашим языком с Вавилом, чтоб господь бог дал нам пастыря и отца» (здесь же царь намекает, что этим «пастырем и отцом» будет Никон). Говоря о том, что патриарх боялся бесчестия, Алексей Михайлович пишет: «Чаю, владыко святый, аще и в далнем ты разстоянии с нами грешными, едино то ж речеши, что отнюдь того не бывало, что его, света, отставить или ссадить с безчестием. Ты сему помышлению нашему свидетель… свидетель и странный брат наш Василей, чаю и он то ж речет, что отнюдь в помышлении нашем того не бывало у нас». В конце пространного послания (царь назвал его «статейным списком») юродивый упомянут снова. «И тебе б, владыко святый, пожаловать сие писание сохранить и скрыть в тайне… пожаловать тебе, великому господину, прочесть самому, не погнушаться мною грешным и моим рукописанием непутным и несогласным. Да пожаловать бы тебе, свету моему, велеть да и брату нашему Василью Босому прочесть сию грамоту и список сей».
Из «статейного списка» и других царских писаний очевидно, что Василий Босой был наперсником Алексея Михайловича, поверенным самых сокровенных его замыслов. После смерти Василия царь, по-видимому, нашел ему замену. Наблюдатель торжественного въезда в покоренную Вильну, состоявшегося 30 июля 1655 г., отметил некоего «старичка», который постоянно был возлецаря. «От ворот до дворца была вся дорога устлана красным сукном, а лестница таким же бархатом. Когда царь вышел из кареты, то старичок шел впереди» {122}.
Было бы наивно думать, что все это нужно относить лишь на счет личных пристрастий царя Алексея. В этом случае непонять, почему позже он так легко и так жестоко расправлялся с юродивыми, которым наружно оказывал уважение. Приведенные факты касаются не столько частного человека, сколько дворцового обихода, придворного «чипа». Так было прежде, так было и при царе Алексее. При ном дворцовый быт стал меняться на западный манер; был устроен театр, появились придворные поэты. Дети царя Алексея – Федор, Софья и Петр – пошли еще дальше по пути европеизации. При них из государевых хором исчезли верховые богомольцы, а вместе и юродивые. Для толкователей в этой последовательности событий есть опасность логической ошибки: при дворе Петра юродивых не было, а при дворе Алексея они были, причем помещались близ государевых покоев; значит, Петр юродивых не любил, Алексей же – почитал. На самом деле Алексей Михайлович просто-напросто унаследовал верховых богомольцев от отца и последних царей Рюриковичей.
Эта демонстративная близость монарха и юродивых восходит, к древнейшему культурному архетипу, отождествляющему царя и изгоя – раба, прокаженного, нищего, шута {123}. Первый шут, попавший на страницы истории, жил при фараоне Пепи I. Это был пигмей, который умел исполнять «пляску бога» и с которым фараон отождествлял себя. За такое отождествление изгои античного мира иногда платили жизнью. На время римских сатурналий царем избирался раб. Все беспрекословно подчинялись ему, но он знал, что по окончании праздника ему предстоит стать кровавой жертвой. На пороге нашей эры «игру в царя» культивировали римские легионеры. Эту роль часто исполнял осужденный на смерть преступник. Отголосок этой традиции запечатлен в Евангелии – в том фрагменте, где римские воины провозгласили Христа царем: «Тогда воины правителя, взявши Иисуса в преторию, собрали на него весь полк и, раздевши его, надели на него багряницу. И, сплетши венок из терна, возложили ему на голову и дали в правую руку трость; и, становясь пред ним на колени, насмехались над ним, говоря: „Радуйся, царь Иудейский!". И плевали на него и, взявши трость, били его по голове. И когда насмеялись над ним, сняли с него багряницу и одели его в одежды его, и повели его на распятие» (Евангелие от Матфея, XXVII, 27–31). В Европе эта древнейшая традиция была очень живуча. До XVII в. здесь были в ходу своего рода шутовские фестивали с выборным пародийным королем.
