Текст книги "Правда"
Автор книги: Дмитрий Быков
Соавторы: Максим Чертанов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 34 страниц)
Ленин предвидел ответ на этот вопрос и спрашивал только для очистки совести. Нет сомнений, что в толпе будут агенты Железного, отряженные специально для того, чтобы убедиться в бесповоротном уничтожении Баумана; они будут пристально вглядываться в его лицо, ища черты сходства, – но сам Дзержинский никогда не появлялся там, где можно было ожидать большого скопления народа. То ли он опасался беспорядков, во время которых его случайно могли арестовать вместе с другими, то ли не переносил толпы как таковой.
– Разумеется, нет, – холодно произнес Железный. – Я не могу рисковать нашим делом. Если демонстрантов арестуют, всех выпустят через три часа, а мне наденут пеньковый галстук. Вы отлично знаете, что у меня три смертных приговора.
Про три смертных приговора Ленин ничего не знал, но от души порадовался подтверждению своих догадок. Все-таки в присутствии Железного он чувствовал себя не слишком уверенно, даром что поддельный Бауман был изготовлен по лучшим правилам театрального дела. Дружить с актерами и гримерами коммерсанту вообще полезно – вот почему все крупные убийцы, притворяющиеся деловыми людьми, так любят поиграть в меценатов. На роль покойного Баумана Ленин давно уже присмотрел завсегдатая «Счастливого домика», огромного толстяка Балабухина, комического простака из труппы Корша. Балабухин согласился за скромную сумму полежать в гробу, тем более что демонстрация вряд ли заняла бы больше часа. Ленин не верил, что большевистский митинг соберет много народу: потом, конечно, можно раздуть скандал, поговорить о жестокостях царизма, – но Железному, как видим, никакого скандала не нужно, а нужно тихо убрать опасного свидетеля; что ж, сыграем в его игру. На кладбище вся толпа, конечно, не попрется, там над гробом будет сказано несколько речей, а далее Ленин попросит митингующих разойтись и оставить у гроба только родственников. Родственников он озаботился нанять все в том же «Счастливом домике», в их тесной толпе Балабухин быстро выберется из гроба, и трагифарс будет окончен к общему удовольствию.
– Только выпить бы мне для храбрости, – смиренно попросил Балабухин, человек кроткий и робкий, как многие люди его комплекции.
– Нельзя, – покачал головой Ленин. – Ты выпьешь и храпеть будешь. Храпящий покойник – это, сам понимаешь, всему делу крышка.
– А долго лежать-то? – застенчиво спросил Балабухин. – Мало ли, вдруг надобность какая...
– Успеешь с надобностью, больше двух часов не потребуется. – И Ленин передал ему аванс.
– Но у меня особенность такая, – улыбнулся Балабухин. – Все вещества в организме от полноты жизненных сил обмениваются немного скорее. Мне нужно каждые три часа...
– Всем что-нибудь нужно, одному мне ничего не нужно, – сурово сказал Ленин. – Терплю же я жестокие неудобства ради освобождения трудящихся? Можно как-нибудь и тебе потерпеть с твоим стремительным обменом...
Утром 18 октября скромная толпа артистов понесла тяжелого Балабухина от морга больницы Фрола и Лавра, что неподалеку от Разгуляя, в сторону Ваганьковского кладбища. Лицо Балабухина было разукрашено лучшим гримером Корша до полной неузнаваемости – синяки, ссадины и окладистая черная борода. Вдобавок он все-таки надрался и заснул. К счастью, его тихое похрапывание заглушалось уличным шумом. Вскоре к толпе присоединилась скромная большевистская делегация. Зиновьев на правах друга сунул Ленину желтый листок, из которого казначей партии узнал о великой роли товарища Баумана в русском освободительном движении. Под маской скромного врача скрывался опытный и умелый помощник русских марксистов, осуществлявший их связь с германскими товарищами. Героический борец, не делавший, кстати, ничего противозаконного, был выслежен и убит подлыми наймитами режима Николая Кровавого, но напрасно думают сатрапы, что смогут остановить вал народного гнева... последняя мысль развивалась строках в двадцати.
