Текст книги "Без названия"
Автор книги: Дмитрий Мамин-Сибиряк
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 17 страниц)
VII.
Когда Окоемов вернулся домой, Настасья Яковлевна сразу заметила, что что-то случилось. У него было такое странное лицо. – Вася, ты здоров? – Как всегда... Потом он пошел к себе в кабинет и позвал жену. – Вот что, Настенька,– начал он, с трудом выговаривая слова.– Сейчас я встретил Марка Евсеича... да. Отчего ты не хочешь сездить к родным? Это неудобно... Выходит так, точно я этого не хочу. – Я все собираюсь, но как-то некогда,– смутилась Настасья Яковлевна. – А я знаю, что тебе очень хочется видеть своих и ты только стесняешься. Да, стесняешься, что они захотят отплатить визит и приедут сюда посмотреть, как ты живешь. Ведь это же их родственное право... – А мама? – Что же делать, ей придется себя преодолеть, то-есть свою дворянскую гордость, даже не гордость, а чванство. И в вашем кругу, Настенька, есть тоже свое чванство... Во всяком случае, ты мне сделаешь большое удовольствие, если возстановишь добрыя отношения с родственниками. Старые счеты можно и позабыть... Я сам потому сезжу к ним. – Дядя ничего особеннаго не говорил тебе?– спросила Настасья Яковлевна, смутно догадываясь, что муж чего-то не договаривает. – Нет, ничего... Впрочем, виноват: он преподнес мне небольшой подарок от чистаго сердца. Окоемов достал из кармана номер газеты и передал его жене. – Вот тут целая корреспонденция о нас... Пока жена читала, Окоемов наблюдал выражение ея лица. Какое это было чистое, хорошее женское лицо. Корреспонденция, конечно, не могла ей понравиться, но она выдержала характер и не выдала неприятнаго чувства ни одним движением. – Меня всегда удивляет одно, Вася,– Заметила она, подавая газету обратно:– именно, что заставляет людей говорить и делать несправедливое... Ведь тот, кто писал эту корреспонденцию, знал, что пишет неправду и что делает это только для того, чтобы устроить тебе неприятность. – Садись сюда, на диван... Поговорим серьезно. Первое впечатление у меня было такое же, а потом я раздумался и пришел к заключению, что автор корреспонденции был, по-своему, прав, прав безсознательно. И написано совсем не глупо. Исходныя точки две: моя личность, как предполагаемый эксплоататор, и потом кажущаяся мелочность самого дела. По первому пункту я разделяю общую судьбу всех инициаторов – это вполне понятно. Дело настолько установилось, что я могу даже оставить его на время. Второй пункт гораздо сложнее... Психологически верно одно, именно, что люди, которые неспособны сделать ничего, всегда задаются громадными задачами и относятся презрительно к тем маленьким делам, из каких складывается жизнь. В самом деле, что такое сделала наша компания особенное? По этой логике нереализовавших себя великих людей ровно ничего... Даже смешно: какие-то дурацкие консервы, какое-то хозяйство – просто не стоило огород городит. Гораздо проще и вернее: взять да разом и осчастливить все человечество... Вот это задача, а остальное пустяки. Так как осчастливить разом всех довольно трудно, то великие люди остаются не у дел и критикуют маленькия дела других. Эта черта особенно велась в наш русский характер,– она наше несчастие... Он перевел дух и продолжал: – Да, я видел, как делают настоящия большия дела, и убедился только в одном, что они подготовляются задолго мелкой и кропотливой работой, которая никого не делает героями. В свое время будут и герои, а пока нужно делать свое маленькое дело. Я сам был ненужным русским человеком и прошел тяжелую школу. Сколько раз я был на краю гибели – кажется, ничего не оставалось, кроме самоубийства, что и делают ежегодно сотни ненужных русских людей. Счастливый случай в минуту отчаяния толкнул меня в Америку, и я увидел совсем другой мир. Простой пример: там невозможна такая корреспонденция, потому что там