Текст книги "Правда"
Автор книги: Дмитрий Быков
Соавторы: Максим Чертанов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 34 страниц)
– Нет, Надюша. – Он бы с удовольствием послушал что-нибудь легкое, Дюма, к примеру, или Арцыбашева, но ему казалось, что это как-то не вяжется с обликом тяжелобольного, почти умирающего человека. – Ты иди, рыбка. Я посплю.
Когда жена, поправив одеяло, вышла из комнаты, он перевернулся на другой бок и стал размышлять о том же самом, о чем думал уже много месяцев. «Ну, выиграл я время; ну, избежал расстрела; и что? Лежу здесь бревно бревном, ничего сделать не могу. Одно хорошо: кольцо до сих пор не найдено, иначе б Железный уже провозгласил себя императором. Бежать нужно! Бежать из-под ареста и, переодевшись простым человеком, продолжать поиски волшебного кольца. Только так можно спасти и себя, и страну от Железного и его чудовищной куклы».
Вся трудность заключалась в том, что, сбежав, он подставил бы под удар жену. Он уже слыхал – нет, не от нее, она молчала, не желая его огорчить, а от Каменева – о том, что говнюк Коба, повстречав ее как-то на улице, дернул ее сальной лапой за подол и прошипел, что, ежели она не перестанет вякать, они-де найдут «таварищу Ленину», когда тот наконец окочурится, другую вдову... Нет; он должен исчезнуть как-нибудь так, чтобы комар носу не подточил... Но как?! «Я изощряюсь в жалких восклицаньях и весь раскис, как уличная тварь, как судомойка! Тьфу, чорт! Проснись, мой мозг!» Однако он опять не смог ничего придумать и совсем расстроился.
Ближе к вечеру жена сказала, что к нему гость; вид у нее был заговорщический, почти веселый, и он чуточку воспрял духом: гость, видимо, был неплохой. И действительно, это оказался симпатичный, милый человек, хотя и совершенно бесполезный: доктор Богданов... Ленин позволил жене взбить подушки, попросил ее организовать чайку, но запротестовал, когда она хотела перестелить постель: дело в том, что под одеялом у него была припрятана фляжка с коньяком. Богданов вошел; он принес торт и какое-то диетическое угощение. Надежда Константиновна организовала чаек и удалилась: идеальная супруга, она старалась не присутствовать при мужских разговорах.
– Как же вас пропустили, батенька? – спросил Ленин.
– Начальник охраны мне кое-что должен. Я его дочке абортец организовал – так, чтобы все шито-крыто...
– Шито-крыто! – фыркнул Ленин. – Буржуазные предрассудки...
– Да, никак их не изжить, – согласился Богданов; видно было, что он думает совсем о другом. Он вдруг нервно огляделся по сторонам, наклонился ближе к Ленину и прошептал еле слышно, одними губами:
– Ильич, скажите честно: ведь вы не больны?
– Нет, – ответил Ленин. Он и сам не мог бы объяснить, почему вдруг решился открыться Богданову.
– Отлично! – обрадовался тот. – Я ведь, Ильич, все понимаю... Многие понимают.
– Помогите мне бежать, доктор!
– Легче легкого. – Богданов пожал плечами. – Мы подкупим того же начальника охраны...
– Нет, нельзя! Ежели бы все было так просто, я бы давно удрал, – сердито отвечал Ленин. – Они схватят Надю, начнут ее трясти... А с собой я взять ее не могу – она уже немолода, здоровья слабого; она не выдержит на нелегальном положении и недели. Надо что-то выдумать эдакое...
В тот вечер ничего «эдакого» они не выдумали; но пару недель спустя Богданов пришел снова и с порога заявил, что нашел способ. Глаза его горели, как у безумца; Ленин вспомнил, что большинство окружающих давно уже предполагали, что у доктора не все дома, и испустил вздох разочарования. «Какую-нибудь завиральную чепуху сейчас расскажет... Ну, пусть... Будет хоть над чем посмеяться...» Он спросил Богданова, что же это за способ.