Толпа, против ленинских ожиданий, росла.
– Кого несут-то? – спрашивали прохожие.
– Революционера. Говорят, самый ихний герой был.
– И что ж, убили его?
– Подчистую изувечили. На улице. Шел, шел – и на тебе.
– Ах, подлые! По улице нельзя пройти! Их поставили порядок охранять, а они на тебе, средь бела дня, на улице!
– И ведь ни за что ни про что. Никого не трогал.
– Ах, ироды! – И новый ремесленник или сердобольная торговка вливались в толпу.
– За простой народ-то они только и стараются, – скорбно говорил пожилой мужик крестьянского вида. – Остальные все об себе.
– А их вона как. Идешь, и убили. Пора один конец сделать кровопивцам. Мало Николашке было в Питере кровавого воскресенья.
– Ничаво, будет им еще... кровавый понедельник...
– Люцинеры – они за што?
– Они за то, чтоб у тебя, дуры, жизень была, а не каторга...
– Ахти! И убили?
– Совсем Бога не боятся, ироды.
Студенты, инженеры, гимназисты, зеваки, случайные прохожие увязывались за демонстрацией. Большевистская верхушка затянула «Вы жертвою пали в борьбе роковой» – песню, которая ужасно раздражала Ленина своим заунывным мотивом. Он вообще не любил похорон, и мысли о смерти были ему противны. Сам он вечно утешался русской пословицей «Пока я есть – смерти нет, а смерть придет – меня не будет». Туг была истинно народная мудрость и то горькое веселье, за которое он так уважал свой народ. Торжественная же скорбь была настолько чужда его натуре, что собственные похороны он представлял скорее праздником. Надо будет завещать, думал он, чтобы выпили как следует и вспомнили добрым словом. А вообще-то я помирать не собираюсь. «Ленин жил, Ленин жив, Ленин будет жить» – такая у него была поговорка на все случаи жизни: как никто не уложит на пол Ваньку-Встаньку, так и его, Ленина, сжить со свету будет непросто. Большевизаны, однако, обожали грустные, надрывные песни о борьбе роковой и несчастной участи борцов. Азартное и веселое дело революции представало в этих песнях тяжкой каторгой, тоскливым и однообразным подвижничеством – потому-то во всех этих песнях было так много про тюрьмы и ссылки. Ленин два раза сидел недолго по ерундовым делам (первый раз попался на афере с чудодейственным слабительным, второй был вообще дурацкий – подрался на Нижегородской выставке, а пострадавший купец, ругавший жидов и байстрюков, оказался личным другом местного градоначальника), но любые соприкосновения с карательной машиной государства вызывали у него тоску и изжогу; большевизаны же не могли без того, чтобы в конце каждого собрания спеть про тюрьмы и пожаловаться на горькую участь революционера – хотя какая горькая участь? Веселье, авантюры, никакой тебе постоянной и утомительной работы, к которой даже самые прилежные из них чувствовали непреодолимое омерзение... Они и теперь ныли свои грустные песнопения, от которых у Ленина болели зубы, – но странное дело: толпа росла и росла. Власти не смели задерживать демонстрацию – они вообще очень оробели в последнее время. Городовые почтительно сторонились.
Луначарский неожиданно вынырнул из толпы рядом с Лениным, возглавлявшим шествие.
– Видите, сколько народу? – хвастливо сказал он.
Ленин, признаться, никак не ожидал такого количества желающих проститься с Бауманом. Никто в толпе, разумеется, и понятия не имел о психоанализе. Знали только, что несут хоронить революционера, борца за народное дело. Революционеры были в большой моде. Сочувствующих развелось больше, чем надо: лжепокойный Бауман, увидев эту огромную толпу, явно уверовал бы в то, что Тзарь с Отечеством скоро окажутся в разводе. «И чего им всем надо? – подумал Ленин. – Ладно Феликс, он маньяк, ладно я – я наследник престола, – но этим чего не живется?»
