Текст книги "Правда"
Автор книги: Дмитрий Быков
Соавторы: Максим Чертанов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 34 страниц)
«Правда» стала популярным в Петербурге местом. Если среди ночи какой-нибудь пьяный, шатаясь, брел по улицам и искал добавки, – про него говорили, что он идет «Правду» искать, потому что в «Правде» можно было достать выпивку во всякое время. Скоро и всех блаженных стали называть «правдоискателями». Однажды городовой (или, как тогда говорили, «фараон»), получавший регулярные взятки со Знаменской, зашел-таки прервать особенно громкую оргию по требованию жильцов соседнего дома – и удостоился обидной поговорки «Хлеб-соль ешь, а „Правду“ режь», что намекало на откровенное взяточничество распоясавшегося стража порядка. Впрочем, получив очередную взятку, – на это дело в газете не скупились, – он смиренно ретировался; на вопрос, почему притон до сих пор не закрыт, в Питере пожимали плечами: «Бог „Правду“ видит, да не скоро скажет». Однажды студенты решили написать в пролетарскую газету что-нибудь прогрессивное и зашли в редакцию; на вопрос, где тут секретарь, синеватый человек в одном белье с достоинством отвечал, что он и есть секретарь, а сейчас придет еще и секретарша, прошу любить и жаловать; в отделе промышленности пили, в отделе сельской жизни пели, а в отделе экономического развития России творилось такое, что студенты в ужасе бежали на улицу и приступили к городовому с вопросом, нет ли поблизости какой-нибудь другой «Правды».
– «Правда» всегда одна, – грустно ответил фараон.
Первое время, надо признаться, Ильич все-таки не верил, что писать в газету так уж просто. Он думал, что Прянишников его дурит и что должна найтись какая-то инстанция, которая наконец откажется публиковать его литературную продукцию. Никто, однако, не возражал – более того, «Правда» пользовалась у рабочих бешеной популярностью, потому что всякому сознательному пролетарию было очень приятно узнать, как его там пропечатали. Русский пролетариат вообще отличался потрясающей почтительностью к печатному слову: это касалось даже типографских рабочих, которые, уж казалось бы, могли знать, как оно все делается. Но и они, прекрасно сознавая, что всякое печатное слово есть только оттиск буковок из наборной кассы, вредное отражение паров свинца, – почему-то питали необъяснимое уважение ко всему, что красовалось на бумаге, под круглыми, красивыми буквами «Правда». Никакого цензурного террора не было – пару номеров, конечно, запретили к продаже за очень уж рискованные ленинские корреспонденции из Парижа (он иногда давал волю своему перу), но в целом препятствий не чинили и даже поощряли такой выпуск пара. Рабочий, который читает и пишет, все-таки не склонен к погрому.
Обычный номер «Правды» выглядел так. Почти всю первую страницу – или, по-газетному говоря, полосу – занимала теоретическая статья, которую писал за копейки какой-нибудь студент, совершенно счастливый от возможности увидеть свою фамилию набранной большими буквами (Ленин очень скоро смекнул, что польстить авторскому тщеславию – лучше всякого гонорара). Писали там любую ерунду, иногда даже антиправительственную, – но Ленин отлично усвоил, что русский публицист больше всего на свете любит солидность и наукообразие, а потому истинных его намерений не поймет ни один цензор, будь он хоть семи пядей во лбу. «Исходя из текущего состояния экономической мысли в родных палестинах, всякий сколько-нибудь мыслящий индивид не может не признать того слишком очевидного факта, что насквозь гнилая и безнадежно отсталая действительность находится перед лицом тех давно предсказанных и совершенно неотвратимых катаклизмов, которые одни в состоянии помочь перевести болезнь из запущенной формы в ту острую, которая, хотя бы даже и будучи несколько мучительней для и без того ослабленного организма, по крайней мере позволяет избежать затягивания того невыносимого положения, в котором все сегодня находится и будет продолжать находиться до того самого времени, когда контрреформация и реформация, слившись в одном созидательном вихре, превратят возлюбленное Отечество в пример для мыслящих пролетариев всего мира» – Ленин трижды перечитал эту фразу и нашел ее превосходной. Сам он таких пузырей пускать не умел. Дальше следовал набор пролетарских писем с мест, пара декадентских стихотворений про каменщика с лопатой (хотя даже Ленин, никогда никем не работавший и не державший в руках лопаты, знал, что каменщику эта вещь совершенно без надобности, – каменщик камни кладет, при чем тут лопата?!), на третьей полосе помещалась заграничная информация, а на четвертой литературные экзерсисы товарищей по партии, оказавшихся тайными сочинителями не хуже Горького: каждый что-нибудь кропал в рифму или без, в столбик или в строчку, не особенно заботясь о складности, но горячо оплакивая рабочую долю. Иногда помещались там стихотворения в прозе самого Ильича, которые он скромно подписывал «Н. Ленин» – чтобы потомство все-таки понимало, что это пишет Не Ленин. Сочиняя эти произведения, он от души радовался. «Вчера вот качался на качелях, – писал он. – Экое бессмысленное развлечение! Вперед и назад, вперед и назад... А надо только вперед, всегда и везде вперед!»