– Слушайте, Ильич, я... я уже больше двух лет работал над одним изобретением медицинского характера... Это изобретение должно было перевернуть всю науку! И я наконец добился результата! Это грандиозно, немыслимо! Но это – есть!
– Да о чем вы, батенька?
Богданов сделал строгое лицо, нагнулся к самому уху мнимого больного и прошептал:
– Ильич, я изобрел живую и мертвую воду! Это препараты, полученные на основе человеческой крови...
– Ну-ну... Доктор, я давно вышел из того возраста, когда верят в сказки.
Но Богданов, горячась и брызгая слюною, принялся уверять, что это вовсе не сказка, а современнейшее научное достижение; можно называть изобретенные им снадобья как угодно, но суть их действия заключается в следующем: «мертвая вода», если ее выпить, замедляет все реакции в организме до такой степени, что человек внешне выглядит как труп и не испытывает абсолютно никаких физиологических ощущений, но при этом остается жив, хотя и без сознания.
– Жаль, что я не сделал этого изобретения раньше, – прибавил он. – Тогда бы с Бауманом не получилось такого конфуза.
– Да уж...
– Кроме того, – сказал радостно Богданов, – «мертвая вода» оказывает эффект омоложения и оздоровления.
– Угу, – буркнул Ленин. – Много радости от вашего омоложения, ежели так и будешь лежать бесчувственной колодой.
– Вы меня не дослушали. Вы выпьете «мертвую воду», вас похоронят...
– Спасибочки!
– Да перестаньте же меня перебивать, невежа вы этакий! – воскликнул выведенный из терпения ученый. – Врачи констатируют смерть, вас похоронят, произнесут речи... А я потом вытащу вас из гроба и дам выпить «живой воды». Вы сразу очухаетесь и будете как новенький – на двадцать или даже двадцать пять лет здоровей и моложе прежнего. И пойдете себе спокойно, куда вам вздумается. Между прочим, не исключено, что вы сделаетесь бессмертным; этого я пока проверить не мог, ибо всего несколько месяцев тому назад сделал свое открытие.
– Так вы... вы уже проверяли ваши зелья?
– Да; на кошках, – ответил доктор.
– На кошках!
– Старая, дряхлая, двенадцатилетняя кошка, которую я едва живою вырвал из рук Кобы, превращается в резвого котенка! Бегает и играет! У нее даже заново вырос хвост!
– Хвост – это, конечно, впечатляет... – пробормотал Ленин. – Но, доктор, я-то не кошка...
– Физиологические реакции всех млекопитающих однотипны. Вы же верите в теорию Дарвина?
– Да чорт ее знает, – отвечал Ленин. После того, как ему явился призрак Троцкого, он из материалиста превратился в убежденного агностика и сомневался во всем – иногда даже в собственном существовании. – Знаете что, Богданыч? Я пока не готов. Давайте как-нибудь по-простому. Воду свою на ком другом опробуете, а уж я найду способ уйти...
– Я рабочий, – повторял рабочий. – Я кузнец. Кузнец, Ильич!
Вероятно, им сказали, что Ленин глух. Идиоты! Рабочую делегацию допустили к нему только для того, чтобы рассеять слухи о его болезни и пресечь панику. Поговаривали, что Ленин неизлечимо болен, утратил рассудок, а без него все покатится в тартарары! Рабочие всегда полагали, что пока Ленин жив – им ничего не угрожает. Первая такая паника прокатилась по России, когда в него стрельнула бедная глупышка Фанни – дай бог ей здоровья и счастья в личной жизни... Рабочие тогда настолько перепугались, что ему, еще бледному от ранения, пришлось, дабы их успокоить, вторично выступить у Михельсона и рассказать анекдот с того самого места, когда его прервал выстрел.
– Я кузнец, – повторял кузнец. – Мы скуем все, намеченное тобой.
Ленин пристально вгляделся в рабочего и чуть не отшатнулся. Это был Лепешкин, чистый юноша Лепешкин, с которым они когда-то так отлично провернули бауманское чудесное воскрешение!
Он крепко обнял Лепешкина и прошептал ему в самое ухо:
– Стоять смирно, Яшка! Ты давно в кузнецах?
– С десятого, – так же шепотом ответил потрясенный Яшка. – Ты что, помнишь меня, Ильич?
– Не дергайся, идиот! Слушай, что ты сейчас сделаешь. Сейчас ты спокойно уйдешь и приготовишь мне жилье на первое время, а через месяц заберешь меня отсюда. Я потребую, чтобы тебя пустили в Горки. Сам вызову. У меня кое-какие дела остались. А потом я уйду, потому что здесь оставаться нет никакой возможности. Понял?
– Понял, – энергически закивал Лепешкин.
– Я тебя вызову, повезешь меня на прогулку. Подготовишь дыру в заборе. Я скажу, чтобы тебя отрядили чинить. Понял? И чтобы чисто у меня! Иначе я такое с тобой сделаю! Я все теперь могу!
– Я... Ильич... все намеченное тобой...
– Ступай, – громко и по слогам сказал Ленин, имитировавший в последнее время затруднения с речью. – Эта... эта... кузнец!
Все зааплодировали.
– Эта... эта... пусть кует!
– Что, что, Ильич?! – волновалась Надя.
– Забор... дыры там... зайцы... ходют... Ходют, ходют. Топ-топ. Ме-ша-ют мыс-лить.
– Всех расстрелять! – крикнул комендант Горок, бывший матрос Кулигин.
– Нель-зя, выстрелы мешают мыслить, – с усилием проговорил Ленин. Забор заделать. Эта, кузнец. Дать работать. Я знаю кузнеца.
Надя Крупская прочла много книг и знала, что иногда зрелище сильного, простого человека из народа помогает тяжелобольным. Лепешкина пустили работать на территорию Горок. Через две недели все было готово.
В октябре 1923 года Ленин потребовал отвезти себя в Кремль. Задачи, собственно, у него там были простые и всего две. Первая – положить кое-что в ящик стола в его кремлевском кабинете. Вторая – забрать кое-что из этого ящика.
«Дорогие товарищи! – написал он на фирменном совнаркомском бланке, которыми его продолжали снабжать и в Горках. – Заехали мы с вами куда-то совсем не туда. Я думал, что можно сделать революцию, а вместо революции у нас сплошная кровь и разруха. Гражданская война меня добила, а ЧК вообще превратилась в главную государственную службу. Это хрень, архихрень, товарищи, я этого не хотел, товарищи. Я думал повеселиться, а получилось чорт-те что. В другой стране все могло быть иначе, но тут у нас только и ждут повода поубивать друг друга. А главное – очень все скучно, и могу предчувствовать, что скоро начнут веселиться нашим обычным способом. Всем товарищам большевизанам от души советую уйти, как сделаю это сейчас я. Искать меня вам не рекомендую, потому что все равно не найдете. Мы, большевизаны, отлично умеем прятаться. Если даже мы все уйдем, революция в России уже все равно не остановится, но советую вам на всякий случай ввести новую экономическую политику, то есть постепенно вернуться ко временам, когда можно было хоть покушать. И давайте в Женеву, а не то в Цюрих, явки я все помню и, если что, помогу. Проживем, сделаем второй „Интернационал“. А здесь добра не будет, я вам точно говорю. Здесь одна половина народа валит другую половину, и так по очереди. А счастья нет. Поэтому я пошел, и вы давайте тоже. А на хозяйстве можно пока подержать Кобу, этот уж точно ничего не испортит. Он, правда, слишком глуп (потом это слово прочитали как „груб“), поэтому для контроля можно поставить Бухарина и Пятакова. Ваш Ленин».
Написал сверху размашистое «Письмо к съезду», перечитал и сделал приписку:
«А Феликсу я не верю, и вы не верьте. Феликс хочет власти. Доказывать я это сейчас не буду, а просто говорю, что я тебе, Феликс, не верю, и не люблю тебя, Феликс. И в партию тебя больше не возьму. Товарищи, не слушайте Феликса! Он не железный, железных не бывает. Он деревянный, а это неинтересно».
Подумал еще чуть-чуть и приписал для бодрости:
«Главное – хвост пистолетом! В. Л.»
Он еще раз перечел письмо. Вроде бы все там было, но чего-то не хватало. Чего? Он никак не мог сообразить; он стал думать обо всем подряд. Мысли разбегались. «Если письмецо от Алешки придет – хранили чтоб до моего возвращения...» (Он все ждал ответа на свое письмо племяннику в Австралию.)
Вечером 20 октября Ленин неожиданно приехал в своей кремлевский кабинет. Старательно имитируя дряхлость и усталость, поднялся по знакомой лестнице, открыл дверь, выдвинул ящик стола, положил туда письмо к съезду, пошарил, выгреб то, за чем ездил... Три источника и три составные части, так и лежавшие все это время в столе, никуда, слава богу, не делись. Наперстки еще могли пригодиться в новой жизни, которую он намеревался начать.
Он ушел бы уже тогда, но возникли непредвиденные сложности – за работой Лепешкина следили в три глаза, и только к январю наконец готова была тайная дверь в ограде, замаскированная под секцию забора.
Утром 21 января Ленин чувствовал страх и радость. Все должно было получиться, не могло не получиться.
«Кузнеца», – написал он левой рукой на бланке Совнаркома. Лепешкин впрягся в санки и повез Ленина кататься. Ленин смеялся тонким идиотическим смехом.
Как только они свернули за первый поворот, Ильич ткнул Лепешкина тростью в спину:
– Гони, мать твою! К забору!
Лепешкин припустил рысью. Охрана отстала.
– Там... кони ждут, – обернувшись, выпалил Лепешкин. – Я приготовил все...
– Молодца. Самому-то есть потом куда деться?
– А то! – закричал Лепешкин и поскользнулся. Сани опрокинулись, Ленин выпал в снег. Сзади догоняла охрана.
– Беги, идиот! – заорал Ленин.
Грянул выстрел. Лепешкин бежал ровно, как конь, бросив ненужные сани. Ильич, путаясь в тулупе, поспешал следом. Забор был уже близко. Около него топтался высокий мужик, в котором Ленин с удивлением узнал Железняка. Матрос давно скрывался, разочаровавшись в большевизме, и считался убитым.
– Я уж устал тут, – сказал Железняк. – Быстрей, быстрей...
Ленин и Лепешкин выбили фальшивую секцию ограды и плюхнулись в сани.
– Гони! – заорали они хором.
– Стоять! – кричали из Горок.
– Выкуси! – ответил Ленин. – Поздно! Во тьме ночной пропал пирог мясной!
ГЛАВА 14
Ленин жил, Ленин жив, Ленин будет жить.
– Если он поднимет восстание, – робко сказал Зиновьев, – за ним пойдут миллионы.
– Пойдут, пойдут, обязательно пойдут! – кивнул Каменев.
– Молчать, предатели! – прошипел Феликс. – Трусы, ничтожества! Кто за ним пойдет? Кто поверит, что это он?
– Других таких нет, – хором сказали Каменев и Зиновьев.
– И не будет! – рявкнул Дзержинский. Он уже знал, что делать. Скульптору Збарскому в ночь на 22 января был заказан гипсовый Ленин в натуральную величину. Его планировалось выставить на Красной площади, дабы все желающие могли убедиться: Ленин мертв и любой живой Ленин – фальсификация. С 24 января гипсовый труп лежал в центре деревянного Мавзолея, привлекая толпы пролетариев. Стражи в буденновках едва удерживали толпу, пытавшуюся урвать от кумира хоть клок волос, хоть лоскут пиджака. С этой языческой страной ничего нельзя было сделать. Даже если бы некий циклоп-людоед пожрал все ее население, оставив на развод единственную пару крестьянских детишек, а после помер бы в страшных судорогах от объядения, уцелевшие двое долго боялись бы приблизиться к его трупу, а потом и от людоедовой бороды оторвали бы прядь, чтобы и им было в жизни такое счастье – раз в жизни досыта нажраться и околеть посреди бескрайнего болота. Над искусственным Лениным планировали установить стеклянную витрину. Збарский еженедельно осматривал гипс во избежание порчи. Массы требовали правды о Ленине, в ЦК приходили слезные письма от сельских учителей: крестьяне интересовались биографией вождя и секретами его успехов, словно пытались заменить только что утраченного вождя материализованной памятью о нем – биографиями, портретами, книжками-раскрасками. Взамен живого и бесследно исчезнувшего Ленина срочно требовался муляж – но муляж правильный, в лучших революционных традициях, такой, чтобы на нем воспиталось не одно поколение безупречно одинаковых жителей нового мира. История с куклой, однако, стала известна Юрию Олеше и легла в основу его антисоветского романа «Три толстяка».
Единственным вопросом, вынесенным на Политбюро 30 января, была канонизация Ленина.
– Что будем делать, товарищи? – скорбно спросил Калинин.
– Известно чего, – рубанул Рыков. – Вооружившись единственно верным учением Маркса, Ильич наш с раннего детства любил простой народ...
И хотя собранием владела глубокая скорбь (все скучали по Ленину, без которого на заседаниях Совнаркома воцарилась угрюмая скука, ни анекдотца, ни тебе каламбурца), народные комиссары прыснули, вообразив, как именно любил Ильич простой народ; представить, что он это делал с томом Маркса в руках, было еще забавнее.
– Ленин открыл Маркса единственный раз, – подал голос Луначарский. – Он мне сам рассказывал. В шестнадцать лет какой-то студент ему наврал, что есть, мол, книга, которая учит наживать капитал. Он ее и так, и сяк вертел, и задом наперед пытался читать, и по диагонали – все думал, что шифр какой-то... А не найдя, сначала обозлился, а потом восхищался: вот человек придумал – написал вот эдакий том ерунды да и впарил его читателю, назвав «Капитал»! Он даже думал сам написать брошюру «Двадцать способов сделаться счастливым и богатым», всю состоящую из советов насчет обливания холодной водой...
Наркомы снова прыснули. Нельзя было вспомнить Ленина без ласковой усмешки. Уж он сейчас придумал бы себе настоящую революционную биографию – то-то все хохотали бы, то-то умилялись неуемной фантазии вождя!
– Семью бы надо ему подобрать правильную, – вздохнул Каменев. Зиновьев бросил на него испепеляющий взгляд. В некоторых отношениях Лева был неисправимым мещанином, его вечно тянуло в семью!
– Это верно, это очень верно, – согласился Бухарин. – Нам нужны семейные ценности. Революции кончились, пора входить в русло...
– Товарищи! – робко, прерывающимся голосом заговорила Мария Ульянова, секретарша на заседаниях СНК, отличавшаяся грамотностью и расторопностью. – Вы, может быть, сочтете это кощунственным... Тогда забудьте мое предложение, пожалуйста! Но мой покойный папа... был очень похож на дорогого товарища Ленина...
Она всхлипнула. Дзержинский впервые за все время совещания оторвался от полировки ногтей и взглянул на нее с любопытством.
– Кем, вы говорите, был ваш батюшка? – спросил Железный.
– Он был инспектором народных училищ, в Симбирске... И знаете – тот же огромный лоб, те же добрые глаза... бородка...
– Когда он умер? – поинтересовался Луначарский.
– В восемьдесят втором, я его почти не помню. Он был еще не старый, просто работал очень много... С ним случился удар.
– А каких взглядов был покойный? – смущенно спросил Рыков.
– О, самых демократических! Я помню, у нас была тетрадка, в которую он переписывал революционные стихотворения – целиком, без купюр. Там были всякие... фривольности, конечно, но были и Некрасова два стихотворения! Вообще вся наша семья, товарищи, была очень революционная: брат мой Саша... вы, наверное, знаете...
Никто из присутствующих не знал брата Сашу, но на всякий случай все почтительно замолчали.
– Каторга? – с пониманием спросил Бухарин.
– Нет, виселица в Шлиссельбурге, – ответил за Ульянову всезнающий Феликс. – Попался на пустяках: делал с другими такими же студентами бомбу на Александра III. Ничего не вышло, конечно, всех накрыли. Я помню это дело. Одна из самых позорных глупостей позорно-глупого царствования. Соболезную вам, Мария...
– Николаевна, – подсказала Ульянова.
– Николаевна. Но ежели мы думаем о том, чтобы сделать Ильича вашим, так сказать, братом... вы понимаете, что вы должны будете стать Ильиничной?
Об этом Мария Ульянова, кажется, не подумала. Ей только сейчас представился весь ужас внезапной замены ее добропорядочного, хоть и вольнолюбивого отца Николая Николаевича на столь же добропорядочного Илью. Согласитесь, быть дочерью Ильи совсем не то же, что дочерью Николая, – ощущение это сопоставимо с шоком, который испытал бы робкий читатель, узнав, что «Дон Кихот» написан не испанским одноруким бродягой, а утонченным французским филологом.
– Если так нужно для дела... – выдавила она наконец.
– Нужно, нужно. Сколько всего деток имел Николай – то есть Илья – Николаевич?
– Всех нас было пятеро, – зачастила Ульянова, – живы все, кроме Саши и Оли. Саша погиб, а Оля умерла от тифа совсем молоденькой.
Дзержинский посмотрел на Ульянову с живым интересом.
– Каких лет она была?
– Всего двадцати, родилась в семьдесят третьем...
– Интересно, – задумчиво произнес Феликс. В жизни Ильича таинственным образом возникла мертвая сестра – положительно, судьба делала все, чтобы подчеркнуть предопределенность их встречи и зловещую параллельность биографий!
– Прочие ваши родственники не будут возражать против появления в семье нового брата? – деликатно поинтересовался Луначарский.
– Помилуйте, это для нас огромная, огромная честь! Я сегодня же напишу Анне.
– Она в Симбирске?
– Нет, она в Питере, с мужем Марком Елизаровым. А Митенька, наш младший, в Симбирске. Он тоже похож на дорогого Ильича, только в очках...
– Надеюсь, на стороне белых никто из семьи не воевал? – строго спросил круглолицый Молотов, так точно прозванный каменной жопой с легкой, игривой руки Ильича.
– Что вы! – воскликнула Ульянова, отлично знавшая, как важны в молодой советской республике безупречные родственники. – Митенька даже сидел при царе за пропаганду, но его отпустили, снисходя к маминым просьбам. Решили, что на одну семью хватит... – Она вновь разрыдалась.
– Восхитительная наивность! – холодно произнес Феликс. – Эти зажиревшие сатрапы полагали, что достаточно запугать семью казнью одного несчастного юноши. Им и в голову не могло прийти, что вместо одного несчастного юноши так можно получить целое гнездо непримиримых мстителей! Нет, если мы будем брать, то только семьями. Оставлять кого-то на воле – значит вечно плодить себе врагов!
– Полно, Феликс, – осмелился возразить Зиновьев, – ведь в России почти все – родственники! Этак мы рискуем пересажать всех...
– И прекрасно сделаем! – жестко оборвал его Феликс. – На свободе должны остаться только те, кто полезен для нового мира, орден меченосцев, готовый на все ради дела. Прочие пополнят трудармию, ибо ни на что другое не годятся. Те, кто у власти, родственников иметь не должны. Пусть Ленин будет последним, у кого была настоящая семья. Кстати же получим и прекрасный мотив для его ухода в революцию – месть за несчастного брата.
В Симбирск отрядили Луначарского – именно на его покатенькие плечи легла задача написания канонической биографии. Как всякий графоман, он был рад социальной востребованности. Спецпоезд довез его до Симбирска, и нарком просвещения понуро побрел вдоль длинной, полого шедшей под уклон Стрелецкой улицы, на которой проживала родня Марии Ульяновой.
Город Симбирск способен был нагнать скуки и ненависти к самодержавию даже и на менее эмоциональную натуру, чем Ильич. Улицы были горбаты, грязны и запущены тою особенно отвратительной запущенностью, которая всегда отличает места, где не то чтобы не могут, а не хотят наводить порядок, считая это делом заранее безнадежным. Все здесь дышало нелюбовью – к городу, друг другу и недальновидному гостю, которому случится сюда забрести. Ильич, объездивший всю Россию, в Симбирске, кажется, ни разу не бывал – да и что ему было тут делать? Золота не намоешь, светской жизни ноль, карты – между священником, земским врачом и местным учителем по копейке вист... Луначарский все знал про этот город, едва ступив на его сухую землю, потрескавшуюся от засухи. Козы и собаки смотрели на него с подозрением, а приземистые купеческие дома, в которых рядом с уплотненным купечеством жил теперь нечистоплотный симбирский пролетариат, щурились как-то особенно гнусно, словно говоря: да, потеснили, да, поубивали, попили кровушки, пограбили вдоволь... а с русской жизнью ничего не сделали, и так и будет, и отлично! А виноваты будете вы, большевики: нам ведь дай только повод позверствовать, мы порежем немного друг друга и вернемся в прежнее русло, и в домах этих будут те же купцы, а в трущобах – те же пролетарии, и все они будут проклинать ваши имена – за то, что кровь вы развязали, а моря не зажгли... Возможно, все дело было в больном воображении: Луначарский в последние годы часто корил себя за то, что вообще ввязался в революцию. Нечего было самоутверждаться за счет политики. Положим, теперь его пьесы идут в Малом, а без революции едва ли добрались бы и до Зеленого театра в Киеве, – но цена, заплаченная за их сценический успех, была явно несообразна.
Да, да, думал Луначарский, шагая по Стрелецкой: если бы ребенок вырос здесь, да лишился брата, да каждый день видел кривую усмешку этих непрошибаемо приземистых, непобедимо тупых, как плечистые слободские парни, домов, да ходил бы мимо этих коз и собак – ведь это, в сущности, две разновидности одного провинциального животного, оно лает, когда боится, и блеет, когда ластится, а уж как рычит, когда бодается... да, если бы ребенок вырос тут, с той судьбой, какую мы ему придумали, он возненавидел бы Россию и все русское мертвящей, глухой ненавистью, которую не победит никакая жалость. Беда в одном: как мне, как всем нам писать его биографию, ежели в ней понадобится совместить несовместимое? Ведь Ленин был добрый, вот что самое главное. Он никогда не работал, не открывал зануду Маркса и считал его шарлатаном, любил деньги – но исключительно потому, что ему нравилось их проедать и пропивать; ему нравились дети, потому что и сам он был толстое лысое дитя, всегда готовое на шутку и розыгрыш, в разгар заседания Совнаркома вдруг срывающееся обучать кота прыгать через стул... Дитя, шутник, авантюрист, пожелавший шутки ради взять власть в России и избавить ее наконец от гнетущей скуки и взаимного мучительства – но уткнувшийся в это самое взаимное мучительство, потому что легких людей тут нету в помине... За что мы все так его любили? За легкомыслие, за неистребимую веселость, за то, что с ним ничего не было страшно! Все российские власти преследовали единственную цель – умучить как можно больше народу, – а этот, кажется, был единственным, кто видел цель жизни в удовольствиях и искренне пытался наставить на этот путь всех остальных! Да, жулик, да, картежник, да, наперсточник, – но с каким азартом он брался за всякое новое дело, как любил делать что-нибудь артельно, всем Совнаркомом, как заразительно хохотал, когда на экране грошового парижского синематографа Бастер Китон с размаху шлепался в лужу... Во главе России никогда еще не было такого человека, и как все хорошо шло поначалу! Казалось, достаточно избрать на царство единственного мужчину в России, которого интересовали только деньги, женщины и шустовский коньяк, – чтобы и всему остальному народу расхотелось угрюмо мучить самого себя... Шиш, дудки! И Ленин ходит теперь по бескрайнему российскому простору, а я мучительно пытаюсь примирить его светлый образ со скучной и тупой догмой, которую этот народ опять взвалил себе на шею... Господи, ведь нам же никто не поверит! Кто способен будет вообразить, что в одном лысом человечке способны сочетаться такая любовь и такая ненависть? Мне придется написать, что человек, всю Россию заковавший в железо и заливший кровью, искренне любил детей, а над Бетховеном плакал не потому, что проигрался в пух под «Аппассионату», а потому, что ненавидел насилие... Что за жуткий фантом, что за двуликий Янус! Нет, я, конечно, большой писатель (эта мысль несколько утешила Луначарского), но эта фигура и мне не по перу...
Извещенные правительственной телеграммой Ульяновы – старшая сестра Марии Анна, ее сутулый скучный муж Марк Елизаров и очкастенький, лысеющий Митя, предполагаемый брат вождя, – навели в своем и без того чистеньком жилище совершенно хирургическую стерильность, отскребли полы и лестницы, выложили на видные места революционные книги – Надсона и Некрасова. Это была семья, каких в России тысячи, если не миллионы, – унылая, несчастная, забитая, честная и находящая в этой честности свое единственное утешение. Отец их был из тех, на чьей могиле обязательно говорят: «Служил ты недолго, но честно»; в столе у такого человека непременно лежит тетрадка, в которую он в горячие студенческие годы от руки переписывал фривольные стишки, перемежаемые песнями Беранже в переводах Курочкина. Луначарский перелистал толстую серую тетрадь, в которой «Гусарская азбука» соседствовала с «Поэтом и гражданином» без цензурных изъятий; осмотрел книгу, выданную в гимназии отличнице Анне, – легенды народов Севера, господи боже мой, что может быть скучнее, бессолнечнее, монотоннее, чем легенды народов Севера... Откуда бы в этой семье взяться Ильичу, пылкому, игристому, как шампанское? Как представить его заливистый хохот в этой цитадели серьезности и безнадежности?
– Кстати, – сказал Луначарский за жидким чаем. – Уведомила ли вас Мария Николаевна, что вашего батюшку зовут теперь Илья?
– Ка... каким образом? – поперхнулась Анна Николаевна. – Весь город помнит его как Николая!
– Анна Николаевна, – медленно и печально произнес Луначарский. – Ну какой там «весь город», голубушка? Кто сейчас, после такой крови, вообще помнит, что там было в семидесятые годы? Никто не покушается на память вашего отца, более того – он станет самым известным в России инспектором реальных училищ! Честный труженик на ниве народного просвещения... Но вместо Николая Николаевича Ульянова будет Илья Николаевич Ульянов, только и всего! Согласитесь, проще убедить десяток симбирских старожилов в том, что Николая звали Ильей, – чем внушить всей России, что ее вождя звали Николаичем!
– Скажите... а каково было истинное происхождение товарища Ленина? – робко спросил Дмитрий Николаевич, в чьих чертах не было ни малейшего сходства с его новым братом.
– Товарищ Ленин, – строго сказал Луначарский, – вел строгую жизнь революционера. О его происхождении ничего не знали даже его ближайшие товарищи, даже товарищ Крупская. Мне ли рассказывать вам, как зверствовала царская охранка? Владимир Ильич никогда при жизни не рассказывал о своей семье. Но массам необходим воспитательный пример. И мы пришли к выводу, что наилучшим воспитательным примером будет именно история семьи Ульяновых...
– Но как же вы объясните, что настоящая фамилия товарища Ленина была Ульянов? – скучно спросил скучный Марк, способный задавать только такие дотошные вопросы. Вероятно, в его профессии земского статистика подобная дотошность была уместна, но десять минут в обществе этого человека способны были навеки отвратить от статистики, земства и служения народу в целом.
– Ну, это несложно, – отмахнулся Луначарский. – У всякого революционера есть псевдоним, партийная кличка, подпись для публикаций в правительственных изданиях... Товарищ Ленин в Париже использовал псевдонимы Тулин, Надин, Инин... Я сам несколько раз ставил свои драмы под чужим именем, потому что мое собственное находилось в России под запретом, – приосанился он.
– А может быть, я знаю какие-нибудь ваши сочинения? – робко спросила Анна Николаевна.
– Возможно, – загадочно ответил Луначарский. («Юрий Милославский», – хихикнул он про себя.) Анна поняла, что расспросы неуместны, и отстала.
– И все-таки, – гнул свое Марк, – я, знаете, воспитан в том духе, что категорически отвергаю любую ложь, пусть во благо революционного дела. Нельзя строить на фундаменте лжи, вот что я не устаю повторять. И отец Анны Николаевны был честнейший человек, Мария его почти не помнит, но Анна-то помнит отлично... Простите, что я учу государственному мышлению вас, человека государственного, но вы должны понять мои сомнения...