– Товарищи! – крикнул в толпе молодой звонкий голос, явно студенческий. – Закидаем грязью смердящий труп самодержавия!
– Замучен тяжелой неволей! – грянули Луначарский с Кржижановским. Толпа подхватила. Откуда-то все знали слова. «Чорт, – подумал Ленин, – да мы популярны!»
– Надо их водить как можно дольше, – шепнул Каменев. – Вливаются новые люди, демонстрация охватит всю Москву...
Балабухин храпел все громче. К счастью, никто ничего не замечал. Ленин оглянулся: за гробом мнимого врача шло не менее тридцати тысяч человек, толпа петляла по улицам, извозчики испуганно сворачивали, дворники глазели, разинув рот.
– Служил ты недолго, но че-е-естно! – выли студенты.
Ленин захихикал было, но сдержал себя.
– И хто ж он был? – спрашивали за спиной.
– Да говорят, дохтур...
– Дохтура не пожалели, сволочи!
– Говорят, простой народ лечил. Денег не брал.
– От чего лечил-то?
– А от всякого пользовал. Говорят, и роды принять, и от горячки, и всякую дурную болесть.
– Иди ты! – не поверил кто-то.
– Верно тебе говорю. По самым этим делам.
– Да говорят, он немец!
– И что ж, что немец? Немцы – они знаешь какие бывают? Иогансон сапожник немец, на Варварке, – что ж, он когда обманул кого?
– И немца не пожалели, нехристи!
Ленин оглянулся в некотором ужасе. Если б сегодня был праздник, он бы еще что-то понял; но был обычный трудовой день, притом самый его разгар. Ради похорон никому не известного врача, который если и пользовал от дурных болезней, то лишь самых богатых и знаменитых, – тридцать тысяч ремесленников, студентов и писак бросили свою работу и составили грандиозную демонстрацию! Положительно, никто в этом городе – и, шире, во всей стране – не хотел работать, и нежелание это было столь сильно, что массы изыскивали любой предлог для прогулки с песнями. Стоило сказать, что убитый был люцинером, – а в другое время пустить слух, что он был против жидов-ростовщиков, – и можно было, собрав толпу, вести ее куда угодно. Наверное, тут была какая-то причина, но Бауман уехал, и спросить было некого. Допустить, что всем этим людям хочется туда,и вот они, как некий могучий ОН, вливаются всей толпой в узкое лоно извилистой московской улицы, было никак невозможно. Надо было взять шире, – Ленин не зря чувствовал, что он умнее доктора Фрейда. Все русские не любили себя, потому что инстинктивно становились на точку зрения начальства, а начальство ненавидело их. Всем им надо было найти повод и причину любить себя чуть больше, а для этого годилось что угодно. Сейчас, шествуя за гробом люцинера, они нравились себе больше, чем когда работали или просто жили; да и никто тут не мог просто жить – надо было все время кого-нибудь преследовать или благословлять, причем лучше бы мертвого, для безопасности. В России очень любили похоронные шествия. Когда я приду к власти, думал Ленин, у меня будут так же радостно ходить на работу. С песнями, строем. Или по отдельности, но все равно с песнями. Труд может и должен быть праздником (он искренне верил в это, потому что сам не проработал ни дня).
После трех часов хождений с песнями приблизились наконец к Ваганькову кладбищу, где Лепешкин заблаговременно купил на ленинские деньги скромный участок с краю. Лепешкин вообще оказался кладом – расторопен и доверчив. Он и теперь вынырнул из толпы рядом с Лениным, восторженно частя:
– Владимир Ильич! Товарищ Ленин! Это надо же, какой человек-то был! Я и не знал, что он важный такой... Как это его угораздило, на улице-то? Хорошо, что вас хоть с ним не было, а то б вместе и накрыли...
– Вместе отбились бы, – уверенно сказал Ленин.
– Как же это, я не знаю... Я же вас к нему всего дней десять как водил! Он же совсем живой был! – Лепешкин, как большинство детей, никак не мог поверить, что мертвый еще недавно был совсем живым. Детям почему-то кажется, что превращение живого в мертвого должно совершаться долго, со вкусом. – Как же не уберегли-то мы его, а?