В русскую придворную культуру модификации этого архетипа попали из Византии. Как известно, византийский император, появляясь перед поддаными, держал в руках не только символы власти, но также «акакию» – мешочек с пылью, напоминавший о ничтожестве бренного человека. Как бы подражая Христу {124}, император раз в год омывал ноги нескольким константинопольским пищим. То же делал и патриарх всея Руси. Что касается царя, то в сочельник, рано утром, он посещал московские тюрьмы и богадельни. Вот описание царского выхода в канун рождества 1664 г., спустя месяц и три дня после того, как юродивый Киприян подал Алексею Михайловичу челобитную ссыльного протопопа Аввакума: «Декабря в 24 числе за четыре часа до света. . царь… изволил ходить на большой тюремный и на Аглинской дворы и жаловал своим государевым жалованьем, милостынею из своих государских рук па тюремном дворе тюремных сидельцев, а на Аглинском дворе полоняников, поляков и немец и черкас… Да великий же государь жаловал из своих государских рук, идучи от Аглинскаго двора, в Белом и Китае городех, милостынею… бедных и раненых солдат и нищих безщотно… Того ж числа ввечеру великий государь изволил итить к Зиновею разслабленному, который лежит у рождественскаго священника Никиты, и указал дати… Зиновею пять рублев» {125}. Любопытно, что Алексей Михайлович ходил к Зиновею из года в год, пока тот был жив. Такое демонстративное постоянство говорит о том, кто царь заботился о гласности своих «выходов». Он хотел, чтобы народ знал, где и когда государь общается с последним из своих подданных.
Отзвуки идеи тождества царя и изгоя есть и в древнерусском юродстве. Андрею Цареградскому было видение: он видел себя в раю в царских одеждах {126}. В одном из списков жития Василия Блаженного помещено «предразумление вводительно», своеобразный эпиграф. Это – текст из Апокалипсиса: «И сотворил есть нас цари и иереи богу и отцу своему: тому слава и держава во веки веков. Аминь» (Откровение Иоанна, I, б) {127}. Под царями здесь подразумеваются апостолы – им уподоблены юродивые вообще (и специально Василий Блаженный). Впрочем, учитывая функции эпиграфов, мы можем предположить, что в данном случае имеются в виду и цари в прямом смысле слова. Вспомним сцену государева пожалования из жития Арсения Новгородского (см. «Юродство как зрелище»). Арсений словно меняется местами с Иваном Грозным, юродивый становится выше царя. Грозный не в состоянии пожаловать Новгородом Арсения – значит, власть Грозного не безгранична, не абсолютна. Истинный «державен» города – бездомный, одетый в безобразное рубище бродяга-юродивый: «И не хотящим вам того, аз приемлю и». Очень важна оговорка автора жития, касающаяся «неразумия» царя с царевичами. Юродивого, поясняет агиограф, понимает лишь тот, у кого «цел ум». Если Иван Грозный не уразумел смысла загадочных слов Арсения, то, следовательно, царь не «целоумен», он – мнимый мудрец, а бродячий дурак – мудрец настоящий. Все это, в свою очередь, имеет прямое отношение к «перемене мест».
Имущество подданных принадлежит царю; он распоряжается им, как ему заблагорассудится. Но точно так же имущество подданных принадлежит юродивому. «Если же кто из них, – рассказывает Джильс Флетчер, – проходя мимо лавки, возьмет что-нибудь из товаров, для отдачи куда ему вздумается, то купец, у которого он таким образом что-либо взял, почтет себя весьма любимым богом и угодным святому мужу» {128}. Царь – помазанник божий, а юродивый – сосуд благодати, божий избранник, единственный мудрец в «объюродевшем» мире. Напомню в этой связи знаменитый кинический силлогизм Диогена Синопского: «Все принадлежит богам. Мудрецы – друзья богов, а у друзей все – общее. Следовательно, все принадлежит мудрецам».
