355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Лихачев » Смех в Древней Руси » Текст книги (страница 2)
Смех в Древней Руси
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 00:16

Текст книги "Смех в Древней Руси"


Автор книги: Дмитрий Лихачев


Соавторы: Александр Панченко
сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 20 страниц)

Весьма возможно, что загадочное “инишное царство” в былине “Вавило и скоморохи” – это тоже вывернутый наизнанку, перевернутый мир – мир зла и нереальностей. Намеки на это есть в том, что во главе “инишного царства” стоят царь Собака, его сын Перегуд, его зять Пересвет, его дочь Перекраса. “Инишое царство” сгорает от игры скомо-рохов “с краю и до краю” {9}.

Мир зла, как мы уже сказали, – это идеальный мир, но вывернутый наизнанку, и прежде всего вывернутое благочестие, все церковные добродетели.

Вывернутая наизнанку церковь – это кабак, своеобразный “антирай”, где все наоборот, где целовальники соответствуют ангелам, где райское житье – без одежд, без забот и где всех чинов люди делают все шиворот-навыворот, где “мудрые философы мудрость свою на глупость пременяют”, служилые люди “хребтом своим на печи служат”, где люди “говорят быстро, плюют далече”, и т. д. (Русская сатира, с. 48).

“Служба кабаку” изображает кабак как церковь, в то время как “Калязинская челобитная” изображает церковь как кабак. Оба эти произведения отнюдь не антицерковны, в них нет издевательства над церковью как таковой. Во всяком случае, его ничуть не больше, чем в Киево-Печер-ском патерике, где бесы могут появляться то в виде ангела, а то в виде самого Христа {10}. С точки зрения этого “изнаночного мира”, нет богохульства и в пародировании “Отче наш”: это не пародия, а антимолитва. Слово “пародия” в данном случае не подходит.

Отсюда понятно, почему такие богохульные с нашей, современной точки зрения, произведения, как “Служба кабаку” или “Калязинская челобитная”, могли в XVII в. рекомендоваться благочестивому читателю и считались “полезными”. Однако автор предисловия к “Службе кабаку” в списке XVIII в. писал, что “Служба кабаку” полезна только тем, кто не видит в ней кощунства. Если же кто относится к этому произведению как к кощунству, то читать ему его не следует: “Увеселительное аще и возмнит кто применити кощунству, и от сего совесть его, немощна сущи, смущается, таковый да не понуждается к читанию, но да оставит могущему и читати и ползоватися” (Русская сатира, с. 157). Предисловие XVIII в. ясно отмечает различие, появившееся в отношении к “смеховым произведениям” в XVIII в.

***

Для древнерусского юмора очень характерно балагурство, служащее тому же обнажению, но обнажению слова, по преимуществу его обессмысливающему.

Балагурство – одна из национальных русских форм смеха, в которой значительная доля принадлежит “лингвистической” его стороне. Балагурство разрушает значение слов и коверкает их внешнюю форму. Балагур вскрывает нелепость в строении слов, дает неверную этимологиюили неуместно подчеркивает этимологическое значение слова, связывает слова, внешне похожие по звучанию и т. д.

В балагурстве значительную роль играет рифма. Рифма провоцирует сопоставление разных слов, “оглупляет” и “обнажает” слово. Рифма (особенно в раешном или “сказовом” стихе) создает комический эффект. Рифма “рубит” рассказ на однообразные куски, показывая тем самым нереальность изображаемого. Это все равно, как если бы человек ходил, постоянно пританцовывая. Даже в самых серьезных ситуациях его походка вызывала бы смех. “Сказовые” (раешные) {11}стихи именно к этому комическому эффекту сводят свои повествования. Рифма объединяет разные значения внешним сходством, оглупляет явления, делает схожим несхожее, лишает явления индивидуальности, снимает серьезность рассказываемого, делает смешным даже голод, наготу, босоту. Рифма подчеркивает, что перед нами небылица, шутка. Монахи в “Калязинской челобитной” жалуются, что у них “репка да хрен, да чашник старец Ефрем” (Русская сатира, с. 52). Ефрем – явно небылица, пустословие. Рифма подтверждает шутовской, несерьезный характер произведения. “Калязинская челобитная” заканчивается: “А подлинную челобитную писали и складывали Лука Мозгов да Антон Дроздов, Кирила Мельник, да Роман Бердник, да Фома Веретенник” (там же, с. 199). Фамилии эти выдуманы для рифмы, и рифма подчеркивает их явно выдуманный характер.