– Ничего, – утешил Ленин. – Его дело продолжат миллионы.
Толпа петляла между могилами, сметала посетителей, заполняла кладбище, нимало не смущаясь близостью покойников: здесь собирались митинговать, как на площади.
– Товарищи! – закричал молодой человек, взобравшись на кучу свежевырытой земли. Ленин видел этого юношу впервые. – Товарищи, я лично знал товарища Баумана! Это был благороднейший, отважнейший человек, из тех, кто больше всего ненавистен этой прогнившей, позорной власти! Товарищ Бауман начал мое лечение, но не довел его до конца! И теперь я клянусь... клянусь над твоим гробом, товарищ Бауман... что сам вылечу себя по твоему методу! Я перестану... перестану думать о том, о чем ты не хотел, чтобы я думал! Перестану делать то, чего ты не хотел, чтобы я делал! Руки себе оторву, а перестану! И клянусь всего себя... без остатка... отдать делу освобождения трудящихся масс!
Да, подумал Ленин, у Баумана тут в самом деле богатая клиентура. Всем, кто помешан на русском освободительном движении, надо в лошадиных дозах прописывать эрос. Но где развернуться при таком глупом правительстве? – варьете приличного нет во всей Москве, вот молодежь и идет в революцию...
А над гробом фальшивого Баумана говорили все новые и новые речи, и Ленин с тревогой заметил, что лицо Балабухина синеет по-настоящему – не май месяц. Ленин наклонился к нему на правах близкого соратника и шепнул в волосатое ухо:
– Добавлю!
Балабухин не пошевелился. «Чорт, не помер бы в самом деле... Когда они закончат?!» Но заканчивать никто не собирался; более того – просить о том, чтобы толпа разошлась и оставила родственников проститься с доктором, было совершенно бесполезно. Каждый считал своим долгом высказать несколько светлых мыслей об ужасном самодержавии и прекрасном борце; ни о каком манифесте никто не вспоминал – люди наслаждались свободой на кладбище и думать не думали о каких-то вялых послаблениях, которые им предоставила власть. Они и так уже могли безнаказанно нести что в голову взбредет. Ленин видел в толпе даже одного городового, которого то ли нечаянно смели и поволокли с собой, то ли привлекли лозунгом освобождения рабочего класса. До рабочего класса, конечно, никому не было дела – людей привлекала сама возможность поораторствовать над трупом. Труп был сильным аргументом, он как бы подкреплял любую ерунду, которую над ним говорили. Ленин прослушал десяток речей, из которых явствовало, что Бауман погиб за упразднение черты оседлости, за равноправие женщин, за восьмичасовой рабочий день, бесплатное лечение, отмену паспортов и в особенности за то, чтобы оказалась отомщена гибель некоего Гриши Мееровича, о котором он наверняка не имел никакого понятия. Каждая речь покрывалась овацией. Ленин понял, что после очередного пылкого выступления Балабухина придется хоронить по-настоящему. Дело пора было брать в свои руки.
– Товарищи! – закричал он, взгромоздившись на кучу глины. – Позвольте в заключение нашей траурной церемонии, за участие в которой мы всех вас искренне благодарим, пожелать вам всем скорейшей эмансипации, восьмичасового рабочего дня и равноправия женщин, а нам позвольте, товарищи, в узком кругу революционеров-подпольщиков попрощаться с нашим любимым товарищем, которого злодейская смерть так по-свински вырвала из наших рядов...
– Он не умер! – закричал высокий студенческий голос в толпе. – Не смейте называть его мертвым! Погибший за правое дело обретает бессмертие!
При этих словах Балабухин сел в гробу, оглянулся в недоумении и затряс головой. Он в жизни не собирал столько публики и совершенно не понимал, почему играет под открытым небом. После пьяного сна он обычно не сразу обретал память. Артист встал, вышагнул из какого-то ящика, в котором неизвестно почему заснул, и, прихрамывая, стал удаляться от толпы, по которой прокатилось громкое потрясенное «а-ах!». Балабухина мучала жажда и ряд других желаний.