Удивительно, но находились люди, относившиеся к ленинской публицистике всерьез. Среди рабочих прошел даже слух, что далеко за границей живет некий Ленин, который один умеет говорить с пролетариатом на правильном пролетарском языке. По крайней мере, он не употреблял мудреных терминов. Иногда ему приходила в голову странная фантазия – тиснуть статью к чьему-нибудь юбилею, как, он знал, делают в настоящих газетах. Фигуры он выбирал все больше забытые, чтобы никто не мог его поймать на незнании общеизвестного (Ленин, правду сказать, из всего Пушкина помнил только строчки про дядю да про ножки). Однажды ему пришла мысль написать статью к столетию Герцена, фотографию которого он увидел в календаре. Чего-чего не написал там Ленин – сам после удивлялся, перечитывая. Чаще же всего, читая свою «Правду», он от души хохотал, ударяя себя по коленке и приговаривая:
– Архихуйня!
Дзержинский, кажется, «Правды» вообще не читал. Он вполне удовлетворялся скромными поступлениями со Знаменской и только удивлялся иногда, какие сказочные идиоты сидят теперь в цензурном ведомстве. Один раз, для пробы, он и сам поместил в «Правде» статью за подписью «Ferrum» p-h: из первых букв каждого абзаца складывался диагноз «Николашка кретин». Цензор ничего не заметил, только в одном месте поправил «реальность» на «действительность» да вычеркнул слишком частое повторение слова «неистребимый». Дзержинский пошел дальше и тиснул в пролетарской газете следующий акростих:
Еще и солнце не взошло.
Белеет снег по косогорам,
А уж приятно и тепло.
Люблю, когда все птички хором
Январским утром запоют!
Вокруг лежит простор холодный,
А дома чисто и уют.
Сторонник чтения свободный,
Возьму какой-нибудь журнал,
Смотрю в страницы, как обычно...
Еще, еще! Но прочитал —
Хочу уж спать, и сплю отлично.
Ему даже пришло письмо от сознательной работницы, уверявшей, что она разгадала тайный замысел автора, намекающего на необходимость свободного чтения, а то цензура совершенно уже задушила все живое. Дзержинский никогда не смеялся и потому только улыбнулся, читая письмо проницательной труженицы. «Правда» вообще была веселая газета. Жаль, что настоящую ее подшивку теперь можно увидеть только в запасниках музея Ленина на улице Мари-Роз, а то, что нам предлагают в российских библиотеках, не имеет к настоящей «Правде» никакого отношения. Вся эта «Правда» напечатана, по понятным соображениям, в двадцатые годы в типографии «Известий», а настоящую «Правду», как всегда, скрывают от народа. Ему хотят внушить, что «Правда» – это скучно. Неправда. «Правда» – это смешно.
ГЛАВА 6
Лонжюмо, 1911: любовь, секс, ревность, измены, оргии и дуэли в революционной среде.
Вопреки укоренившемуся заблуждению, Владимир Ильич никогда не читал Льва Толстого, поскольку находил его книги чересчур толстыми; глыбой и человечищем он как-то назвал его по недоразумению, спутав с другим Толстым – «американцем», одним из первых русских преферансистов. Он не знал фразы о семьях, которые несчастливы по-своему, и у него не было доброго камердинера, который утешал бы его тем, что все образуется. И тем не менее...