Пословицы и поговорки также часто представляют собой юмор, глум: “Аз пью квас, а коли вижу пиво, не пройду его мимо” {12}; “Аркан не таракан: хош зубов нет, а шею ест” (Старинные сборники, с. 75); “Алчен в кухарне, жажден в пивоварне, а наг, бос в мылне” (там же, с. 76); “Обыскал Влас по нраву квас” (там же, с. 131); “Плачот Ероха, не хлебав гороха” (там же, с. 133); “Тула зипуны здула, а Кошира в рагожи обшила” (там же, с. 141); “У Фили пили, да Филю же били” (там же, с. 145); “Федос любит принос” (там же, с. 148).

Функция синтаксического и смыслового параллелизма фраз в балагурстве “Повести о Фоме и Ереме” или балаганных дедов служит той же цели разрушения реальности. Я имею в виду построения типа следующих: “Ерему в шею, а Фому в толчки” (Русская сатира, с. 34}; “У Еремы клеть, у Фомы изба”, “Ерема в лаптях, а Фома в поршнях” (там же). По существу, повесть подчеркивает только ничтожность, бедность, бессмысленность и глупость существования Фомы и Еремы, да и героев этих нет: их “парность”, их братство, их сходство обезличивают и оглупляют того и другого. Мир, в котором живут Фома и Ерема, – мир разрушенный, “отсутствующий”, и сами эти герои ненастоящие, это куклы, бессмысленно и механически вторящие друг другу {13}.

Прием этот – не редкость и для других юмористических произведений. Ср. в “Росписи о приданом”: “жена не ела, а муж не обедал” (Русская сатира, с. 98).

В древнерусском юморе один из излюбленных комических приемов – оксюморон и оксюморонные сочетания фраз {14}. На роль оксюморона в искусстве балаганных дедов, в “Повести о Фоме и Ереме” и в “Росписи о приданом” обратил внимание П. Г. Богатырев. Но вот что особенно важно для нашей темы: берутся по преимуществу те сочетания противоположных значений, где друг другу противостоят богатство и бедность, одетость и нагота, сытость и голод, красота и уродство, счастье и несчастье, целое и разбитое, и т. д., и т. п. Ср. в “Росписи о приданом”: “…хоромное строение, два столба в землю вбиты, а третьим покрыты” (Русская сатира, с. 98); “Кобыла не имеет ни одного копыта, да и та вся разбита” (там же, – с. 102).

Нереальность изнаночного мира подчеркивается метатезой {15}. Метатеза постоянна в “Лечебнике на иноземцев” и в “Росписи о приданом”: “Мышь бегуча да лягушка летуча”; “Пара галанских кур с рогами да четыре пары гусей с руками” (Русская сатира, с. 102); “Холстинной гудок да для танцов две пары мозжевеловых порток” (там же).

***

Как глубоко в прошлое уходят характерные черты древнерусского смеха? Точно это установить нельзя, и не потому только, что образование средневековых национальных особенностей смеха связано с традициями, уходящими далеко в глубь доклассового общества, но и потому, что консолидация всяких особенностей в культуре – это процесс, совершающийся медленно. Однако мы все же имеем одно яркое свидетельство наличия всех основных особенностей древнерусского смеха уже в XII–XIII вв. – это “Моление” и “Слово” Даниила Заточника.