В другое время Ленин от души полюбовался бы комизмом положения, но теперь ему было совершенно не до смеха. Балабухин, чуть хромая, шел прочь от собственной могилы, а московские мастеровые, ремесленники и передовая интеллигенция смотрели ему вслед, понимая, что на их глазах только что совершилось величайшее чудо современности. Затесавшемуся в толпу городовому следовало бы задержать воскресшего, но и он стоял, вытянув руки по швам, не в силах поверить собственному зрению. Если перед бойцами за освобождение рабочего класса была бессильна сама смерть, ничто не могло остановить такую партию. Провожавшие Баумана в последний путь больше не сомневались, что самодержавие обречено.
Именно с октября 1905 года начался массовый приток новых членов в партию большевиков. Дело борьбы за освобождение рабочего класса представлялось обывателям гарантией бессмертия, и ничего поделать с этим было уже нельзя. Большевики, стоя на материалистических позициях, предпринимали разные попытки объяснить чудо – утверждали, например, что Бауман пребывал в состоянии летаргического сна и чудом очнулся или что присутствующие испытали массовый обман чувств, вызванный сильным нервным потрясением. Могила Баумана на Ваганьковском, впопыхах засыпанная обалдевшими рабочими под командованием Ленина, сделалась местом массового паломничества; на ней совершались исцеления. Бауман стал впоследствии одним из самых популярных большевиков, в его честь назвали улицу и станцию метро. Даже те, кто понятия не имеет о его жизни и деятельности, помнят, что смерть его вызвала в Москве какие-то массовые беспорядки, правду о которых, однако, знал только Ленин – потому что Ленин знал все.
– Вы солгали мне, – железным голосом сказал Железный. – Он жив.
– Ну, батенька, – невозмутимо протянул Левин. – Я думал, хоть у вас нервы в порядке... Как можно верить в этот бред? Вы что, плотник? Прачка? Я же был там и видел: он лежал в гробу мертвее всех мертвых.
– Однако вся Москва шепчется, что мертвец выскочил из гроба... На Ваганьковском выставлен пост, чтобы не разрыли могилу...
– Чудеса ораторского искусства, – объяснил Ильич. – Сильный оратор, по-настоящему убежденный, может заставить толпу поверить во что угодно. Да и кто видел-то? Первые ряды. Остальные напирали сзади и распространяют слухи.
– Но вы – видели? – страшным шепотом спросил Дзержинский.
– Что то есть я должен был видеть? Чудесное воскресение? Не смешите людей, Эдмундыч, вы глава революционной партии и должны понимать, что чудес не бывает.
– Но вся Москва...
– Успокойте ваши нервы, – с нажимом сказал Ленин. – Вся Москва и не такому верила. А когда блестящий оратор убеждает вас, что борьба за ваше дело приносит бессмертие...
– Кто, кстати, был этот блестящий оратор? – подозрительно спросил Дзержинский. – Не Луначарский ли?
– Да этот ваш... – Ленин сделал вид, что с усилием вспоминает фамилию. – Как его... Троцкий!
Дзержинский быстро овладел собой, но Ильич успел заметить звериный ужас, плеснувшийся в его зеленоватых глазах. Еще немного – и Феликс признался бы, что никакого Троцкого не существует в природе, но решиться на такое признание – значило окончательно разоблачиться перед этим авантюристом, умудрившимся привлечь в партию тысячи новых адептов.
– И как он выглядит? – язвительно спросил Дзержинский.
– Вы что, не видели его никогда?
– Видел, но особенных ораторских способностей за ним не замечал.
– Напрасно, очень напрасно, батенька! Таких людей надо ценить... Молодой, в пенсне, с бородкой. Глаза-угольки. Говорит страстно, срываясь на визг. Немножко такой, знаете... в мефистофельском духе. – Ленин подмигнул Дзержинскому и громко, фальшиво пропел:
Са-та-на там пра-а-вит бал!
Там правит бал! Там правит бал!