Все смешалось в доме Лениных. Жена узнала, что муж был в связи с француженкой-гувернанткой, и объявила мужу, что не может жить с ним в одном доме. Положение это продолжалось уже третий день. Кушанье было не готово, шифровки не отправлялись, статьи в газету не сочинялись, за покер приходилось садиться без партнера, по всей квартире валялись демонстративно нечиненые рубахи и носки.
Владимир Ильич был человек правдивый по отношению к себе самому. Он не мог обманывать себя и уверять себя в том, что он раскаивается в своем поступке. Может быть, и даже наверняка, он сумел бы скрыть свои грехи от жены, если б ожидал, что это известие так на нее подействует. Но он никак этого ожидать не мог, поскольку жена его даже не была, строго говоря, женой, а всего лишь деловым партнером и товарищем. «И как хорошо все было до этого, и как мы хорошо жили!»
– Надюша, рыбка, перестань сейчас же дуться и поговори со мной.
Надежда Константиновна подняла голову от книги. Она читала «Пол и характер» Вейнингера в подлиннике. Глаза ее ослабли от постоянного чтения и шифровок, и она теперь носила очки; в них она совершенно могла сойти за интеллигентную даму. «И эту женщину – темную, неграмотную, мелкую мошенницу—я вытащил из свиного хлева! – подумал Ленин. – Кто поверит этому?» Он сделал вдох, мысленно счел до десяти и сказал:
– Дорогая, позволь мне объяснить...
– Оставьте меня. Уйдите.
«Уже и на „вы“! – поморщился Ленин. – Как она усвоила привычки так называемых порядочных женщин! Чуть что – сразу „вы“ и этот холодный тон... Поневоле чувствуешь себя виноватым».
– Дорогая, позволь обратить твое внимание на следующее обстоятельство: наш брак изначально был и остается фиктивным. О какой верности может идти речь?! Я вообще не обязан пред тобою отчитываться в своей частной жизни и сейчас делаю это лишь из уважения, которое питаю к тебе как... как...
– Обеды-то я вам не фиктивные стряпала. – От волнения к ней вернулась уже почти забытая простонародная манера выражаться. – И деньги для вас покером зарабатывала не фиктивные. А верности вашей мне не нужно, я вообще девушка, ежели вы забыли. Да только не желаю я, чтоб вы к своей прошмандовке шлялись в рубашечках, что я нагла... награ... нагадила. – Губы ее дрожали. – Хватит, надоело на вас зазря спину гнуть. Вы эксплоататор! Дайте мне развод. Я не старая еще. Может, на мне какой честный мужчина женится. По-настоящему, а не ради карт. Я ему деток рожу.
– Надя, какие детки?! Какой развод?! – Он схватился за голову. – Ты белены объелась, что ли?
– Не дадите развода?
– Не дам, – отрезал он. – Мы в церкви венчались. Ты пред Богом клялась, что будешь со мной в болезни и здравии.
– Вы мне сами все уши прожужжали, что Бога нет, а теперь вон как запели! Ренегат! Лицемер! Фарисей! Оппортунист! А не дадите развода – так я сама к курве этой пойду!
– Дура! – вспылил Владимир Ильич. И тут, как последний аргумент, ему в голову полетела чугунная сковорода – он едва успел увернуться.
– Я глазенки-то ей бесстыжие повыцарапаю!
– Дура, – еще раз сказал он, но уже мягче: в доме было еще много тяжелой посуды. И, хлопнув дверью, выскочил из дому.
«До чего я дожил – Надька Минога мне условия ставит! Дай бабе волю – мигом на шею усядется!» Он шагал быстро и сердито размахивал руками. Это была его первая серьезная ссора с женой за все прошедшие годы. Он и подумать не мог, что кроткая и услужливая Надежда – верный друг, отличный товарищ – когда-нибудь осмелится кричать на него и устраивать ему сцены, а тем более требовать развода и швыряться сковородками, как какая-нибудь мещанка. На развод согласиться он решительно не мог: так привык к ней, привык к нехитрому уюту, что она повсюду создавала для него, к ее неусыпной заботе, даже к разговорам с ней... А карты?! А шифровки, а конспекты? Дзержинский не мог знать, кто пишет за него статьи, но он-то знал!