Произведения эти, которые могут рассматриваться как одно, построены на тех же принципах смешного, что и сатирическая литература XVII в. Они имеют те же – ставшие затем традиционными для древнерусского смеха – темы и мотивы. Заточник смешит собой, своим жалким положением. Его главный предмет самонасмешек – нищета, неустроенность, изгнанность отовсюду, он “заточник” – иначе говоря, сосланный или закабаленный человек. Он в “перевернутом” положении: чего хочет – того нет, чего добивается – не получает, чего просит – не дают, стремится возбудить уважение к своему уму – тщетно. Его реальная нищета противостоит идеальному богатству князя; есть сердце, но оно – лицо без глаз; есть ум, но он как ночной ворон на развалинах; нагота покрывает его, как Красное море фараона.

Мир князя и его двора – это настоящий мир. Мир Заточника во всем ему противоположен: “Но егда весели-шися многими брашны, а мене помяни, сух хлеб ядуща; или пиеши сладкое питие, а мене помяни, под единым платом лежаща и зимою умирающа, и каплями дождевными аки стрелами пронзающе” {16}.

Друзья так же неверны ему, как и в сатирических произведениях XVII в: “Друзи же мои и ближнии мои и тии отвръгошася мене, зане не поставих пред ними трапезы многоразличных брашен” (Изборник, с. 220). Так же точно житейские разочарования приводят Даниила к “веселому пессимизму”: “Тем же не ими другу веры, ни надейся на брата” (там же, с. 226).

Приемы комического те же – балагурство с его “разоблачающими” рифмами, метатезами и оксюморонами: “Зане, господине, кому Боголюбово, а мне горе лютое; кому Бело озеро, а мне чернее смолы; кому Лаче озеро, а мне на нем седя плачь горкии; и кому ти есть Новъгород, а мне и углы опадали, зане не процвите часть моя” (там же). И это не простые каламбуры, а построение “антимира”, в котором нет именно того, что есть в действительности.

Смеша собой, Даниил делает различные нелепые предположения о том, как мог бы он выйти из своего бедственного состояния. Среди этих шутовских предположений больше всего останавливается он на таком: жениться на злообразной жене. Смеяться над своей некрасивой женой – один из наиболее “верных” приемов средневекового шутовства.

“Дивней дива, иже кто жену поимаеть злобразну прибытка деля”. “Или ми речеши: женися у богата тьстя чти великия ради; ту пий и яжь”. В ответ на эти предположения Даниил описывает безобразную жену, приникшую к зеркалу, румянящуюся перед ним и злящуюся на свое безобразие. Он описывает ее нрав и свою семейную жизнь: “Ту лепше ми вол бур вести в дом свои, неже зла жена поняти: вол бы ни молвить, ни зла мыслить; а зла жена бьема бесится, а кротима высится (укрощаемая заносится.—Д. Л.), в богатстве гордость приемлеть, а в убожестве иных осужаеть” (там же, с. 228).

Смех над своей женой – только предполагаемой или действительно существующей – был разновидностью наиболее распространенного в средние века смеха: смеха над самим собой, обычного для Древней Руси “валяния дурака”, шутовства.

Смех над женой пережил и самую Древнюю Русь, став одним из любимых приемов шутовства у балаганных дедов XVIII и XIX вв. Балаганные деды описывали и свою свадьбу, и свою семейную жизнь, и нравы своей жены, и ее наружность, создавая комический персонаж, который, впрочем, не выводили напоказ публике, а только рисовали ее воображению.

Злая и злообразная жена – это свой мелкий и подручный домашний антимир, многим знакомый, а потому и очень действенный.

ЛИЦЕДЕЙСТВО ГРОЗНОГО
К ВОПРОСУ О СМЕХОВОМ СТИЛЕ ЕГО ПРОИЗВЕДЕНИЙ

Всякое литературное произведение является общественным поступком. Литературное произведение, даже если оно ни с кем и ни с чем открыто не полемизирует, в той или иной степени самим своим существованием меняет соотношение сил на литературной арене. Это изменение сил может совершаться в плане общественной или литературной борьбы; в плане борьбы направлений и стилей – индивидуальных в том числе. Вполне возможно поэтому всякое литературное творчество в его целом изучать как общественное поведение. В сущности, это и делалось, особенно в тех научных работах, в которых исследовались литературное движение и литературная борьба той или иной эпохи. Легко можно поэтому построить историю литературы как историю общественного поведения писателей, и эта история не будет совпадать с историей общественной мысли, излагаемой по литературным произведениям.