Первый и последний связаны незримой, но прочной нитью. Именно поэтому они могут меняться местами. Житие Прокопия Вятского дает схематическую иллюстрацию к этой мысли (роль первого» играет здесь не царь, а воевода). «Во граде Хлынове сей блаженный Прокопий некогда прииде в приказную избу наг, якоже бе ему обычай ходити. Воевода же тогда сущий, князь Григорий по реклу Жемчюжников, ту на месте своем седяше… Прокопий взя с него, воеводы, со главы шапку его и возложив на свою главу. Той же воевода, виде блаженнаго дерзновение, даде ему и место свое радостно. Блаженный же сяде на месте его яко судия» {129}.
Идея «перемены мест» была очень популярна в русской культуре XVI–XVII вв. Ее беллетристическую разработку находим в одном из самых распространенных на Руси рассказов «Римских деяний» – в «Прикладе о цесаре Иовиане и о его ниспадении, и как господь многажды гордым противится, а смиренных возносит и дает благодать», а также в известном аналоге этого переводного «приклада» – в «Повести о царе Аггее, како пострада гордости ради». Аггей усумнился в справедливости слов Писания «богатии обнищаша и беднии обогатеша», впал в греховное раздумье.
За гордыню бог наказал его лишением власти и трона, нищетой и наготой, а после раскаяния опять сделал царем.
В критические моменты своей жизни юродствовал Иван Грозный (см. раздел «Лицедейство Грозного»), который не случайно и не из одного озорства избрал пародийный литературный псевдоним «Парфений Уродивый» {130}. Этот псевдоним также имеет касательство к мистической близости царя и изгоя. Иван Грозный всю жизнь боялся потерять престол, поэтому такая идея отнюдь не казалась ему отвлеченной. Юродствовал и патриарх Никон, когда 10 июля 1658 г. неожиданно для всех и демонстративно оставил престол патриарха Московского и всея Руси. Юродствовал, как мы помним, униженный епископ коломенский Павел.
Конечно, юродское лицедейство «первых» в большой мере зависит от обстоятельств, от личности и от темперамента. Юродствовали не все цари, не все патриархи и не все епископы. Напротив, это редкое, даже из ряда вон выходящее явление. Однако такая ролевая возможность в Древней Руси существовала и осознавалась – и это для нас важнее всего.
Итак, в старинной русской культуре близость царя и юродивого представляла собою стереотипную ситуацию. Этот стереотип был очень живуч. Он давал о себе знать даже в европеизированном окружении царевны 'Софьи Алексеевны. Когда дело шло о власти и – более того – о жизни и смерти, ее клевреты-западники вдруг забывали о чужой цивилизации. Она слетала с них, как шелуха, обнажая вековечное русское ядро.
На пороге осени 1689 г. Россия пережила дворцовый переворот. Партия Нарышкиных, за семь лет до того удаленная от вла-сти, торжествовала победу. Вместе с царевной Софьей, заточенной в Новодевичий монастырь, пали ее сподвижники. Князь В. В. Голицын с сыном был сослан в Пустозерск, Ф. Л. Шакловитый, начальник Стрелецкого приказа и последний фаворит царевны, – колесован. Придворный поэт, проповедник и богослов Сильвестр Медведев, бежавший из Москвы и схваченный 13 сентября в Дорогобужском уезде, был в колодках посажен «в твердое хранило» Троице-Сергиева монастыря, пытан в застенке, расстрижен, соборно проклят и отлучоп от «христианского общения» как вероотступник. 11 февраля 1691 г. он сложил голову на плахе. К розыску о павших правителях были привлечены десятки людей и в их числе юродивый из Нилово-Столбенской пустыни Ивашка Григорьев. В поле зрения тех, кто чинил розыск, он попал с самого начала.