Та-а-ам пра-а-авит ба-а-ал!
Он помахал в воздухе шляпой и раскланялся.
3
Слух о бауманском чуде потряс Москву, но декабрьское восстание все равно провалилось. Шли беспорядочные бои, трещали пулеметы, а толку не было. Неуспех революции объяснялся как объективными, так и субъективными причинами. Объективных причин было две. Во-первых, Михаил не сидел еще на троне и, соответственно, не мог исполнить условие проклятья Марины Мнишек, передав волшебное кольцо кому полагается. Во-вторых, в 1905-м в России еще не сложилась революционная ситуация: низы чего-то еще изредка хотели, верхи разок в неделю могли, и, соответственно, меж ними царила относительная гармония. Субъективных же причин было полным-полно: маловато опыта, маловато денег, да и сам Дзержинский сплоховал: тогда он еще не додумался снабжать революционные массы кокаином и спиртом.
Ленин пытался как мог помочь восстанию: бегал по баррикадам, учил народ, как использовать против полиции гвозди и тряпки, смоченные бензином, но все это была чепуха. Потом Николай прислал из столицы Семеновский полк, и восстание захлебнулось. Всех его участников, кроме самых изворотливых, пересажали в тюрьмы. Революционеры возложили ответственность – как за организацию восстания, так и за его провал, – на Троцкого. Царская бюрократическая машина сработала безотказно, и несуществующий Троцкий был тоже посажен в тюрьму: во всяком случае, на его содержание там регулярно выделялись такие же деньги, как и на любого заключенного, а уж куда эти деньги шли на самом деле – вопрос открытый...
Оставшиеся на свободе революционеры уехали в прелестный чухонский городок Куоккала и поселились всем скопом на вилле «Ваза». Там они целыми днями пили молоко (весь морозовский страховой полис был угрохан в революцию, купить более крепких напитков было не на что) и совещались. Тема всех совещаний и заседаний была одна: где брать новые деньги на революцию и на прокорм. Всем наконец стало ясно, что денег нужно в сотни раз больше, чем способны заработать Ленин – карточной игрой, а Андреева – передком. Нужно было содержать огромную партию, издавать всякие убыточные газеты, да и Феликс Эдмундович на свои представительские расходы тащил из кассы денег без счету.
– Одной Машеньке, конечно, революцию не потянуть, – сказал Ленин. – Но ведь можно найти еще других красоток. – Он не стал рассказывать товарищам о том, что его жена могла бы подделывать деньги или, к примеру, картины старых мастеров и таким образом обеспечивать партию, потому что не хотел, чтобы бедняжку снова поймали и швырнули на каторгу: партия этого не стоила.
– И получится бордель, – сказал Богданов.
– А что такого?
– Да ничего такого. Я просто констатирую факт.
– Давайте лучше ограбим какой-нибудь банк, – предложил Красин.
Это был коллега Кржижановского, инженер-электрик (электричество и социализм как-то всё тянулись друг к другу), милый, интеллигентный человек, недавно примкнувший к компании революционеров. Красин был одним из немногих, от кого в декабрьском восстании был хоть какой-то прок: он вывертывал лампочки, перерезал провода и вообще был дока по части саботажа и вредительства. Дзержинский ценил его за предприимчивость, а Ленин вообще симпатизировал всяким там ученым. Он любил фокусы.
Предложение Красина всем пришлось по душе, но слово «грабеж» отталкивало. Хотелось назвать это как-нибудь поприличнее. Долго думали и сошлись на предложенной выдумщиком Кржижановским «экспроприации». Слово было очень элегантное, но трудно выговаривалось. Владимир Ильич, у которого со звуком «р» всегда были некоторые проблемы, не сумел произнести новый термин, как ни бился...
– Экс! – наконец выпалил он торжествуя. – Эксы! Так можно это называть. И не нужно попусту ломать язык.