уважают чужой труд и чужия убеждения. Да, маленькое дело, с маленькими задачами, но из него вырастет громадное – я в этом глубоко убежден. Интеллигентный пролетариат у нас растет не по дням, а по часам, и в подавляющем большинстве случаев дело сводится на простое неуменье добыть себе честный кусок хлеба. Кажется, ясно и, кажется, убедительно... Автор корреспонденции ставит мне в упрек капиталистический характер нашей компании, забывая об одном, что интеллигентные бродяги не имеют земельнаго надела, и что общинный мужицкий строй создавался веками. Я убежден, что интеллигентныя компании моего типа пойдут рука об руку вот с этим общинным хозяйством, пополняя его и давая простор личной инициативе. Одно другому ни в каком случае не должно и не может мешать... Потом, внутренний строй будущих интеллигентных компаний всецело зависит от практики, и первый опыт не может ставить какую-нибудь одну схему. Как мне думается, у нас в России каждая область выработает свой особый тип: на севере будет преобладать артельное начало, на юге – индивидуализм. Отчего не сложиться компании на определенный срок для выполнения какого-нибудь одного дела? Да, да, это будет... Окоемов долго говорил на эту тему, волнуясь все больше. Настасья Яковлевна давно знала все, что он говорил, и тоже была убеждена в справедливости этих слов, и молча волновалась только за настроение мужа. Обыкновенно бледное лицо покрылось красными пятнами, глаза лихорадочно горели, дыхание было порывистое – одним словом, ему следовало успокоиться. – Вася, ты напрасно так волнуешься,– заметила она наконец, обнимая его.– Нет такого хорошаго дела, которое не вызывало бы осуждения вкривь и вкось. Ты себе только напрасно нервы разстраиваешь. – Ах, какая ты... Ну что я значу, как и всякий человек, взятый отдельно? Важно дело, важно общее, а не частности... Сегодня я жив, завтра меня не будет, а дело останется. Еще одно маленькое замечание, и я успокоюсь: всякая положительная деятельность очень трудна и в большинстве случаев не имеет крикливых, импонирующих ферм. В тысячу раз легче находят чужие недостатки и вообще отрицательныя формы, как и самому проявлять их. Вот в этом вся наша беда... Только богатые люди знают, каким упорным трудом создаются тысячи, а люди бедные все приписывают одному счастью и считают себя всю жизнь обиженными, что это дикое счастье обошло почему-то вот именно их, бедных людей. При всем желания Окоемов не мог успокоиться. Он еще за вечерним чаем предчувствовал безсонную ночь. О, это была не первая такая ночь... Он спал у себя в кабинете, на старинном дедовском диване, и никто не подозревал, как он иногда мучился в своем одиночестве. Эти больныя ночи безконечны, а тревожить других Окоемов не желал. Так было и теперь. Он отказался от ужина,– Марфа Семеновна ужинала, как это велось в старинных барских домах,– и ушел спать раньше обыкновеннаго. Ему даже показалось, что голова как будто свежее и сердце бьется спокойнее. До двенадцати часов он успел написать несколько деловых писем и с книгой в руках улегся спать на свой диван,– он всегда читал перед сном. Потом он погасил свечу, укутался в одеяло и закрыл глаза. Кажется, что он спал. Во всяком случае, прошло очень немного времени, как он открыл глаза, чувствуя какую-то странную дрожь. Ему вдруг сделалось страшно, страшно без всякой причины... Он зажег свечу и быстро оделся. Сердце так и замерло, точно самыя стены готовы были рухнуть. Окоемов понимал, что этот страх – только результат нервнаго состояния и пройдет, но ум говорил одно, а сердце говорило другое. В комнате было тихо, и эта тишина теперь давила. Хоть бы один звук... – Неужели я умираю?– мелькнуло в голове Окоемова, и он чувствовал, как у него стучат зубы.