5 сентября стрелец Стремянного Ивана Цыклера полку Андрей Сергеев показал: «Назад тому недели с две был-де он… у старца Селиверстка (Медведева,—А. П.). И (старец,—А. П.) говорил: не бойтесь-де, хотя царя Петра Алексеевича сторона и повезет, и много-де будет ден на десять; а то-де "опять будет сильна рука сторона Софии Алексеевны» {131}. Быв спрошен об этомпоказании, Медведев объяснился так: «Сказывал ему, Селиверстку, Федка Шакловитой: в великий-де пост, на вербной педеле, приходил-де к великой государыне из Ниловы пустыни юрод Ивашко; а чей словет, того ему не сказал; а грамоте-де он умеет; и такия-де слова, которыя он, Селиверстко, ему, Ондрюшке (стрельцу Андрею Сергееву), говорил, извещал Ивашко ей, великой государыне. И он-де, Ивашко, сослан в Нилову пустынь; а за что сослан, того он не ведает. А он-де, Ивашко, у него, Селиверстка, ночевал; а присыпан был с Верху к нему, Селиверстку, для свидетелства юродства». Об Ивашке Медведева допрашивали и на дыбе. В «пыточных речах» читаем: «А юрод был прямой ли, того он не знает».
15 октября в Ржеву Володимирову к воеводе стольнику Ивану Супоневу была отправлена грамота с приказом сыскать в Ниловой пустыни Ивашку и, закрвав в железа, тотчас доставить в Москву. Через две недели юродивый предстал перед боярином Т. Н. Стрешневым, возглавлявшим розыск. «А в роспросе сказал: родом-де он осташковец, посацкого человека Гришкин сын, серебряника… Отеп-де его и доныне живет в Осташкове; а мать-де его потонула; а он-де, Ивашко, после смерти матери своей, с кручины, ходил наг полгода и пришел в Нилову пустыню, тому лет с семь, и живет с того времени в Нилове пустыни, в хлебне».
На вербной неделе великого поста он действительно был в Москве. Ночью у Чудова монастыря Ивашка окликнул незнакомого прохожего с фонарем. «И он-де, Ивашко, тому человеку говорил, чтоб он известил великим государем и великой государыне благоверной царевне Софии Алексеевне: видел-де он, Ивашко, видение во сне, человека, стояща с мечем круглым, образом млада, зело прекрасен. И тот-де человек велел ему: извести-де великим государем, не убойся, – болъшой-де, которой в полку будет, изменит».
Кстати говоря, это мрачное предсказание не вызвало у боярина Т. Н. Стрешнева ни малейшего интереса. В конце концов ведь схватку за власть выиграл Петр; «большой в полку» предал не царя, а царевну (на место «большого в полку» после свержения Софьи можно было подставить хотя бы беспокойного И. Е. Цыклера; изменив в 1689 г. своей покровительнице, он изменил в 1697 г. и Петру, за что был казнен вместе с А. П. Соковниным, братом боярыни Морозовой). «Человек с мечем круглым» не ошибся, но дело уже было сделано, и потому Т. Н. Стрешнев решил пропустить эти слова мимо ушей. Однако всего любопытнее, что и Софья, как кажется, не придала им особого
–
72 значения, хотя для нее пророчество Ивашки было прямой угрозой. Люди верят тому, чему хотят верить.
Прохожий с фонарем доставил юродивого в какую-то «полату» у Ивановской колокольни. Тут Ивашку допросили. Он молчал, потому что пришел в столицу беседовать с царями и хотел непременно попасть во дворец. «И… повели его неведомо к какому человеку на двор; а на дворе-де у того человека каменныя полаты (не исключено, что здесь имеется в виду Ф. Л. Шакдовитый,—А. П.}… И он-де, Ивашка, о том не сказал же. И после-де его водили в Спаской м<онасты>рь к чернецу к Селиверсту Медведеву… и он-де ему о том не сказал же; а сказал им всем, что-де он о том скажет великой государыне благоверной царевне. И его… взвели в Верх к… царевне… и перед нею… он, Ивашко, говорил, что в полкех болшой изменит, и оттого-де будет худо». Выслушав юродивого, царевна под стражей отослала его обратно в Нилову пустынь, чтобы не было соблазна.