Меньше обращалось внимания на то обстоятельство, что и индивидуальный стиль писателя может рассматриваться как его поведение. Индивидуальный стиль как поведение писателя может быть понят в двух смыслах. Во-первых, в стиле может быть открыто поведенческое начало, стиль может рассматриваться как особого рода поведение писателя – “поведение в письме”. Во-вторых, стиль может рассматриваться как отражение реального поведения человека, как нечто неотделимое от поведения писателя в жизни, как проявление единства его натуры и его деятельности.

Я сказал – “может рассматриваться”, но есть ли необходимость в такого рода рассмотрении стиля писателя как его поведения? Прибавит ли такого рода изучение стиля писателя что-либо существенное к обычному изучению его произведений? В некоторых случаях такой подход необходим. Я постараюсь показать это на примере литературных произведений Ивана Грозного.

Произведения Грозного принадлежат эпохе, когда индивидуальность уже резко проявлялась у государственных деятелей, и в первую очередь у самого Грозного, а индивидуальный стиль писателей еще не был развит и проявлялся очень слабо {17}. Исключение составляет стиль произведений Грозного. Чем это можно объяснить? Как я постараюсь показать ниже, то, что обращает на себя внимание как индивидуальный стиль произведений Грозного, есть прежде всего отражение его индивидуального поведения – властно заявленной им его жизненной позиции.

Для поведения Ивана Грозного в жизни было характерно притворное самоунижение, иногда связанное с лицедейством и переодеванием. Вот несколько фактов.

Когда в 1571 г. крымские гонцы, прибывшие к Грозному после разгрома его войск под Москвой, потребовали у него дань, Грозный “нарядился в сермягу, бусырь да в шубу боранью, и бояря. И послом отказал: „видишь же меня, в чем я? Так-де меня царь (крымский хан, – Д. Л.) зделал! Все-де мое царство выпленил и казну пожег, дати мне нечево царю!"” {18}.

В другой раз, издеваясь над литовскими послами, царь надел литовскую шапку на своего шута и велел по-литовски преклонить колено. Когда шут не сумел это сделать, Грозный сам преклонил колено и воскликнул: “гойда, гойда!” {19}

В 1574 г., как указывают летописи, “произволил” царь Иван Васильевич и посадил царем на Москве Симеона Бекбулатовича и царским венцом его венчал, а сам назвался Иваном Московским и вышел из Кремля, жил на Петровке; весь свой чин царский отдал Симеону, а сам “ездил просто”, как боярин, в оглоблях, и, как приедет к царю Симеону, осаживается от царева места далеко, вместе с боярами.

До нас сохранился и текст его униженной челобитной Симеону Бекбулатовичу от 30 октября 1575 г., в которой он просит разрешения “перебрать людишек” {20}.

В переодеваниях Грозного была заложена своеобразная знаковая система. Можно поверить Исааку Массе, когда он пишет о Грозном: “Когда он одевал красное – он проливал кровь, черное – тогда бедствие и горе преследовали всех: бросали в воду, душили и грабили людей; а когда он был в белом – повсюду веселились, но не так, как подобает честным христианам” {21}.

В своих сочинениях Грозный проявляет ту же склонность к переодеваниям и лицедейству. То он пишет от имени бояр, то придумывает себе шутовской литературный псевдоним – “Парфений Уродивый” {22}– и постоянно меняет тон своих посланий: от пышного и велеречивого до издевательски подобострастного и униженного.

Едва ли не наиболее характерной чертой стиля посланий Ивана Грозного является именно этот притвор-но смиренный тон и просторечные выражения в непосредственном соседстве с пышными и гордыми формулами, церковнославянизмами, учеными цитатами из отцовцеркви.