– Неужели все кончено... все, все?.. Он с щемящей тоской осмотрел всю комнату: вот шкап с любимыми книгами, вот письменный стол... И все это уже больше никому не нужно, и сам он является в своей комнате какой-то тенью. Ему вдруг захотелось куда-нибудь убежать, скрыться, туда, где есть живые люди, живой шум и говор. Да, уйти, уйти скорее, сейчас... Он чувствовал, как его ноги подкашиваются от страха, когда он около стенки выходил из кабинета, как лунатик. В гостиной было темно, и он остановился. Надо иттй направо, где дверь в переднюю... Скорее, скорее. Он опомнился только тогда, когда в передней появился свет, и его окликнул знакомый голос: – Вася, ты куда?.. Это была Настасья Яковлевна, каким-то чутьем угадавшая, что делается что-то неладное. – Я... я... мне страшно...– шентал Окоемов, прислоняясь к стене.– Ах, как страшно, Настенька... Она сняла с него шубу, взяла шапку и молча увела в кабинет. Он повиновался, как ребенок, и только крепко сжимал ея руку; на лбу у него выступил холодный нот. – Я сейчас приготовлю на спиртовке горячаго чаю,– говорила Настасья Яковлевна, щупая холодный лоб мужа. – Ради Бога, не уходи... страшно одному... Он крепко ухватил ее за руку и притянул к себе. – Настенька, родная, я сейчас умирал... Как это страшно!.. – Это просто твои нервы расходились... Давеча взволновался с этой дурацкой корреспонденцией. Я уж предчувствовала, что случится что-нибудь. – Нет, не то... Я действительно умирал, Настенька. Это была первая повестка... так, вдруг... Кругом темно, мертвая тишина, и я чувствовал, как жизнь уходила из меня. На нее смотрели такие испуганные глаза, полные немого отчаяния. Потом он провел рукой по своему лицу, как человек, который не может проснуться, и заговорил: – Я тебе не кажусь сумасшедшим? Ведь это тоже смерть... – Перестань, пожалуйста... Хочешь еще воды? – Нет... Знаешь, ложась спать, я думал о том, что делается там, на Урале. Отчего так давно нет писем от Сережи? И княжна тоже молчит... И мне вдруг представилось, что я ошибался... Да, что из нашей компании ничего не выйдет в настоящем ея виде, что нужно еще много-много работать, а я уже обезсилел. Жалкий, ничтожный человек... Сегодня он полон смелых замыслов, полон сознания своих сил и с дерзостью смотрит вперед, а завтра... Посмотри на меня: разве это я, Окоемов? И я, который должен был так заботиться о своем здоровье, меньше всего думал именно об этом... Как останутся дети-сироты?.. Боже, дай мне силы, чтобы поднять их на ноги, сделать из них сильных, честных людей. – Ты только разстраиваешь себя, Вася,– заговорила Настасья Яковлевна спокойным голосом.– К смерти нужно быть всегда готовым... И страшно умирать только тому, у кого нечистая совесть. Ведь рано или поздно все мы умрем – чего же бояться? Именно о смерти и не следует думать, потому что это малодушие... Ты видал, как спокойно умирает простой народ. – Да, да, правда... – Вот я выросла в той среде, где не боятся смерти... Милый, нужно быть мужественным. Окоемов с удивлением слушал эти простыя слова, и ужасная тяжесть спадала у него с души. Да, он – выродившийся представитель стараго дворянскаго рода, а с ним говорила женщина простого и великаго в своей простоте народа. Как она была хороша сейчас именно этой строгой простотой, как хороши все русския женщины, в которых и покой, и любовь, и вера, и великая твердость характера. Именно такой была Настасья Яковлевна, и Окоемов почувствовал, что ему легко именно потому, что она сидит рядом с ним. Ему сделалось даже совестно за собственное малодушие... – Настенька, я больше не буду,– как-то по-детски оправдывался он, чувствуя себя виноватым.– Да, не буду... Ты должна меня презирать... Вместо ответа, она крепко его обняла и поцеловала. Нежности быля не в ея характере, и в этом движении было все. О, она одна знала, как он серьезно болен, и вперед приготовлялась к роковой мысли, что любимаго человека не станет – не станет для других, а он всегда будет жить в ея сердце.
VII.