Впрочем, эта встреча имела последствия. Ивашка не ограничился предсказанием о «большом в полкех», он вообще вел себя, как озаренный богом провозвестник. Среди откровений юродивого, по собственному его признанию, были и роковые слова «хотя-де великого государя царя и великого князя Петра Алексеевича… сторона и повезет, и много-де того будет ден на десять, а то-де опять будет сторона силна рука великия государыни». Иначе говоря, у Софьи с Ивашкой была доверительнаябеседа. Юродивый поучал царевну, прорицал ей будущее, и царевна внимала ему. Иному прорицанию Софья верила, иному не верила.
Среди принятых на веру было предсказание о ее безусловной победе над младшим единокровным братом. Сильвестр Медведев сообщил о нем стрельцам, хотя и не был убежден, «прямой юрод» Ивашка или нет (к сожалению, не сохранилось никаких материалов о том, как проходило «свидетельствование» юродивого). Стараясь укрепить дух мятежного и ненадежного стрелецкого воинства, Шакловитый распустил слух, что Ивашка прибрел в Москву по прямому повелению святых Нила и Нектария, явившихся ему в сонном видении. «А от Федки де Шакловитова слышал он…, – показывал Сильвестр Медведев, – бутто его (Ивашку,—Л. Я.) прислали с теми словами Нил и Нехтарийчюдотворпы». Ивашка это решительно отрицал. Зная, как тревожно было в Москве весной 1689 г., мы можем понять и оценить «легковерие» Шакловитого и Медведева. Партия Нарышкинах, которой мирволил патриарх, набирала силу. Софья сдавала одну позицию за другой.
Ивашка Григорьев прибрел в Москву на вербной неделе (шестая неделя великого поста), т. е. между 17 и 23 марта, ибо Пасха в 1689 г. приходилась на 30 марта. 12 марта, в среду пятой великопостной недели, патриарх уволил Сильвестра Медведева с Печатного двора, где тот больше десяти лет занимал важную должность справщика. Можно было ожидать, что Иоаким арестует и сошлет Сильвестра. Софья уже не решалась открыто заступиться за своего любимца, и с Пасхи верные ей стрельцы ежедневно стояли караулом у кельи Медведева в Заиконоспасском монастыре. Им было ведено, «как… придут от… патриарха, и его, Селиверстка, не отдавать, а сказывать, что за ним, Селиверстком, есть государево дело», т. е. что он уже арестовансветской властью. В такой обстановке нельзя было пренебрегать любой поддержкой. Оттого и пересказывал стрельцам речи приблудного юродивого «чернец великого ума и остроты ученой», как позднее отозвался о Медведеве враждебный ему и Софье граф А. А. Матвеев.
Трудно сказать, чего больше было в истории с Ивашкой Григорьевым – веры или расчета. Именно пристрастие к логическому умствованию ставила в вину «латинствующим» вообще, и Сильвестру Медведеву в особенности, «старомосковская» партия. В «Остне», сборнике, составленном по приказу Иоакима после разгрома «латинствующих», об этом прямо говорится: «Бегати бо силлогисмов, по святому Василию, повелеваемся, яко огня, зане силлогисмы, по святому Григорию Богослову, – и веры развращение, и тайны истощение… Силлогисм явленно лжив есть и человекы, не зело внемлющыя святым писаниям, прелщает» {132}. Консервативным современникам «латинствующие» казались людьми, которые жертвуют истинами веры в пользу «душетлительных аргументов» разума.
Действительно, в заведомой лжи Шакловитого о святых Ниле и Нектарии чувствуется холодный «силлогисм», расчетливое приспособление к уровню суеверной толпы, стремление сыграть нанародной любви к юродивым. Расчет есть и в увещаниях, с которыми Медведев обращался к стрельцам: будучи духовным лицом, он не должен был передавать им слова юродивого, к кото-рому сам относился с сомнением. Однако видеть в «латинствующих» рационалистов, рассудочных политиков и подстрекателей —
явная ошибка. Как-никак они были православными русскими людьми и в этом качестве волей или неволей подчинялись национальной культурной традиции. Они не только использовали юродивого в агитационных целях – они верили ему, хотя в этой вере был немалый элемент сомнения. Для эмоциональной и интеллектуальной атмосферы, в которой жил двор царевны Софьи Алексеевны, весьма характерен гипертрофированный, даже болезненный интерес к всевозможным прорицателям и кудесникам. Отношение к ним бросает отраженный свет и на отношение к юродству.
В середине 80-х годов XVII в. в Москве подвизался некий звездочет и гадальщик Митька Силин. Несколько лет он жил у Сильвестра Медведева в Заиконоспасском монастыре. В розыскном деле его называют поляком. Трудно сказать, был ли он поляком по национальности, однако нет сомнения, что он имел польское подданство. Во время розыска Митька Силин оказался за рубежом, вне досягаемости Т. Н. Стрешнева. Впрочем, этого «волхва» удалось выманить в Великие Луки. Его немедля доставили в Москву, и он дал показания. Силин предсказывал будущее по солнцу (он «смотрел на солнце» с колокольни Ивана Великого, куда лазал вместе с Шакловитым и Медведевым). Он также «щупал в животе» (своеобразная форма гадания). «Медведев… посылал его к князь Василью Голицыну, будто смотрить в животе болезни… И князь Василей его спрашивал, будет ли де он на Москве великим человеком? И он-де, Митка, ему сказал: „Что ни затеял, – и тому не сбытца, болши… того ничего не будет". И князь Василий-де, пожався, покачал толовою и сказал ему: „Что ты, дед, бредишь!"».
Эта страничка из истории нравов поистине драгоценна. «Великий Голицын», как называли этого временщика иностранные наблюдатели, поклонник европейского просвещения, бегло говоривший по-латыни и по-польски, реформатор, участвовавший в отмене местничества и дерзавший думать об освобождении крестьян, – этот «великий Голицын» в рассказе звездочета выглядит как самодур, как взбалмошный старозаветный барин. Поистине цивилизация на первых порах меняет только платье.
Беседы Ивашки Григорьева с Т. Н. Стрешневым завершились для юродивого более или менее сносно. Благополучному исходу дела споспешествовала приязненная «сказка», поданная игуменом и братией Ниловой пустыни в ответ на присланные из Москвы вопросы: «Юрод Ивашко, которой по указу великих государей взят от нас к Москве, учал у нас жить со 191 [1682/1683] году; а падучей болезни на нем, Ивашке, мы не видали; а бывает он, Ивашко, во изступлении ума почасту: ходит без ума недели по две и болше. То наша и сказка». 10 декабря 1689 г. Ивашке Григорьеву за «непристойные слова» вынесли приговор: «Вместо кнута бить батоги нещадно, и послать его под начал в Нилову пустыню по-прежнему, и держать его в той пустыни под крепким началом, и отпускать его никуды не велеть».
Мы убедились, что культурный стереотип, предусматривающий близость царя и юродивого, не потерял значения даже в европеизированном придворном обиходе 80-х годов. Впоследствии народная молва (такова сила культурной инерции) распространила этот стереотип на совсем неподходящего монарха – на Петра I, который был убежденным противником юродства «Христа ради» и решительно с ним боролся. В устных преданиях первый российский император выглядел как святорусский батюшка-царь, как почитатель и покровитель божьих людей. Так, легенда утверждает, будто Петр состоял в наилучших отношениях с петрозаводским юродивым Фаддеем {133}. Этот Фаддей отваживался обличать императора, и тот будто бы смиренно признавал правоту юродивого.