Издеваясь над неродовитостью и незнатностью Стефана Батория и над его притязаниями, Грозный неожиданно принимает по отношению к нему униженный тон, пишет ему со “смирением” и заявляет, что подобно тому, как “Иезекея писал Сенахериму: “се раб твой, господи, Иезекея”, тако же и к тебе к Стефану вещаю: “Се раб твой, господи, Иван! Се раб твой, господи, Иван! Се аз раб твой, господи, Иван!” Уже ли есмя тебя утешил покорением?” {23}.

Притворяясь смиренным, Грозный каждый раз перенимает особенности того рода писаний, которые характерны для того, чью роль он брался играть. Так, в своей уже упомянутой выше челобитной Симеону Бекбулатовичу Грозный употребляет все наиболее уничижительные самоназвания и выражения, принятые в челобитьях царю: “Государю великому князю Симеону Бекбулатовичу всея Руси Иванец Васильев со своими детишками с Иванцом и с Фе-дорцом, челом бьют…”; “А показал бы ты, государь, милость”; “Окажи милость, государь, пожалуй нас!” Соответственно со стилем челобитных уменьшительно и уничижительно называется все, о чем просится в челобитной: “вотчинишки”, “поместьишки”, “хлебишко”, “деньжонки”, “рухлядишко”. Характерно, что главным содержанием челобитной служит “просьба” Грозного о разрешении ему совершить один из его самых жестоких актов: “перебрать людишек”.

В еще большей мере самоуничижительный тон вкраплен в его гневное послание а Кирилло-Белозерский монастырь, игумену Козме. Как известно, Грозный собирался – или делал вид, что собирается, – постричься в Кирилло-Белозерском монастыре. В своем послании игумену Козме он “играет” в чернеца (“и мне мнится окаянному, яко исполу есмь чернец”), пародируя монашеское смирение. Послание начинается: “Увы мне грешному! горе мне окаянному! Ох мне скверному! Кто есмь аз на таковую высоту дерзати?” Он называет себя “окаянным”, “псом смердящим”, “грешным и скверным”, “нечистым и скверным и душегубцем”, причисляет себя к “убогим духом и нищим”. Свое писание он определяет как “суесловие”. Покаянный и смиренный тон перемежается с яростными, высокомерными и торжественными обличениями монастырских нравов.

Свою игру в смирение Грозный никогда не затягивал. Ему важен был контраст с его реальным положением неограниченного властителя. Притворяясь скромным и униженным, он тем самым издевался над своей жертвой. Он любил неожиданный гнев, неожиданные, внезапные казни и убийства {24}.

Естественно, что на основе этой позиции – царя и подданного, безграничного монарха и униженного просителя, грешного инока и духовного наставника – для посланий Грозного характерно чередование церковнославянского языка и разговорного просторечия, иногда переходящего в простую брань.

В своей очень интересной статье “Заметки о языке посланий Ивана Грозного” С. О. Шмидт отмечает: “Иван Грозный отличался редким чутьем языка, и литературный стиль его и словарь во многом зависели от адресата и характера составляемого послания: так, в первой части Послания в Кирилло-Белозерский монастырь и в краткой редакции Первого послания Курбскому особенно много церковнославянских слов, в письме к Васютке Грязному – обилие простонародных выражений, а в посланиях в Польшу постоянно встречаются полонизмы и слова, более всего употребительные в западных областях Российского государства. Знаток приказного делопроизводства, Грозный великолепно умел подражать формам различных документов, восприняв элементы художественности, имевшиеся в деловой письменности”.

Статья С. О. Шмидта заключает и некоторое объяснение этой “подражательности” языка и стиля Грозного. С. О. Шмидт пишет: “Из деловой переписки и постановлений, принимаемых в ответ на челобитья, Грозный усвоил, видимо, и распространенную тогда манеру ответов на письма. В начале обычно излагалось содержание документа или части документа, на который составлялся ответ или по которому принималось решение. Изложение должно было быть кратким, по возможности близким к тексту, иногда дословно близким… Обычаем повторения в ответных документах отдельных слов или выражений адресата можно объяснять и наличие в некоторых сочинениях Грозного иностранных слов, в частности наличие полонизмов и западнорусизмов в посланиях в Польско-Литовское государство, особенно в послании Стефану Баторию”.