Окоемов, действительно, успокоился, хотя и чувствовал все увеличивавшуюся с каждым днем слабость. Он покорился своей участи... Те немногие часы, когда он мог работать, были посвящены приведению своих дел в порядок,– это было все, что оставалось для него в будущем. Все деньги почти целиком находились в разных предприятиях, а налицо оставался довольно небольшой капитал, которым все-таки можно было обезпечить семью скромным образом. Ни для себя ни для детей Окоемов и не желал роскоши или показного богатства. Все-таки бедность всегда остается лучшим учителем... Так время подвигалось к Рождеству. В сильные холода он не выходил уже из дому, и все сношения с внешним миром ограничивались визитом молодого доктора, которому Окоемов сказал: – Я понимаю свое безнадежное положение, но вы все-таки навещайте меня – это успокаивает маму... Доктор был такой милый человек, веровавший в свою науку с трогательной доверчивостью. Окоемов любил слушать его торопливыя, горячия речи, когда дело заходило о каком-нибудь интересном случае медицинской практики. – Мне остается только извиниться перед вашей медициной,– шутил Окоемов,– я даже для нея сейчас не представляю никакого интереса... Самый обыкновенный случай, когда сердце подает в отставку. Москва уже была засыпана снегом. Стояли морозы. Слышно было, как на улице визжали полозья и хрустел снег под ногами пешеходов. Короткие дни сменялись такими длинными вечерами. В окоемовском доме вся семья по вечерам собиралась в гостиной. Марфа Семеновна сидела с каким-то безконечным вязаньем, Настасья Яковлевна занималась с маленьким Васей, а Окоемов обыкновенно лежал на диване, прикрывшись пледом. Было и тепло, и уютно, и хорошо, как в тех семьях, где все собираются по вечерам вместе. Раз, незадолго до Рождества, именно в такой вечер, раздался неожиданный звонок. – Это, вероятно доктор...– спокойно заметила Настасья Яковлевна, тревожно взглянув на мужа. В передней послышался осторожный мужской голос, а затем в гостиную вошел Сережа. Это было так неожиданно, что никто ничего не мог сказать, и не смутилась только одна Настасья Яковлевна – она вызвала Сережу с Урала телеграммой. Сережа молча расцеловался со всеми и сделал вид, что больной не произвел на него никакого впечатления. – Как это ты, Сереженька, все вдруг делаешь,– журила обрадованная Марфа Семеновна.– Точно с печи упадешь... – Да уж так вышло, бабушка... Я теперь человек семейный, а жена и потащила в Москву. – Где же она, княжна? – А осталась у себя в номере... С дороги чувствует себя не совсем здоровой, и потом... гм... вообще... Появление Сережи сразу оживило Окоемова. Да и Сережа привез такия радостныя вести. В Красном-Кусту все шло отлично и в Салге тоже. По примеру их маленькой колонии образовалась в соседней Тобольской губернии другая, потом говорили о третьей в Уфимской губернии – одним словом, дело понемногу развивалось. Сережа разсказывал свои новости таким тоном, точно все это были вещи самыя обыкновенныя. – И ты не сездил туда?– удивлялся Окоемов. – Мне-то было некогда, а Крестников ездил... В Тобольской колонии разница с нашей в том, что там нет наемных рабочих, а все члены работают сами. Нет членов-пайщиков. Компания арендовала землю у татар и работает. – Что же, отлично,– радовался Окоемов.– Так и должно быть... – Потом я слышал, что такия же колонии устраиваются в Самарской губернии и на Кавказе. Присылали к нам за годовым отчетом... Кстати, я написал коротенькую историю нашей компании и думаю ее здесь, в Москве, напечатать. Кто поинтересуется, может получить печатный оттиск... Вообще, у нас мир и покой, а в Салге и совсем хорошо. Кстати, жена захватила с собой Таню. Нужно девочку учить, и она думает устроить девочку где-нибудь в Москве. Сам Потемкин в прежнем положении и временем дичит... Марфа Семеновна слушала разсказы Сережи, смотрела на него и только качала головой. Ведь вот совсем другой человек сделался, а какое чудо-то было... Недаром старые люди сказали: женится – переменится. Таня была привезена в Москву по желанию Настасьи Яковлевны, которая решила, что все равно, воспитывать двоих детей или троих. Сказалась раскольничья черта: по раскольничьим домам всегда воспитываются сироты. Да и Таня такая была умненькая. Еще в Красном-Кусту Настасья Яковлевна привязалась к ней и выучила ее бойко читать по-славянски. Таня будет хорошей подругой старшей девочке. – Ты это что, Сереженька, глазами-то шмыгаешь?– спрашивала Марфа Семеновна.– Не успел приехать и торопишься... – Да я ничего, бабушка... – Не отпирайся: по глазам вижу. Небось, о жене соскучился? – Нет, я ничего, а так... Осталась она одна и ждет меня. Просила поскорее возвращаться. – Ничего, не помрет... Сережа-муж был, действительно, как-то угловато-мил. Его не стали задерживать. В передней Настасья Яковлевна взглядом спросила его, как он нашел больного, и Сережа только покачал головой. – Я ко всему приготовилась...– шепнула Настасья Яковлевна, глотая слезы: она так привыкла скрывать свое горе, а туг не выдержала.– До весны, может-быть, дотянет... – Бог милостив, Настасья Яковлевна... Может-быть, доктор ошибается. – Присылайте завтра княжну. Мы все об ней соскучились... Я понимаю, почему она сегодня не приехала с вами. Сережа только молча поцеловал у нея руку. Приезду гостей Окоемов ужасно был рад, особенно, когда на другой день приехала княжна с Таней. Он давно не чувствовал себя так хорошо. И княжна была такая милая,– замужество ее помолодило, как всех счастливых женщин. Даже в движениях появилась какая-то особенная мягкость. Всего смешнее было то, что княжна находила своего здоровяка-мужа больным и даже хотела везти к какому-то знакомому доктору, чтобы посоветоваться. Окоемов хохотал над ней до слез, так что княжна даже обиделась. – Вы уже считаете меня совсем глупой, Василий Тимофеич...– роптала она, не имея сил удержать счастливую улыбку.– Сергей Ипполитыч, действительно, болен... – Милая княжна, вы сконфузите только вашего доктора, когда приведете к нему такого здоровяка. – Нет, я уже заметила, что он нездоров, особенно, если ляжет спать не во-время или не делает моциона... Этим уже шутить нельзя. – Ты его запугаешь, мать, в конец...– заметила Марфа Семеновна с авторитетом опытной женщины.– А оно, пожалуй, и лучше, когда построже. У княжны были свои разсказы про колонию. Сережа передавал только внешния дела, а княжна привезла целый ворох новостей из мира внутренних отношений. Ея планы относительно женитьбы Потемкина рушились окончательно – он был сильно ненадежен, а вот фельдшер Потапов, пожалуй, женится на хохлушке, если та пойдет. У них разыгрывается сейчас свой маленький роман, и к весне, даст Бог, все кончится к общему благополучию. Здоровые люди увлекались своими здоровыми делами и на время забывали о больном. Окоемов слушал их и чувствовал себя гостем, который вот-вот уйдет. Обидное и тяжелое чувство, но он был даже рад, что хоть на короткое время не стесняет других своим присутствием. Вот и теперь говорят о людях, которые готовятся жить, думают о будущем и счастливы уже этой возможностью. Вообще, большие хитрили с ним, отчасти обманывали себя, и вполне искренней была только одна маленькая Таня. Девочка долго и внимательно смотрела на больного, а потом откровенно спросила: – Дядя Вася? ты скоро умрешь? Вопрос был сделан открыто, при всех, и все ужасно смутились. Не смутился один Окоемов. Он подозвал девочку к себе, обнял и проговорил отчетливо и спокойно: – Нет, милочка, я совсем не умру... Я буду всегда с вами. Возьми книгу – разве человек, который написал ее, умер? Он говорит с тобой, он заставляет тебя плакать и смеяться – значит, он жив... Я очень много работал и очень много любил, и тоже не умру. Любовь не умирает... Будет только перемена имен: вместо Василия Тимофеича Окоемова будет работать и любить Василий Васильич Окоемов. Он сейчас еще мал и ничего не понимает, а вырастет большой – и все поймет. Маленькая Таня сделалась как-то особенно близкой Окоемову, и он с удовольствием проводил с ней целые часы в откровенных детских разговорах. У них теперь было много общаго, а главное – полная искренность. Окоемов внутренно подсчитывал себя и находил, что много совершенно лишней тяжести носил на себе, от которой так хорошо освободиться. Раз княжна засиделась в кабинете у Окоемова,– ей тяжело было его оставить, хотя назначенный мужу час возвращения и был просрочен. По выражению глаз больного она чувствовала, что он желает, чтобы она оставалась с ним.– Княжна, мне хочется поговорить с вами...– начал он, с трудом переменяя положение на подушках.– Дело в том, что я давно собираюсь поговорить с женой откровенно и никак не могу. Она слишком близка мне... Будет больно и ей и мне. Да... А мне нужно сказать много, очень много. Он с трудом перевел дух и посмотрел на княжну такими любящими глазами. Она умела слушать. – Да, очень много, княжна... Зачем все вы думаете о моей смерти? Я не умру, я буду жить с вами в тех стремлениях и целях, которыя соединяют людей в одно целое. Вот вы готовитесь быть матерью, а ваш сын или дочь уже будут составлять частицу всех нас, потому что прилепятся к нашему общему делу. Слушая детскую болтовню Тани, я часто думаю о том, как она будет большой девушкой, потом замужней женщиной, матерью и пойдет по нашей дороге... Вот в чем жизнь и смысл жизни, и вот почему отдельный человек не умирает, если он одушевлен общей идеей и служит общей цели. Да и что значит каждый человек в отдельности? Сегодня он есть, а завтра его не стало... Раньше я тосковал, что не увижу своих детей большими и не буду иметь возможности передать им то лучшее, для чего сам жил. Да, обидно и грустно... Но сейчас думаю: передаст им мать, передадите вы, передаст маленькая Таня. Видите, я спокоен... Скажите и это моим детям, когда они будут большими людьми. Княжна не удержалась и расплакалась. Окоемов обнял ее и поцеловал в лоб. – Милая вы, милая русская женщина... О, как я вас всех люблю, и какое светлое будущее вам предстоит... Не плачьте. Для слез будет свое время... – Я уже не буду...– по-детски всхлипывала княжна, напрасно стараясь улыбнуться сквозь слезы.– Я уже так вас люблю... – Если любите, то не плачьте... И когда меня не будет, тоже не плачьте... а вспоминайте с веселым лицом. Да... Потом Окоемов закрыл глаза и проговорил: – А теперь я устал, милая княжна... Княжна убежала в детскую и долго рыдала, уткнувшись головой в подушки. – За что, за что?– шептала она.– Ведь уже другие живут... пьяницы, негодяи, несправедливые люди... Зачем?
IX.
Светлое настроение не оставляло Окоемова. Посещавший его доктор мог только удивляться. Так прошел декабрь и январь. У родных и знакомых явилась даже слабая надежда, что больной проживет зиму, а потом его можно будет увезти куда-нибудь на благословенный юг. Чего ни бывает на свете... Даже Настасья Яковлевна начинала верить возможности выздоровления, как и другие, страстно желавшие выздоровления Окоемова. Сережа с женой оставались в Москве, не решаясь ехать на Урал. Им было больно оставить Окоемова в его настоящем положении. Сережа часто оставался ночевать в окоемовском доме и возился с больным, как сиделка. Сколько в нем было терпения и какой-то женской ласковости. Одно его присутствие действовало на больного успокоительно,– ведь Сережа был такой здоровяк и точно приносил вместе с собой струю здоровья. Потом в нем не было этой женской нервности, которая волновала Окоемова. Старые друзья говорили больше о серьезных делах, и Окоемов высказывал свои последние планы. "Какой он хороший..." – думал больной каждый раз, когда Сережа уходил от него. Когда Окоемову делалось тяжело, он обыкновенно посылал за Таней и просил девочку почитать Библию. Ему нравилось, как детский голос, чистый, как серебро, отчетливо и ясно читал великия слова, нравилось наблюдать серьезное выражение этого чистаго детскаго личика,– величайшая книга переливала свою святую любовь, святыя страдания и святыя надежды в эту маленькую детскую головку и наполняла невинное детское сердце святыми предчувствиями. Окоемов чувствовал, как он сам делается тоже маленьким и его больное сердце крепнет и наполняется "мирови миром". Да, нужно сделаться ребенком, чтобы подняться до высоты этой книги книг... И он шел по светлой дороге в неведомую даль, оставляя земныя заботы, желания и надежды. – Таня, ты понимаешь, что читаешь?– спросил раз Окоемов, любуясь своей маленькой чтицей. – Все понимаю, дядя Вася... По целым часам Окоемов лежал с закрытыми глазами, и все ходили на цыпочках, думая, что он спит. Но он не спал,– вернее сказать, не мог даже сказать, спит он, или нет. Это были грёзы наяву... И в этих грёзах он никогда не был больным, а, напротив, таким цветущим, молодым, сильным. Он еще раз путешествовал, только теперь путешествовал по своей родине. Ведь он чувствовал холод северной зимы, изнывал в песчаных пустынях средней Азии, карабкался на кручи Кавказа, плыл по великой русской реке Волге, и опять работал, счастливый, сильный, любящий. Главное, любящий... Пробуждаясь от своего забытья, он долго не мог очнуться и перейти к грустному настоящему. Ему казалось даже странным, что он болен, что с трудом едва может перейти с дивана на кресло, и что ему даже тяжело думать о чем-нибудь, а тем больше разсказать кому-нибудь свои грёзы. Невидимая рука точно отделяла его от мира живых людей, и он смотрел на себя, как на чужого. Да и пора отдохнуть... Покой – все. Только утихла бы ноющая, глухая боль в сердце и можно было бы дышать свободно. Довольно мук, довольно... Мартовское утро. В комнату заглядывают с какой-то детской радостью лучи ласковаго весенняго солнышка. С крыш каплет вода, образуя ледяные бордюры из сталактитов. В воздухе несется желание жить... И Окоемов почувствовал облегчение и сообщил это жене. Никто не смел даже радоваться, хотя все страстно мучились желанием верить. – Мне лучше... да... лучше...– повторял Окоемов, глядя на жену округлившимися от болезни глазами. – Только, пожалуйста, не волнуйся...– уговаривала она.– Если бы ты теперь выспался хорошенько. – О, я буду скоро здоров... Мы опять поедем туда, на милый север... Сколько времени потеряно с этой глупой болезнью. – Да, да... едем, только поправляйся. Все боялись верить и верили. Это была первая ночь, что все заснули спокойно. Марфа Семеновна, не допускавшая мысли, что ея Вася может умереть, за последнее время заметно приободрилась и даже заплакала от радости, что ея Васе наконец лучше. Но Окоемов не заснул. Ему мешало какое-то странное головокружение и шум в ушах. Он терпеливо дождался утра, когда все проснулись, и попросил сейчас же послать за Таней. – Я соскучился...– серьезно обяснил он. Настасья Яковлевна удивилась его спокойствию и послала за девочкой. Таня сейчас же приехала. Окоемов попросил посадить себя на диване в подушках, усадил девочку рядом и попросил ее читать. – А что мы сегодня будем читать?– спросила девочка. – Разверни книгу и читай, что раскроется. Таня развернула библию на той странице, где разсказывалась история Самсона. Детский голос зазвенел... Окоемов слушал, закрыв глаза. – "...и пришел Самсон в стан филистимский..." – Таня, дай мне свою руку... Девочка сама взяла исхудавшую руку Окоемова и продолжала читать историю Самсона. Когда она кончила, Окоемов был уже мертв.
1894.