На поверку оказывается, что легенда – мозаика из агиографических штампов. Вот типичный пример канонической сюжетной конструкции. Как-то раз Фаддей укорил Петра, что тот в церкви, во время литургии, не помышлял о небесном, а думал о земном: Петр был озабочен постройкой крепости. Идентичный эпизод есть в житии Василия Блаженного. «В некое время благо-верному царю (имеется в виду Иван Грозный,—А. П.) зиждущу на Москве свой царьский двор на Воробьевых горах и уже зданистен совершающу, и приспе же некий праздник, и поиде государь… в собор Успения божией матери… Ту же бысть и Василий Блаженный, стояв во едином угле, царю не являяся тогда, яко же прежде обычно ему завсегда являяся. За оною же литоргиею царю помышляющу о созидаемом дворце на Воробьевых горах, како бы его лепо внутри и добре устроит и чем покрыта оныя полаты». После литургии Иван Грозный спросил Василия, почему он не видел его в храме – не из-за множества ли народа? «Не бе множество народа…, – возразил юродивый, – но токмо трое. Первое митрополит, вторая благоверная царица, третий аз грешный. А протчий народ все житейская умом "мечтаху, но и ты, царю, мыслию был еси на Воробьевых горах, созидая себе полаты. Не бо, царю, судится истинно моление, токмо еже телом в церкви стояти и умом всюду мястися, но истинное моление, – еже в церкви телесно предстояти, а умом к богу возводитися». Ивана Грозного поразила эта прозорливость юродивого: царь, многозначительно замечает агиограф, «оттоле нача его боятися» {134}.
Петр I, как явствует из его переписки, действительно благоволил к юродивому Фаддею, но это была снисходительная приязнь сильного к слабому, а не благоговение перед святым. В 1719 г. Петр писал тогдашнему петрозаводскому ландрату Муравьеву: «Здешний мужик, которого зовут Фаддеем и который стар уже и кажется умалишенным, живет в лесу и приходит в деревню. Его здесь считают за чудо. Чего-либо худого и склонности к расколу не замечено. Поэтому я, чтобы не было какоголибо соблазна, велел к вам на заводы отвести, чтобы там его кормили до смерти».
Обличение царя юродивым также входило в разряд культурных стереотипов, отчего историку бывает столь трудно отличить вымысел от факта. Естественно, что в общении с царем юродивый пользовался привычным корпоративным кодом, прежде всего загадкой и жестом. Словесную загадку предложил царю Алексею Михайловичу юродивый Киприян, любивший прокатиться на облучке государевых саней. «Внегда Никонова новшества Российский части болезненно колебати пачаша. ., – повествует Семен Денисов, – тогда дивный Киприан, к самодержцу на колесницу востекая, краткими увещанми того моляше, о древлем благочестии часто… насловия издаваше. . Иногда же граголаше: „Все изрядно, да единаго несть". Монарху вопросившу: „Чесого таковаго?", отвеща: "Старыя веры!"».86 «Насловистый» человек – тот, кто говорит красно. «Насловие» – удачное, меткое словцо. Киприян, как и подобает юродивому, изрекал апофегмы.
Иногда перед царем юродивый разыгрывает целый спектакль, но спектакль обязательно загадочный. Исаак Масса, занесший в свои записки множество московских слухов и сплетен, рассказывает о пантомиме, которую устроила перед Борисом Годуновыммосковская юродивая Елена (напомню, что ей приписывалось и пророчество о смерти Лжедимитрия). Она жила в землянке возле какой-то часовни вместе с двумя-тремя богаделками. В то время, когда по Москве уже разнеслась весть о первом самозванце, Борис Годунов как-то посетил ее. Елена молча положила перед ним «короткое четырехугольное бревно» и велела окадить его ладаном. Это тоже загадка, только без слов. «Короткое четырехугольное бревно» означает колоду, старинный долбленый гроб (до Петра досчатых, сшивных гробов на Руси не делали), так что юродивая Елена, если верить Исааку Массе, предрекла Борисову кончину. Может быть (этого Исаак Масса не понял), в пантомиме Елены зашифрована также мысль о времени, указание на скорую смерть царя. Дело в том, что колода встречается в загадках о времени – здесь она значит год: «Лежит колода, на ней дорога, пятьдесят сучков, да триста листьев»; «Лежит колодапоперек дороги; в колоде двенадцать гнезд, в гнезде по четыре яичка, в яичке по семи зародышков, что выйдет?». Выходит год из двенадцати месяцев, в месяце по четыре недели, в неделе по семи дней.