Наблюдение это чрезвычайно интересно и частично объясняет то разнообразие в языке и стиле посланий Ивана Грозного, которое неоднократно отмечалось исследователями его языка. Однако частичное объяснение это не отменяет другого: зависимости стиля Грозного от его поведения, обусловленного, в частности, актерством Грозного, его своеобразным скоморошеством. На это также отчасти обратил внимание С. О. Шмидт, отметивший воздействие фольклора на язык Грозного: “Сохранились свидетельства об участии Ивана Грозного в народных обрядовых игрищах, о любви его к народным cказкам и песням, о бытовании фольклорных жанров при его дворе… Быть может, под воздействием народных театральных представлений и религиозных празднеств у Грозного и выработалась характерная для него склонность к театральным эффектам.

Источники неоднократно говорят о том, что Грозный деятельно бранился {25}. Брань, включаемая им в его сочинения, была простым перенесением в литературу его поведения в жизни. Характерно при этом, что, как это часто бывает, брань его трафаретна, бранные выражения у него часто повторяются.

На основании одного только Первого послания Грозного Курбскому можно составить довольно полный список его излюбленных ругательств: “батожник”, “бедник”, “бес”, “бесовский”, “бесовское злохитрие”, “бешеная собака”, “злобесное умышление”, “злобесовские советники”, “злобесное хотение”, “злобесовский”, “злобесный разум”, “окаянный”, “паче кала смердяй”, “пес”, “пес смердящий”, “прокаженный”, “псово лаяние”, “собака”, “собацкий”, “собацкое умышление”, “собацкое собрание”, “совесть прокаженная” и пр. Многие из этих выражений встречаются и в других посланиях Грозного, например в его Послании в Кирилло-Белозерский монастырь: “окаянный”, “скверный”, “пес смердящий”, “пес злобесный”, “бес”; но есть и “дополнительные”: “упырь”, “дурак”,

В целом надо сказать, что ругательства составляют в языке Грозного наиболее устойчивую и характерную для его языка лексическую группу {26}.

Неожиданный набор ругательств мы находим только в его послании Полубенскому. После полного своего царского титула Грозный сообщает, кому он направляет свое послание: “нашего княжества Литовского дворянину думному и князю Олександру Ивановичу Полубенскому: дуде, пищали, самаре, разладе, нефирю (то все дудино племя!) ”. Перед нами в данном случае брань импровизированная. Полубенский “обзывается” всевозможными музыкальными инструментами (“дудино племя”), очевидно применявшимися скоморохами. Употребление небранных слов в качестве бранных сравнений обычно имеет неустойчивый характер и несет обиду в самом образе, а не в слове.

По поводу этого места в моей работе А. М. Панченко, читавший ее в рукописи, пишет мне в письме следующее (привожу его письмо с сокращениями): “Слова, входящие в “Дудино племя”, употреблялись как мирские имена. Всего любопытнее, что почти весь этот набор имен встречается в семье Квашниных (данные далее взяты из кн.: С. Б. Веселовский. Ономастикон. Древнерусские имена, прозвища и фамилии. М., 1974): “Дуда Василий Родионович Квашнин… первая половина XV в., от него “Дудины” (с. 103); “Пищаль Иваy Родионович Квашнин” (с. 246); “Самара Степан Родионович Квашнин… от него Самарины” (с. 278). Это все братья, от них пошел весь Квашнин род – Дудины, Невежины, Квашнины-Самарины и пр. Весь этот род пострадал от опал и казней (см. раздел “Род Квашниных” в кн.: С. Б. Веселовский. Исследования по истории класса служилых землевладельцев. М., 1969, с. 267). Любопытно, что опала “дудина племени” (т. е. Квашниных) как-то связана с походом А. Полубенского на Изборск… Кроме того, размышляя над бранью Грозного в послании к Полубенскому, я вспомнил об обычае давать в семье имена одного семантического поля. См. об этом в предисловии к “Ономастикону”: Степан Пирог и Иван Оладьины (XVI в., род Плохого); “в роде муромских вотчинников Кравковых у Сумы Васильевича (1595 г.) сыновья Осип… и Мешок Сумины, а у Осипа Сумина сын Матвей Карман” (с, 5): “У новгородского помещика Ивана Линя, жившего в середине XV в., были сыновья Андрей Сом… и Окунь Ивановичи” (с. 6). Видимо, Грозный, браня Полубенского, хотел “излаять” одновременно и связанный с ним (вправду или нет – это другое дело) Квашнин род. Царь хорошо знал генеалогию и со свойственной ему живостью ума заметил, что среди мирских имен основоположников этого рода есть три “музыкальных” – Дуда, Самара и Пищаль, пригодных для брани (дескать, носители их – скоморохи)… Все это, как кажется, может служить иллюстрацией к Вашей мысли, изложенной на следующей странице: „За его (царя) писаниями всегда стоит реальность, реальная власть, реальная жестокость, реальная насмешка. Он не только пишет, но действует… Он мучитель в жизни и в своих писаниях"”.