Новое ленинское bon mot сразу всем чрезвычайно понравилось. Дзержинский поморщился, но возражать не стал: он был выше этого. Эксы так эксы. Однако когда Феликс Эдмундович предложил Владимиру Ильичу лично заняться организацией этих самых эксов, тот смутился и, сославшись на отсутствие опыта, отказался наотрез. (Он попросту отчаянно трусил.) Феликс Эдмундович тоже не желал грабить банки самолично, и вообще никто не желал вызваться – даже отчаянный смельчак Орджоникидзе, даже автор идеи Красин.
Казалось, дело зашло в тупик, толком не начавшись. Но тут кто-то вспомнил об одном парне – армянине, бывшем типографском рабочем, уволенном не то за пьянство, не то за ссору с начальником: он теперь вынужден торговать на куоккальском вокзале семечками и постоянно жалуется на нехватку денег – малый отчаянный и достаточно безмозглый, чтоб заниматься грабежами в пользу кого-нибудь другого, довольствуясь малой толикою. Почти все революционеры покупали у него семечки. Семечки были отличные, и сам парень был действительно хороший: простодушный, энергичный и без особых запросов. Настоящая фамилия его была Тер-Петросян, но поскольку заниматься революционными делами под собственной фамилией считалось не comme il faut, а он, стоя на Бокзальной площади, всегда кричал «А вот камо, камо семячек!», то ему заочно решили дать революционную кличку Камо-семячек, а для краткости просто Камо. Побеседовать с Камо, объяснить ему все про царизм и большевизм и вовлечь в революционное движение, а также руководить его дальнейшей деятельностью было поручено Красину с Богдановым.
– Оч-чень, оч-чень хорошо, – быстро сказал Ленин и радостно потер руки. – А я уж, так и быть, возьму на себя самое сложное: прием, учет и распределение эксп... экспр... короче говоря, коммунизированных средств.
– Я буду помогать товарищу Ленину, – так же поспешно сказал Зиновьев. Он всегда любил отираться там, где пахло деньгами, даже если ему перепадали лишь крошки.
– На кой хрен ты мне нужен?! – возмутился Ленин. – Обойдусь без помощничков.
Но Зиновьев глядел с собачьей мольбою и корчил жалобную рожу... Несмотря на то что Каменев и Зиновьев были одного поля ягоды, относились к ним по-разному: Леву Каменева в партии все любили, и даже Феликс Эдмундович его терпел; Гришу же воспринимали прохладно (и поделом, потому что человек он был пустой и вздорный) и считали его разве чуть поумней глухонемого дурачка Кобы. Владимир Ильич подумал, что, в конце концов, Гришка был сыном сапожника и, стало быть, его собственная вина в том, что он вырос болваном, не так уж велика. Ленин вообще жалел тех, кого травили. Он слишком хорошо знал, как это бывает, – так что согласился, чтобы Зиновьев помогал ему вместе с Крупской: чинил перья, отвечал на телефонные звонки и поливал цветочки в конторе. Таким образом, всем революционерам нашлось какое-нибудь занятие.
Красин с Богдановым побеседовали с Камо и, заручившись его согласием, выдали ему револьвер и кинжал. У Ленина завалялась нераспроданная партия фильдекосовых чулок; из них Крупская сделала маску. Для разминки Камо было велено ограбить булочную в Куоккале. Он справился с этим поручением удовлетворительно. Правда, поднялся ужасный шум: в тихой Куоккале еще никто никого не грабил. Трусливые меньшевики назвали эксы анархизмом, бланкизмом (лучшего комплимента для Дзержинского они и придумать не могли), терроризмом и босячеством. Большевики в ответ обозвали меньшевиков либералами. Отчаянным же эсерам пример большевиков понравился, и они ограбили кондитерскую лавку. Больше в Куоккале грабить было нечего, и Красин с Богдановым решили отправить Камо в Петербург, чтобы он там экспроприировал или, по выражению Ленина, скоммуниздил деньги из банка Купеческого общества взаимного кредита. Этот банк выбрали потому, что он принадлежал купцам, а купцов никто не любил, даже меньшевики.
– Что ж, товарищи, он один поедет? – волновался Красин. – Ведь он и по-русски толком не говорит.
– А зачем ему говорить? – возражал Богданов. – Он и по-фински не говорит, а взял же булочную. Покажет револьвер – все и без слов поймут, чего он хочет.
– Хорошо, я согласен. Но булочная маленькая. А банк большой. Денег много, нести тяжело. Камо нужен напарник. Может быть, вы, уважаемый Александр Александрович?
– А может быть, вы, уважаемый Леонид Борисович?..
Но никто из большевиков по-прежнему не хотел ехать грабить банк, даже с напарником, ибо в глубине души все они были насквозь буржуазны и страшно боялись сесть в тюрьму. Феликс Эдмундович, которому надоели эти проволочки, послал грабить Купеческий кредит своих тайных агентов из партии максималистов, которые осуществили это мероприятие легко и изящно, и положил выручку на свой тайный счет в Цюрихе, поскольку считал – и совершенно справедливо, – что партия большевиков этих денег не заслужила. Большевики же сильно загрустили: им вовсе не улыбалось до конца своих дней сидеть на одном молоке.
– Доктор, эдак можно ноги протянуть, – сказал Ленин Богданову, когда они прогуливались как-то поздним вечером по окраине Куоккалы. Он почти не лукавил: азартные игры в Финляндии были строжайше запрещены, а в Париж Дзержинский его пока что не отпускал, и они с Надеждой Константиновной жили исключительно на выручку от продажи чулок. – Вы же ученый. Придумайте какую-нибудь медицинскую аферу.
– Право, Ильич, не знаю, что и придумать... – Богданов оглянулся. – Послушайте, вам не действует па нервы, что он все время за нами плетется?
– Кто? Шпик?
– Да Коба же. – Глухонемой, действительно, в часы, свободные от основного занятия – ловли крыс и выкалывания им глаз, – имел привычку ходить по пятам за каким-нибудь революционером; когда к нему поворачивались, он смущенно улыбался и мычал.
– Противно, конечно. Но пусть себе плетется. Дурачок – что с него возьмешь?
– Даже папирос купить не на что, – вздохнул Богданов. – А курить хочется – сил нет. Хоть бы прохожий какой встретился – стрельнуть папиросочку...
И пару минут спустя, словно прочтя мысли доктора, из-за угла показался прохожий. Это был здоровенный чухонец; он шел медленно и курил папиросу. Когда он приблизился к революционерам, Богданов жестами – финского языка никто толком не знал – попросил у него закурить. Но чухонец никак не мог понять, что от него хотят; хуже того, он, по-видимому, наслушавшись рассказов о грабежах, вообразил, что иностранцы намереваются отнять у него кошелек, и толкнул Богданова в грудь так, что тот не удержался и сел на землю. Ленин хотел было вступиться за товарища, но внезапно – о ужас! – кто-то, как кошка, выпрыгнув из темноты, ударил финна сзади чем-то острым... Тот упал, обливаясь кровью, и Владимир Ильич увидел, как над поверженным телом, держа в руке окровавленный кинжал, с блуждающей, бессмысленной улыбкою стоит глухонемой...
– Что ты сделал, дурак! – закричал Ленин, позабыв о том, что Коба глух как пень. И вдруг дурачок вместо обычного мычания раскрыл рот и пробормотал – с ужасным акцентом, но все же членораздельно:
– Есть челавэк – есть праблэм. Нэт челавэк – нэт праблэм...
– Что?! – опешил Владимир Ильич.
– Отлэзь, шакал... – проворчал тот. Владимир Ильич, однако, удержался и не съездил его по физиономии – во-первых, бить такое ущербное существо рука не поднималась, а во-вторых, он был слишком потрясен тем, что Коба обрел дар речи, чтобы оскорбиться. Впрочем, Ленину тут же стало ясно, что дурачок не собирался его оскорблять, а просто мелет языком без всякого смысла, как попугай: – Коба хар-роший... В очэрэдь, жыдовский морда, в очэрэдь... Квакала, квакала!.. – И опять, как заезженная пластинка: – Коба хар-роший... – В темноте, подле залитого кровью трупа, эта белиберда звучала довольно жутко.