Владимир Ильич остановился посреди тихой улицы, обсаженной платанами и вязами. Всего несколько двориков отделяли его дом от дома, где поселились Зиновьев с Каменевым и Инесса Арманд. Лонжюмо – крошечная деревушка, все обо всех болтают; неудивительно, что Надежде Константиновне донесли об Инессе... Хотя, возможно, никто и не доносил, а он сам был неосторожен. Но что же теперь делать? Он посмотрел на часы – у Инессы сейчас по расписанию лекция по макраме. Куда пойти? Он вылетел из дому без велосипеда – в Лонжюмо принято было передвигаться на велосипедах – и в одном пиджачке, а день был прохладный. Он решил вернуться – быть может, Надежда Константиновна уже поостыла, – и попытаться еще раз поговорить с нею. Но, подходя к калитке, столкнулся с женой – она, в накинутом на плечи платке, пронеслась мимо, делая вид, что не замечает его. Губы ее были сжаты, глаза, выкаченные, как у рыбы, казались еще больше обычного.
Он проводил жену взглядом и вынужден был признать, что со спины она выглядит вовсе не так уж плохо. До сих пор ему никогда не приходило в голову, что она может найти себе другого мужчину. «А может быть, уже нашла? И моя связь с Инессой – только предлог, чтобы просить развода? Ну нет, этого я не допущу!»
Он решил дождаться, когда у Инессы закончится лекция, и тогда пойти к ней и предупредить, чтоб не высовывала носа из дому, пока Надежда Константиновна не откажется от своих кровожадных намерений. Нужно было куда-то убить два часа времени. Он немного посидел у себя, но одному было тоскливо. Он оседлал велосипед и покатил снова к дому Инессы. Поднялся на второй этаж, который занимали два товарища, постучался и вошел. Зиновьев был один и ползал по полу, раскладывая гигантский пасьянс. Под глазом у него был свежий синяк. Но это уже давно никого не удивляло.
Зиновьев предложил Ленину кофе, но Ленин кофе не хотел; он спросил пива, но пива не было. Тогда они прибегли к обычному компромиссу, то есть выпили водки. Выпив, некоторое время они сидели молча, потом выпили еще. Зиновьев чесал в кудрявом затылке, зевал и все поглядывал на Ленина, не решаясь задавать вопросы: он ясно видел, что старый друг чем-то удручен. Наконец, не выдержав молчания, он спросил:
– Володя, ты в порядке?
– Запутался я, Гриша.
– Что такое?
– Надя требует развода.
– Из-за Инессочки?
– Ну да.
– Странный ты человек, Voldemare. Ну что тебе не жилось с Надюшей? Она так вкусно стряпает. Чего еще можно желать от женщины?
– От женщины можно желать очень многого, друг мой. Тебе этого не понять. Представь, что... Нет, ладно, ничего не представляй. Ты мне лучше скажи, Гриша... Ты ведь все сплетни собираешь...
– Никаких я сплетен не собираю, – обиженно возразил Зиновьев. – А какие именно сплетни тебя интересуют?
– Ты ничего не слыхал о моей Наде? Зиновьев – этот распутный сапожничий сын,
шельма, вертопрах и обжора – все понимал с полуслова, за то Ленин всю жизнь и ценил его. Он ухмыльнулся и сказал:
– Ты хочешь знать, не таскается ли она с другими революционерами? Да вроде бы нет. Лева, правда, как-то видел ее с Анатолем... Они разговаривали весьма интимно.
– С Луначарским?! Не верю. Этого не может быть, потому что этого не может быть никогда... Брось-ка ты, Гриша, свой пасьянс. Давай лучше в подкидного перекинемся.
Невинная детская игра, как всегда, отвлекла Владимира Ильича от грустных мыслей и успокоила его нервы. Часа через полтора, когда нос Зиновьева уже совсем распух, – они играли, как всегда, на щелбаны, – тот начал хныкать и просить пощады. Ленин отложил карты, потянулся и проговорил уже весело:
– Дураком родился, дураком помрешь... Такая уж твоя планида, Гриша.
– Ты просто передергиваешь, – с легким укором сказал Зиновьев, разглядывая свое лицо в карманное зеркальце. Даже с красным носом и лиловым синяком он был по-прежнему смазлив – одни ресницы чего стоили – и, сознавая это, самодовольно улыбнулся своему отражению.
Владимир Ильич подозревал иногда, что от этих болезненных щелчков по носу его бессменный карточный партнер получает какое-то особое, непонятное здравомыслящему человеку наслаждение, но, в конце концов, это было его личное дело. Среди революционеров попадались люди с куда более удивительными привычками – например, Богданов с его постоянными разговорами о кровопусканиях и кровопереливаниях... «Да взять хоть того же Феликса: после парижских приключений он без скальпеля и из дому-то не выходит. А уж когда ему приходит охота посидеть в тюрьме – его сокамерники потом такое рассказывают о его затеях, что даже у меня язык не повернется повторить... Бичевания, распятия, терновые веночки, и чтоб гвозди непременно были железные... (Все это было злопыхательское вранье. Ничего подобного Феликс Эдмундович никогда не совершал, и уж во всяком случае не железными гвоздями.) Но что делать? Социальная революция невозможна без сексуальной. Я буду просвещенным монархом и не собираюсь вставать на пути прогресса». Чтобы проверить свою гипотезу, Ленин снова взял колоду карт и хотел было еще раз стукнуть Зиновьева по носу, но тот отстранился с недовольным видом. Тогда Ленин сказал примирительно:
– Никогда я в дурака не передергиваю, просто мне карта прет... Я вот иногда думаю: сбежать бы от них от всех на недельку... Засели бы с тобой в каком-нибудь шалашике и сутками напролет играли... Ох, Гриша, заболтался я тут с тобой. Мне пора. Инесса, наверное, уже давно вернулась с лекции.
Попрощавшись с Зиновьевым, Владимир Ильич сбежал по ступенькам на первый этаж, насвистывая сквозь зубы. Он уже собрался постучаться к любовнице и даже улыбку заготовил, но внезапно – о ужас! – до его слуха донесся пронзительный голос жены... Он замер, прислушиваясь: дверь была толстая, и он не мог разобрать ни слова. Потом Инесса что-то отвечала своим певучим низким голоском... Кажется, драки нет... Он тихо, ступая на цыпочках, вышел во двор. Пригнувшись, подобрался к окошку – ставни были открыты, кружевная занавеска колыхалась от ветра, – и осторожно глянул внутрь.
К его удивлению и облегчению, обе женщины сидели друг против друга за столом и беседовали довольно мирно, во всяком случае, в волосы никто никому не вцеплялся. В руках у Инессы было вышиванье; Надежда Константиновна суетливо щелкала замочком своего ридикюля.
– ...Хорошо также добавлять смородинный лист и укроп.
– Я непременно попробую сделать, как вы говорите, Надя.
– Жаль, что здесь нет хорошей рыбы. Эта Иветт по сравнению с нашим Енисеем и даже Сеной – просто лужа. Когда мы жили в Париже, я каждый день ходила на рынок и покупала свежую рыбу. Ильич очень любит уху.
– Надя, я так виновата перед вами...
– Ах, бросьте, милочка. Мы с вами цивилизованные, передовые женщины, и нам не пристало... Но расскажите мне про ваших деток... Вы, должно быть, страшно скучаете по ним.
– Да, очень. Но у меня здесь так много работы...
– Анатолий Васильевич прекрасно отзывался о вашей последней лекции.
– Вы очень добры...
Ленин крякнул, покрутил головой. Однако! Но он был доволен, что все обернулось так. Он, как всегда, недооценил свою жену. Надька Минога осталась далеко в прошлом. Он решил не мешать дамской беседе и воротился наверх, к Зиновьеву. Вскоре пришел Лева, и они сели играть уже втроем. На сей раз Ленин продулся вчистую и честно заплатил по счету – фальшивыми франками. Он терпеть не мог, чтоб его били по носу.
– Надя, ты не починишь мне рубашку? – спросил он на следующее утро, всем своим видом демонстрируя готовность к примирению.
– Починю. – Она скупо улыбнулась. В глазах ее он с радостью увидел прежнее доброе выражение. – Ты знаешь, Ильич... Я познакомилась с твоей Инессой.
– Да?
– Она очень милая и производит впечатление порядочной женщины. Никогда и не подумаешь, что француженка. Я совсем не так ее себе представляла.
– Я рад, что она тебе понравилась.
– Вот и прекрасно, – спокойно ответила Крупская. – Давай разведемся. Ты женишься на ней. Нельзя так компрометировать ее. Это неблагородно с твоей стороны, Ильич.
– Надя, опять ты за свое! – Он снова подумал, что у жены, наверное, есть любовник. Иначе б она так легко не примирилась с Инессой. Он сдержал себя и проговорил так кротко, как только мог: – Давай, дружок, немного подождем... Ты прости меня, если я тебя обидел.
– Бог простит... – машинально отозвалась она и, вдруг оживляясь, сказала: – Ильич, вообрази: Анатолий Васильевич в своей лекции говорил, что мы должны построить нового Бога взамен старого...
– Богостроитель хренов! – Ленин фыркнул насмешливо и сердито. Ему начали не нравиться эти постоянные ссылки на авторитет Анатолия Васильевича. И он вспомнил глупую сплетню Зиновьева...
«Нет, не может быть! Балда Луначарский, этот расфранченный светский хлыщ, этот изнеженный декаденток, пьеро с зеленой гвоздичкой в петлице, дешевый стихоплет, – и моя клуша! Да я скорей уж поверю, что Лева Каменев по пьяни с ней переспал: всем известно, как они друг к дружке расположены... Вдобавок Луначарский, помнится, женат на богатой купчихе, и у них шестеро детей... Бред, бред! А насчет Боженьки я с ним еще потолкую. Это все сумасшедший Богданов его сбивает с панталыку. Вот тоже фрукт! Философская сволочь! Воображает себя вампиром... Все они тут от безделья с ума посходили».
– Ильич, когда же мы поженимся? Надя сказала мне, что она не только не против развода, но даже сама предлагает тебе это. Ах, она такая чудная, прекрасная женщина! Сразу видно светскую даму.
– Видишь ли, дорогая...
Ленин обожал Инессу; он изменял ей с другими женщинами не чаще раза в месяц и, изменяя, думал о ней же. Но жениться на ком бы то ни было ему хотелось еще менее, нежели разводиться с Крупской. Дети? Он, пожалуй, хотел детей; но у Инессы их и так уже было пятеро – придется всю эту ораву содержать... Нет, нет. Его вполне устраивало существующее положение вещей. Он притянул Инессу к себе и шепнул, целуя ее в розовое ушко:
– Куда торопиться? Разве тебе плохо со мной? Зачем этот буржуазный брак с его буржуазными...
– Я бы сшила к свадьбе новое платье.
– Я куплю тебе десять платьев. Послушай, а Надя тебе ничего такого о себе не говорила?
– Какого такого?
– Может, она признавалась тебе, что любит какого-нибудь мужчину...
– Нет, Ильич. Она любит тебя. Но она благородная женщина и не хочет мешать твоему счастью. – «Вот хитрая стерва», – подумал Ленин.
– Ну иди же ко мне, мой маленький лектор...
По уикендам в Лонжюмо устраивались на чьей-нибудь квартире небольшие вечеринки для своих: танцульки, карты, скромный ужин, салонные игры, иногда даже небольшие капустники. Разумеется, это происходило лишь в отсутствие Дзержинского, который не одобрял веселья и праздности. Но Феликс Эдмундович – во всяком случае, так считалось, – отсиживал очередную каторгу или, что более вероятно, путешествовал инкогнито по земному шару, плетя конспиративные сети и устраивая заговоры, и никто не мешал революционерам расслабиться: кот из дому – мыши в пляс... Жить в Лонжюмо было веселей и дешевле, чем в Париже, и идея выехать из столицы в деревню на все лето восхищала русских эмигрантов. Ленин целыми днями купался и загорал, Луначарский писал драматические поэмы, и даже Каменев с Зиновьевым, кажется, переживали второй медовый месяц.
Так было и в эту субботу. Все были очень веселы: Ленин показывал фокусы, Арманд за роялем пела романсы, Надежда Константиновна – «Мурку», Луначарский читал стишки, Зиновьев пародировал Луначарского, Орджоникидзе плясал лезгинку; потом Каменев с Лениным, заложив большие пальцы рук за жилетки, выдали «семь сорок»... Инесса смеялась, хлопала в ладошки... Наконец все устали и, утирая пот, вновь уселись за стол. Вечер за окном был теплый, томный... Хотелось чего-то романтического. Ленин предложил расписать пульку, Зиновьев поддержал его, но остальные не согласились:
– Ильич, вы с Гришей, ей-богу, как помешались на своих картах... Давайте лучше сыграем во что-нибудь другое.
Луначарский, как обычно, предложил буриме. Но и буриме всем надоело. Тогда он вызвался прочесть вслух свою новую пьесу, отчего все застонали в ужасе: своей графоманской продукцией, которую он производил чуть не тоннами, Анатолий Васильевич в полчаса мог свести с ума любого. Положение спас Орджоникидзе, сказав:
– В бутылочку, а, господа? Давненько мы в нее, родимую, не играли.
– Ну, вот еще! – Дамы притворно запротестовали. Но энергичный Серго уже расчищал поверхность круглого стола.
Он первым и крутил бутылочку – темную, пузатую бутылку из-под «Вдовы Клико». Совершив несколько оборотов, бутылка указала на Надежду Константиновну. Она, жеманясь, подставила губы... Ленин пристально следил за нею. Красавец Серго был, конечно, опасный мужчина. Но жена не выказала никакого особенного волнения. Да и поцелуй был короткий, прохладный.
– Крути – с кем! – смеясь, хором закричали революционеры. – Крути – с кем!
Крупская, утерев рот салфеткой, аккуратно раскрутила бутылку. Теперь ей выпало целоваться с Каменевым. Лева приобнял ее очень нежно, но это было не в счет. Бутылка продолжала свои странствия: Каменев, ловко смухлевав, раскрутил на Зиновьева, тот – на Луначарского, Луначарский – на Инессу, Инесса – на Ленина; Ленин, целясь в Инессу, промахнулся и угодил в Зиновьева, Зиновьев попал в Орджоникидзе, но тот увильнул под предлогом внезапно заболевшего зуба... Игра продолжалась довольно долго и с переменным успехом. После очередного круга бутылочка в руках Надежды Константиновны указала на Луначарского. Они смотрели друг на друга... Что-то кольнуло Ленина в самое сердце. Он мысленно обругал себя собакой на сене. Нет, конечно, он не ревновал. Но позволить творению его собственных рук, его Галатее, удрать от него и задарма ублажать этого пустого виршеплетика, который все равно не подумает на ней жениться, а поматросит и бросит! Да и слыть рогоносцем было очень неприятно: кто теперь поверит, что он никогда не жил с женой как с женой?
Однако поцелуй выглядел вполне целомудренно. Ленин решил, что многозначительный взгляд, которым обменялись жена и ее предполагаемый любовник, просто пригрезился ему. Однообразная игра ему надоела; он потихоньку выманил Инессу в темный коридорчик...
– Совет да любовь, – сказал Зиновьев, выглянув из дверей. – А там пулечку расписывают...
– Ах, Гриша, подожди. Не начинайте без меня. Сейчас, сейчас... сейчас...
Но подозрения уже глубоко засели в его сердце. Ему теперь все казалось странно: и дурное настроение жены, и хорошее; он подозревал ее, когда она начинала опять клянчить развода, и подозревал еще сильней, когда она на время оставляла свое нытье. Он измучился; он хотел знать правду.
Как всякому порядочному революционеру, ему первым делом пришла мысль о слежке с переодеваниями: опыт у него уже был богатый. К тому же он любил музыкальную фильму, водевили и оперетки, а там, чтобы застукать неверную жену, постоянно кто-нибудь в кого-нибудь переодевался и приходил на свидание вместо другого человека. Сюжеты «Фигаро» и «Летучей мыши» замелькали в его воображении. Но там, помнится, всегда была какая-нибудь субретка-горничная. В Лонжюмо горничных никто не имел. «Самому одеться субреткой? Комплекция, увы, не та, да и навыка нет».
– Гриша, ты когда-нибудь одеваешься в женское платье?
– Нет. Зачем? – искренне удивился Зиновьев.
– А Лева?
– С какого перепугу, Voldemare?! Ты нас за кого принимаешь? Уж Лева-то тем более...
Ленин не совсем понял, почему «тем более», но понял, что изображать горничную никто из приятелей не сумеет. Пришлось отказаться от этой затеи. «В конце концов, мы не в оперетке. Люди все серьезные. Мы пойдем другим путем». Он решил поговорить с женой – тонко, деликатно, тактично:
– Надя, у тебя есть любовник?
– Да что ты такое говоришь, Ильич! Любовник! – Однако она покраснела.
А на следующий день – жены не было дома – он, выдвинув ящик ее письменного стола – искал ножницы, чтоб обстричь ноготь на мизинце, – обнаружил там сложенную вчетверо, надушенную записочку... Не раздумывая, он развернул ее. Там были стихи, он сразу узнал почерк...
«Так вот уже куда у них зашло! Мадригалы ей посвящает! Сволочь! Архисволочь! Иудушка! Декадент! – Ленин вспомнил некоторые строки из прочтенного стихотворения и весь передернулся: о качестве поэзии судить он не мог, но содержание было весьма эротическое, хотя и туманное. – Я его прибью. Я прибью эту тварь. К чорту сексуальную революцию, к чорту передовые взгляды; я не желаю разгуливать по всему Лонжюмо с рогами на голове. Честь моей жены – моя честь. Так отделаю, что он к чужой бабе на пушечный выстрел больше не подойдет. Царевич я иль хрен с горы?!»
И он решительным шагом отправился на квартиру к Луначарскому, сознавая, впрочем, что ведет себя глупо и даже архиглупо, но не в силах уже остановиться... А в это время Луначарский и в самом деле принимал у себя Надежду Константиновну. Это бывало в последнее время весьма часто.
– Вам нравится? Да? Да? Скажите же, что вам это нравится!
– Это было божественно, – отвечала Крупская. – Восхитительно.
– Я счастлив, что сумел доставить вам это удовольствие.
– Мне только кажется, что рифма «розы-слезы» несколько банальна... – осторожно заметила Крупская.
Стихи Анатолия Васильевича казались ей страшно милыми; пусть они не были так душевны, как «Дубинушка» или «Мурка», но в них была иная, утонченная красота. Она не считала себя достойной компетентно судить о качестве прозы и тем более поэзии, но предположила – ошибочно, конечно, – что автору могли надоесть ее однообразные дифирамбы и он будет рад услышать малюсенькое критическое замечание, показывающее, что она вдумчиво относится к представленным на ее суд произведениям. Луначарского ее робкая критика хлестнула словно плетью, и он проговорил довольно холодно:
– Важны не рифмы, а идея и подтекст.
Крупская поспешно согласилась; она была чутка и осознала свою ошибку. Она попросила, чтобы Луначарский прочел что-нибудь еще. Он растаял и стал читать. Она слушала как завороженная... Любила ли она его? Она сама не понимала, что с нею происходит. Надежда Константиновна была прежде всего женщина, о чем ее муж давно позабыл; ее влекло к мужчинам, но трезвый ум, как и в юности, не позволял делать из-за них глупости. Ей нравился горячий красавец Серго, но она понимала, что недостаточно молода и белокура; ей нравился уютный Лева Каменев, но она смутно догадывалась, что с Гришей ей не тягаться, и порой сожалела, что не родилась мужчиною; демонический и безумный Богданов волновал ее воображение, но он был замкнут и недоступен; лишь утонченно-ледяная краса Дзержинского, тревожа глаз, все ж не задевала сердца, ибо Надежда твердо усвоила от мужа, что Феликс Эдмундович никакой не рыцарь, а сутенер, аферист, растлитель малолетних, проститутка и железный болван.