Как у многих эмоциональных писателей, стиль Грозного сохранял следы как бы “устного” мышления. Он писал, как говорил. Возможно, он диктовал свои послания. Отсюда не только следы устной речи в его писаниях, но и характерное для устной речи многословие, частые повторения мыслей и выражений, отступления и неожиданные переходы от одной темы к другой, вопросы и восклицания, постоянные обращения к читателю как к слушателю. Он держит читателя “на коротком приводе” и то обращается к нему как равному или даже высшему, а то стремится подавить его своей эрудицией, своим высоким положением, своей родовитостью, своим могуществом и т. д.

Грозный ведет себя в своих посланиях совершенно так, как в жизни. В посланиях у него сказывается не столько манера писать, сколько манера себя держать с собеседником. За его писаниями всегда стоит реальность: реальная власть, реальная жестокость, реальная насмешка. Он не только пишет, но действует: способен привести в исполнение свои угрозы, сменить гнев на милость или милость на гнев.

Его послания гипнотизируют читателя всеми этими своими сторонами, и многословие их – не столько простая болтливость, сколько прием, которым он завораживает и заколдовывает читателя, эмоционально на него воздействует, угнетает или расслабляет. Он мучитель в жизни и в своих писаниях, действующий в них так же, как актер, с элементами скоморошества.

В своих посланиях Грозный постоянно играет какую-либо роль. От этого стиль его посланий очень разнообразен.

Как известно, Грозный любил вступать в устные диспуты – в диспуты о вере или по дипломатическим вопросам – с равными себе или со своими жертвами. Он стремился обосновывать свои поступки, убеждать и издеваться, торжествовать в спорах. Устные приемы споров Грозный переносил и в свои произведения.

К числу излюбленных приемов Грозного-спорщика следует причислить постоянные иронические вопросы, с которыми он обращался к своим противникам. “Ино, се ли храбрость, еже служба ставити в опалу?” (Первое послание Курбскому); “Се ли убо пресветлая победа и одоление преславно?” (там же); “али ты чаял, что таково ж в Крыму, как у меня, стоячи за кушаньем шутити?” (Послание Василию Грязному). И т. д.

Некоторые из речей царя, занесенные в летопись, сохраняют те же характерные для Грозного иронические вопросы: “А вы, Захарьины, чего испужалися? Али чаете, бояре вас пощадят? Вы от бояр первыя мертвецы будете!”; “И яз с вами говорити много не могу, а вы свои души забыли, а нам и нашим детям служити не хочете… и коли мы вам ненадобны, и то на ваших душах…”. И т. д.

Ирония в самых различных ее формах типична для поведения Грозного в жизни. Когда, например, Никита Казаринов Голохвастов постригся с сыном в монахи, а затем принял схиму (“ангельский чин”), Грозный казнил его, сказав, по словам Андрея Курбского: “Он… ангел: подобает ему на небо взлетети”.

(Русская историческая библиотека. Т. XXXI. СПб., 1914. С. 308. Ср. в “Повести о начале Псковско-Печерского монастыря” аналогичные “шутки” о казни Грозным игумена Корнилия: “от тленнаго сего жития земным царем предпослан к небесному царю в вечное жилище” (Повесть о начале и основании Печерского монастыря, взята из древних летописцев, обретающихся в книгохранительнице онаго монастыря. М., 1831. Л. 4. об.). Не исключена возможность, что сарказм этой записи в какой-то мере восходит к словам, сказанным самим убийцей – Грозным.)

Диктуя или как бы записывая свою устную речь, Грозный очень конкретно представлял себе своего противника. Поэтому в его посланиях присутствует скрытый диалог. Он как бы повторяет вслед за своим противником его аргументы, а затем их разбивает и торжествует победу, иронизируя, насмехаясь или отмечая, что аргументация противника и сам противник достойны только смеха: “тем же убо смеху подлежит сие” (Первое послание Курбскому); “и аще убо, подобно тебе, хто смеху быти глаголет, еже попу повиноватися?” (там же); “а что писал еси о брате своем Ирике короле, будто нам его для было с тобой война начати, и то смеху подобно” (Второе послание шведскому королю Иоганну III); “Оле смеха достойно житие наше!” (Послание в Кирилло-Белозерский монастырь); “Сего ради смеху бываем и поганым” (там же). И т. д.

Высмеять означало для Грозного уничтожить противника духовно. Вот почему в его сочинениях так часто противник опровергается тем, что его положение объявляется смешным.

В своих скрытых диалогах Грозный показывает высокую степень актерского мастерства. Он не только ясно передает все возражения противника, но и как бы переселяется в его положение, учитывает его характер. Разумеется, он упрощает и превращает в гротеск аргументы противника, но при этом остается все же в пределах возможного, вероятного.

Этот скрытый диалог есть и в посланиях к Курбскому, и в послании к Грязному, и в послании Полубенскому, и во многих других случаях.

Воображаемые возражения противника скрыты в форме вопросов, которые Грозный задает как бы от лица своего противника. Особенно характерно в этом отношении Второе послание Грозного к Курбскому. Аргументация Курбского, выдвинутая им в его послании к Грозному, развивается и расширяется Грозным в форме вопросов, которые трудно назвать “риторическими”,– настолько они связаны с личностью и психологией его противника. “Писал еси, что яз разтлен разумом, яко ж ни в языцех имянуемо, и я таки тебя судию и поставлю с собою: вы ли разтленны, или яз? Что яз хотел вами владети, а вы не хотели под моею властию быти, и яз за то на вас опалялся? Или вы разтленны, что не токмо похотесте повинны мне быти и послушны, но и мною владеете, и всю власть с меня снясте, и сами государилися, как хотели, а с меня есте государство сняли: словом яз был государь, а делом ничего не владел!” Далее следует описание жалкого положения Грозного под опекою бояр. Он пишет о всем, что причинили ему бояре, в частности о том, как его разлучили с молодой женой, и тут же предлагает смелое возражение от лица своих противников: будто бы он изменял своей жене. Он оправдывается своей человеческой природой и переходит в контрнападение, напоминая Курбскому какую-то компрометирующую его историю со стрелецкой женой: “А с женою вы меня про что разлучили? Только бы у меня не отняли юницы моея, ино бы Кроновы жертвы не было. А будет молвишь, что яз о том не терпел и чистоты не сохранил, – ино вси есмя человецы. Ты чево для понял стрелецкую жену?” Спор с Курбским переходит в воспоминание старых обид, в обличение его поведения и в хвастовство своими победами в Литве, заставившими Курбского бежать от него еще дальше: “И где еси хотел успокоен быти от всех твоих трудов, в Волмере, и тут на покой твой бог нас принес; а мы тут, з божиею волею сугнали, и ты тогда дальноконее поехал”. В.приведенном пассаже замечательно это выражение – “на покой твой бог нас принес”: оно как бы повторяет с досадой сказанное Курбским, разве что Курбский мог сказать “чорт” вместо “бог”.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю