Текст книги "Правда"
Автор книги: Дмитрий Быков
Соавторы: Максим Чертанов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 34 страниц)
– Нельзя, мальчик. Я адмиральские сундуки охраняю. Адмирал никому не велят к этому вагону подходить. Самое, говорят, ценное и дорогое тут у них. Бывает, ночью сами придут, заберутся в вагон и сидят, сидят – должно, на сокровища свои любуются. Так и говорят: пришел на сокровища мои поглядеть...
Дзержинский дернул Колю за рукав, и они пошли прочь. Все подтвердилось: сокровища Колчака – во всяком случае, какая-то часть их – были в вагоне! Нынче ночью адмирал в отъезде и не придет сюда... Дзержинский представил, как адмирал Колчак, подобно Скупому рыцарю, сидит ночами по колено в золоте, перебирает в горстях монеты, слитки, нити жемчуга... «Пока ограничусь одним сундуком, а потом, если красные возьмут верх в войне, экспроприирую и остальное. Колчака надо будет казнить. Я в нем ошибался. Он не способен поддерживать порядок. Бесполезный человек».
Темнело; к парочке самозванцев подошел адъютант и, остановившись в некотором отдалении, деликатно кашлянул.
– Ваше высочество, вам пора на ночлег. Воздух сырой. Адмирал будет огорчен, если вы простудитесь. Ведь у вас слабое здоровье.
– Иду, иду, – небрежно сказал Коля. – Спокойной ночи, мусье Жильяр, душечка!
И, украдкой обернувшись, он плутовски подмигнул своему сообщнику. Они расставались ненадолго: в полночь было уговорено встретиться у вагона с сокровищами.
Феликс Эдмундович лег на свою походную кровать и предался сладким мечтаниям. Волшебное кольцо и власть над Россией почти в руках его!.. Но удивительное чувство овладело им: не разочарование, конечно, но какая-то опустошенность... Подчинив всю жизнь свою достижению одной цели, он не задумывался никогда о том, что путь к ней обычно бывает слаще результата; да, он читал и ценил Бернштейна и знал его лозунг «Конечная цель – ничто, движение – все», но не приспосабливал это утверждение к себе. Поэтому он отнес свое странное эмоциональное состояние на счет обычной усталости.
Около полуночи он был уже на месте; новый часовой расхаживал вдоль вагона... Мальчишка запаздывал. У него были часы, Феликс Эдмундович видел их; но он не сообразил проверить, умеет ли крестьянский сын различать время. Он шепотом выругался. «Нет, конечно же, умеет. Он все-таки грамотен и не дурак». Прошло десять минут, пятнадцать... Феликс Эдмундович согнулся пополам от внезапной невыносимой боли в сердце: он понял все... Он кинулся к вагону, где ночевал лжецаревич, разбудил денщика...
– Так они к вам пошли, мусье, – моргая, отвечал денщик, – соскучились, говорят, шибко... Мне не велено их выпускать по ночам, да ведь жалко! Тоскует дитя, сиротка несчастный... А рази ж они не у вас, мусье? Уж больше часу, как ушли...
Денщик продолжал бормотать свой вздор; Дзержинский уже не слышал его. Все в нем оборвалось. Больше часу! Пуститься в погоню – куда?! О, почему он как следует не расспросил гаденыша о его семье! Он даже не знает, в каком селе его искать! Раскулаченных под Екатеринбургом – что нерезаных собак! Вот psya krev, холера ясна!
Некоторое время он лежал на земле, кусая губы, задыхаясь от бессильной ярости. Потом, собравшись с силами, вскочил и бросился обратно к вагону с золотом; нужно было хоть чем-то вознаградить себя после столь жестокого удара судьбы. Подкравшись незаметно к часовому, он оглушил его ударом по голове и поднялся в вагон... Все было уставлено сундуками. Он выбрал самый большой и попытался открыть его, но замки были необычайно крепкие... Он встряхнул сундук. Тот был набит чуть-чуть неполно; по звуку внутри его было ясно, что там находятся слитки. Сундук весил, наверное, с полтонны, но отчаяние и гнев придали Дзержинскому силу нечеловеческую; он взвалил сундук на спину и, согнувшись в три погибели, побежал в тайгу...
Ужасен был путь его; комары, мошка, гнус ели его лицо, и он не мог даже отогнать их, ибо его руки были заняты сундуком; спина и ноги болели невыносимо; но все это было ничто по сравнению с тоской и злобой, сжигавшими его душу. Останавливаясь на отдых, он снова и снова пытался взломать сундук, но ничего не выходило; и он опять взваливал его на спину и бежал, бежал, и плакал, и ненавидел всех и вся. Желание излить на кого-нибудь свой гнев было так сильно, что, пробегая мимо реки Урал и заметив на середине ее усатую голову какого-то пловца, он остановился, скинул сундук на землю и выстрелил в эту голову. Выстрел его был, как всегда, смертоносно точен. Это его немного утешило.
Москву он пробежал на последнем дыхании; он даже не останавливался, чтобы отвечать на приветствия встречных большевиков. Наконец он добежал до Лубянки, заперся в самом глубоком подземном каземате и, схватив лом, приступил к сундуку с самыми решительными намерениями. Руки его тряслись от волнения и усталости, и он долго не мог справиться с замками, но вот крышка немного подалась...
Минуту спустя он сидел на полу и блуждающим, бессмысленным взглядом обводил комнату. Нижняя губа его отвисла. Ему казалось, что все внутренности из него вынули и перекрутили на мясорубке, что душа его трепещет, пробитая гвоздями, что мозг его выпит... Потом он встал на четвереньки и завыл... Он был на волосок от безумия в ту ночь. К счастью, никто при сем не присутствовал, никто не был свидетелем его позора. Только минералогическая коллекция Колчака, путешественника и географа; но камни, благодарение Господу, немы и никому не могут ничего рассказать.
Высокий светловолосый парень поддел на вилы копну сена, разогнулся, кинул сено наверх воза, утер рукавом мокрое лицо. Он так хотел купить лошадь или хотя бы корову, но... Живой остался, ноги унес, и то ладно. Он сразу понял тогда, что от начальника Чеки ждать снисхождения бесполезно. Слава богу, тот почему-то заинтересовался этим дурацким колечком! Коля мгновенно сообразил, что он жив лишь до той минуты, пока колечко при нем. Он вспомнил о булыжниках, что как-то в хорошую минуту показывал ему дяденька Колчак... «Хорошо, что Дзержинский такой жадюга оказался. А то б прирезал и глазом не моргнул. Спасибо колечку. Надо б, конечно, продать его, да ведь цена – гривенник в базарный день. Пущай лежит на память. Оно меня выручило. Будет у нас эта... фамильная реликвия. Стану взрослый, женюсь – детям передам, может, и их когда выручит. Жаль, что денег от дяденьки Колчака так и не допросился, но все ж таки штаны новые, рубаха, пальтишко, сапоги, да и ел от пуза. Ниче, не пропадем как-нибудь, выкарабкаемся. Мы, Ельцины, сметливые. Своего не упустим».
3
– О, как я буду тебя мучить, белогвардейский пес! Ты мне расскажешь все планы белых! – прошипела Маруся; лицо ее исказилось судорогой, и она сразу стала похожа на ведьму.
– Но, милочка, я не белогвардеец... – жалобно проговорил Ленин. – Я вообще-то на самом деле красный... то есть зеленый...
– Это мне без разницы, – отвечала ужасная женщина, – я всех ненавижу одинаково. Рассказывай планы красных и зеленых. Какие знаешь, такие и рассказывай.
Владимир Ильич вспомнил, как покойный Бауман говорил ему, что буйных безумцев можно иногда утихомирить ласковыми речами и вниманием к их проблемам; цепляясь за эту последнюю соломинку, он задушевным голосом спросил:
– За что же вы, милочка, всех так ненавидите?
– Мужчины жестокие твари, мерзавцы, подлецы; они заслуживают кары все до единого.
– А, так вы ненавидите одних лишь мужчин! А ежели я докажу вам, что общение с мужчиною может быть очень даже приятно и мило? («Только бы она позволила мне ее малость потискать – глядишь, и смягчится... Уж я из кожи вон вылезу, чтобы доставить этой ведьме удовольствие, а потом авось как-нибудь да убегу...»)
– Хм, – сказала Маруся, – как же ты мне это докажешь, ублюдок?
– А вы развяжите меня. Не бойтесь, не убегу: там вокруг хаты слоняется десяток ваших с обрезами.
– Я ничего и никого не боюсь, – надменно заявила Маруся.
Она подошла к валявшемуся на полу Ленину и с размаху ударила его ногой в бок, потом наклонилась и поднесла к его лицу огромный мясницкий нож. Он употребил всю свою силу воли на то, чтобы не зажмуриться. Ужасное лезвие сверкало перед его глазами. Она приблизила нож к самому зрачку... Он сжался в ожидании непереносимой боли, но вдруг женщина резким взмахом ножа разрезала веревки, стягивающие его локти, и скомандовала:
– Встать!
Он поднялся, разминая ноги, и попытался улыбнуться этой адской мегере. Она была чуть не вдвое выше его ростом, широка в плечах, а в поясе тонка, как оса; ее движения были грациозны, ловки и гибки; гимнастерка и штаны обтягивали ее, как вторая кожа, выставляя напоказ высокую грудь и стройные ноги. Рукава гимнастерки были засучены выше локтя и обнажали смуглые руки, покрытые темным шелковистым пушком: для брюнеток это не редкость, и Владимиру Ильичу даже иногда нравилось, но у этой пушок был что-то уж очень густ, и форма кисти... Ленин еще раз, более внимательно окинул взглядом фигуру Маруси и вдруг ахнул...
– Вы... вы гермафродит!
– Да! Я с рожденья обречена на страдания и насмешки! Я изрежу тебя в куски, грязная собака! – Однако она не двигалась с места, и руки ее безвольно повисли.
– Вы, милочка... вы, батенька, не отчаивайтесь, – сказал Ленин. – Это все буржуазные предрассудки. Я человек без предрассудков и считаю, что все люди более-менее равны.
– Вы добрый, – сказала Маруся и вдруг, к изумлению Ленина, бросила нож и залилась слезами. – Ах, я так несчастен! Вы думаете, мне приятно жить у этого алкоголика Григорьева и изображать из себя ведьму? Ведь это все фарс; это нарочно, для устрашения, Григорьев распускает слухи, будто я пытаю пленных, чтоб они раскалывались и выдавали военные тайны, едва меня увидев... А я даже курицу зарезать не могу!
– Но зачем же вы остаетесь у него?
– А куда мне идти? Кому я нужна?! Я и у красных был, и у белых; все меня гнали, как только понимали, что я такое... А Григорьев оставил, потому что он алкоголик и ему все равно...
– Не надо плакать, милочка, – сказал Ленин. Брезгливость и жалость к этому ужасному существу мешались в его сердце. – Помогите мне бежать. И сами бегите в Москву.
– К большевикам?
– Не к большевикам; дни большевиков сочтены. Просто в Москву. Там после свержения большевицкой диктатуры начнется новая экономическая политика; откроются рестораны, варьете... Творческая деятельность может заменить человеку личную жизнь, уверяю вас! (Ленин как-то слышал сие идиотское утверждение от Луначарского и решил, что здесь оно будет уместно.) Вы танцуете? Поете?
И, кивнув, Маруся запела; у нее оказалось прелестное контральто... Чудную, странную песню пела она; Владимир Ильич никогда не слыхал такой песни. Она бы, наверное, очень понравилась его другу Махно. Она и грустная была, и веселая, и какая-то отчаянная. «Журавль по небу летит, – пела Маруся, – корабль по морю идет... А кто меня куда несет по белу свету... И где награда для меня, и где засада на меня – гуляй, солдатик, ищи ответу...» А потом она запела другую песню, еще лучше, от которой прямо сердце разрывалось – про коней, что хочут пить...
– Браво, милочка, браво! – сказал потрясенный Владимир Ильич. – Вы с вашей красотой и вашим голосом могли бы попробовать себя в синематографе – это великое искусство! Я дам вам записочку к Ханжонкову, на киностудию.
– Спасибо! – обрадовалась Маруся. – Но какое отношение мой голос может иметь к синематографу?!
– Не за горами времена, когда кино перестанет быть немым! – горячо сказал Ленин. Он искренне верил, что это когда-нибудь случится – конечно, не так скоро, как полет на Марс или Венеру, но все-таки... – А теперь достаньте мне одежду, а, батенька? И надо, надо отсюда уносить ноги. Григорьев ваш долго не проживет, уж вы мне поверьте. На него у всех зуб громадный. (Он оказался прав: очень скоро Григорьева прикончил Махно.)
И вот, едва стемнело, Маруся провела Ленина за околицу; там ждали оседланные кони... Они пустились вскачь. «Как бы мне вежливо отделаться от этой твари?» – думал Владимир Ильич. Когда гермафродит не пел, его общество снова было Ленину противно; что б он ни говорил об отсутствии предрассудков – но терпимости всякого человека есть пределы...
– Извините, батенька, – сказал он, натягивая поводья, – но мне нужно направо, в Гуляй-Поле. А вы езжайте в Москву – это прямо и потом налево.
– Прощайте, – тихо сказала Маруся, – и благодарю вас. Вы пожмете мне руку? – она гибким движением перегнулась к нему с седла.
Ленин помедлил; потом нехотя протянул руку. Кони их стояли смирно и дружелюбно обнюхивали друг друга... И тут впереди раздались выстрелы и крики, и из зарослей на них выскочил конный отряд; знаков различия никаких не было... «Это еще кто такие? Неужели опять в плен возьмут!» – подумал Владимир Ильич; только сейчас он почувствовал, как сильно его утомили фронтовые приключения.
– Бегите! – крикнула Маруся. – Я их задержу!
Но он не мог бросить в беде товарища, каков бы тот ни был; он сорвал с плеча винтовку... Те открыли огонь; через миг уже тело Маруси, прошитое десятком пуль, безвольно свешивалось с седла... Ленин в очередной раз попрощался с жизнью, но вдруг услышал:
– Товарищи, не стрелять! Это же наш Ильич!..
То был разведотряд 14-й армии Уборевича. Командир отряда видел Ленина на митингах и узнал его; это спасло ему жизнь.
Тотчас же Ленина с почетом повезли в штаб армии; он только раз оглянулся... Маруся лежала на земле, прекрасные черные глаза ее были широко раскрыты, и по лицу уж ползала муха... «И где награда для меня, и где засада на меня – гуляй, солдатик...» Он в кровь закусил губу и отвернулся.
Заботясь о безопасности Председателя Совнаркома, красные не отпустили его ни в Гуляй-Поле, ни в Екатеринодар, и, какие чудеса изворотливости он ни проявлял, бежать от своих ему не удалось... Он вернулся в Москву, вернулся в свой кабинет, вернулся к привычной жизни. Большевики не поняли его, когда он стал убеждать их сдать Деникину Москву, и даже жена не поняла... Собственные министры вертели им, как вертят любые царедворцы любым государем; он не мог сопротивляться толпе... Наступление Деникина было отбито; хитрый Махно вновь перешел на сторону красных; с Колчаком вскоре было покончено; война продолжалась, но впереди маячила уже мирная жизнь и новая экономическая политика...
Поначалу воспоминания Владимира Ильича о козацкой вольнице и о золотых погонах были очень ярки, но постепенно они таяли в гуще повседневности и заволакивались туманом; в конце концов ему стало казаться, что все фронтовые приключения ему приснились во сне, в том самом страшном и прекрасном сне, без которого выносить явь было бы совершенно невозможно.
А может, это и был всего лишь сон, сон кремлевского мечтателя?..
ГЛАВА 13
Важнейшие искусства. Смерть на Кавказе. Старые друзья встречаются вновь. Призрак Кремля.
1
– Не ве-рю.
– Но, Владимир Ильич...
– Не верю, товарищ Вертов! – отрезал Ленин. («Господи, что за имечко – Дзига! Что за мода пошла на имена такие дурацкие!») – Вот когда я смотрю на Мэри Пикфорд в этой, как его... – Он досадливо прищелкнул пальцами, пытаясь вспомнить название фильмы, которую смотрел в прошлый четверг в «Первом показательном» – бывшем «Арсе», – где блондиночка Мэри танцевала на столе среди бутылок с шампанским так зажигательно. – Короче говоря, ей я верю: такие ножки лгать не могут. И Дугласу Фэрбенксу верю; а вашей «Киноправде», дорогой мой Дзига, не верю...
– Но почему?! – удивлялся режиссер.
– Потому что ваша правда скучная и никому не нужна. «Агитпоезд Троцкого!» «Выступление Рыкова на съезде профсоюзов!» Неужто вы думаете, что хоть один человек в здравом уме пойдет это смотреть? А со мной что вы делаете? Ну, кому это надо – смотреть, как я бегаю из угла в угол экрана с картонным бревном наперевес?!
– Вам, Ильич, никто не возбранял бегать с настоящим бревном, – сухо ответил Вертов, донельзя разобиженный.
– Да, двадцать дублей подряд! Вы бы хоть сняли меня верхом на белом коне, что ли... На кой чорт я вам отдал ателье Ханжонкова?! Народу нужен «Тарзан»; народу нужен «Мститель Зорро»; народу нужна «Дама с камелиями»... А это... – Ленин не стал договаривать и лишь махнул рукой. Он уже отчаялся справиться со своим придворным синематографистом.
Досада его, впрочем, была неглубока. Куда печальней было другое. Товарищи, за годы военного коммунизма безнадежно развращенные талонами и карточками, сопротивлялись новшествам что было сил, крутили пальцем у виска, в пылу споров обзывали его толстопузым буржуем и ревизионистом; он бы не выдержал, наверное, этого противостояния, если б умница Бухарин не поддержал его. Может, удастся вернуться к старому, только без прежних глупостей вроде самодержавия и цензуры. Откроем казино, коммерческие магазины, кафешантаны... назовем «Новая экономическая политика»... и постепенно, постепенно... Одно угнетало его: Инесса не увидит всей этой красоты и благополучия. Никогда он не войдет под руку с нею в модную лавку, никогда не скажет угодливому официанту принести устриц и шампанского во льду, никогда не сожмет ее маленькой ручки в полутьме кинозала, никогда, никогда!
Осенью двадцатого года у Инессы обострилась почечная болезнь, и Ленин уговорил ее поехать на курорт. Путь в Европу был закрыт – после скандалов и восстаний, устроенных большевицкими эмиссарами, любой приезжий из красной Москвы неизбежно оказался бы в тюрьме. Оставался Кавказ: хотя там и бесчинствовали чеченские абреки, но воздух и минеральные воды были по-прежнему целебны. Ильич с товарищами долго думали, кого отправить с Инессой для ее безопасности. Дзержинский предлагал Кобу – тот ужасно раздражал его тем, что всюду ходил за ним и вслушивался в каждое слово, словно стараясь запомнить. Ленин не хотел оставлять любимую женщину на попечение рябого идиота, у которого неизвестно что на уме. Если бы приставить к Кобе кого-нибудь поумнее...
Тут под окнами Кремля раздался веселый голос:
– А вот камо петрушка, укроп, кинза! Лючший зэлэнь, налетай, покупай!
– Камо! – закричали все хором и бросились на улицу. У кремлевской стены с лотком зелени и правда стоял давно потерянный Камо-Тер-Петросян, отважный исполнитель эксов. Оказалось, он долго маялся в немецкой лечебнице, потом сумел бежать, добрался до родной Армении, но не поладил там со взявшими власть дашнаками и опять побежал в Москву. Без лишних слов ему доверили охрану Инессы, вручив заодно чемодан с золотом для установления на всем Кавказе советской власти. На всякий случай – мало ли как годы скитаний повлияли на человека? – Кобе велели следить за ним. Усердно кланяясь, дурачок согласился.
Под перестук колес Инесса сладко заснула. Ей снилось, что они с Ильичом снова в Женеве, им хорошо вместе, и тут же Надя, Луначарский, Шурочка Коллонтай, и все такие добрые и веселые, даже страшный Феликс улыбается, и все пьют шампанское и говорят: «Давайте не поедем в эту холодную Россию, пусть она живет спокойно, без всяких революций!» Разбудил ее робкий стук в дверь. Инесса не желала расставаться с приятным сновидением, но стук раздался снова, уже громче.
– Да-да, войдите! – отозвалась она. В дверь купе просунулась голова Кобы, почему-то в фуражке проводника.
– Таварыщ Инэсса, нэ жэлай ли чай, чурчхела, мандарин?
– Спасибо, товарищ Коба. Если можно, принесите чаю.
Коба принес вместо одного стакана чаю два и по-хозяйски расселся напротив, шумно отхлебывая и исподлобья поглядывая на нее желтыми волчьими глазами. Инессе стало неуютно, и, чтобы рассеять напряженность, она спросила:
– А у вас, товарищ Коба, остались на Кавказе родные?
– Мамка старый, – сказал Коба, наморщив низкий лоб и словно что-то припоминая. – Гори жывет.
Инесса не знала, что это название города, и решила, что мамка, мол, живет в горе – и немудрено, с таким-то сыном.
– Жэна помер, сын Яшка, – продолжал дурачок. – Нарком нужен другой жэна, красивый.
– Конечно, вы мужчина видный и при должности. За вас любая пойдет, – она по привычке пыталась кокетничать, чтобы обратить разговор в шутку. Но желтые глаза Кобы оставались серьезными.
– Любая нэ нужэн. Баба глупый, жадный. Таварыщ Фэликс вэрно гаварыт: «Плох тот революционер, который отдает себя семье. Партия – это орден меченосцев, и в ней нет места личным привязанностям». – К изумлению Инессы, эти слова были сказаны безо всякого акцента... вернее, со слегка шипящим польским акцентом Дзержинского. – Удывылась? – Коба вновь заговорил своим привычным голосом. – Думала, Коба дурак, да? Всэ думают, и пускай. Коба еще им пакажэт. Ильич старый, скоро Ильич нэт – а Коба есть. Таварыщ Инэсса будэт новый муж.
– Да что вы себе позволяете? – не выдержала Инесса. – Еще слово – и я позову товарища Камо. Тогда все узнают, какие гнусные предложения вы мне делаете!
– Нэ надо, нэ надо, – забормотал Коба и выскочил из купе, не допив чай. Инесса поскорее заперла задвижку и села смотреть в окно, за которым тянулись бесконечные южнорусские степи. После Ростова она уснула и увидела продолжение того же сна, где ее окружали добрые большевики в чистых сорочках. Среди них был и Коба, одетый в костюм опереточного горца и держащий в руках блюдо с мандаринами. Он не говорил гнусностей, а только улыбался и повторял «Харош, харош».
– ...Харош, харош. Не крычи. Харош баба. – Это был уже не сон. В купе было темно, а на нее навалилось мужское тяжелое тело, от которого несло козлиным запахом. Инесса заметалась, пыталась крикнуть, но Коба – это, без сомнения, был он – умело зажал ей рот какой-то тряпкой, другой рукой залезая под одежду. Раздался треск разрываемой нижней юбки, и только тут Инесса ощутила настоящий гнев. Скотина, да знает ли он, как трудно достать в Совдепии настоящий французский шелк? Она завела руку за голову, словно пытаясь обнять насильника, выдернула из тяжелой копны волос острую шпильку и изо всех сил вонзила ее в шею Кобы.
– Ай, шайтан! Квакала, квакала! – завопил тот, но вместо того, чтобы отпустить женщину, обеими руками сдавил ей горло. Перед гаснущим взором Инессы закружились разноцветные звезды, складывающиеся в ненавистную усатую рожу идиота, которая вдруг превратилась в любимое лицо Ильича с лукаво прищуренными глазами. «Какой странный сон!» – успела подумать Инесса перед смертью.
– Камо плохо? Почему крик? – в купе зажегся свет. Коба, желтые глаза которого горели по-тигриному, отпрянул от своей жертвы и увидел на пороге заспанного Камо. Зарычав, он выхватил из полуспущенных штанов кинжал и замахнулся им:
– Убью, армянский морда!
Камо никак не ожидал такого от старого друга, к тому же револьвер его остался в купе. Крикнув по-заячьи, он развернулся и бросился по узкому коридору прочь. Коба неслышными мягкими прыжками метнулся за ним и почти нагнал у дверей тамбура. Уже замахнулся кинжалом, но Камо вывернулся, распахнул дверь и сиганул куда-то в темноту. Коба долго стоял там, вглядываясь в темноту и вдыхая родной горный воздух – поезд приближался к Кисловодску. Свежий ветерок остудил его ярость, в голове заворочались мысли, плоские и тяжелые, как камни. Армянин далеко не убежит. На Кавказе много людей, для которых Коба – диди каци, большой человек. Скоро они будут не только на Кавказе. Скоро все, кто когда-нибудь его обижал, сильно удивятся – если успеют, конечно. Ему ни к чему дурацкое кольцо, о котором толковали Ильич и товарищ Феликс (Коба хорошо слышит, у него слух горца), Умение управлять людьми вполне заменит это кольцо, а у него, Кобы, это умение есть...
На Кисловодском вокзале к кучке встречающих большевиков вышел невысокий усатый человек в военном френче, с перевязанной бинтом шеей.
– Я нарком Сталин, – отрывисто проговорил он, не подавая никому руки. – В поэзде холэра. Таварыщ Инэсса умер, таварыщ Камо тоже. Приказ нэмэдленно объявить карантын, а поезд атправыть назад в Москву. За промэдление – расстрэл.
Узнав о смерти Инессы, Ленин впал в прострацию. Уже давно меж ними не было той любви, что в Лонжюмо, он забывал о ней, увлекался молоденькими девчонками, а вот поди ж ты – с ее уходом вся жизнь вытекла из его сердца... Зачем, зачем он на ней не женился! Какое теперь имело значение, была она с Дзержинским или не была; все это был вздор, не стоящий одного ее взгляда, одного слова... За гробом он едва шел; его поддерживали под руки, как немощного старика; впервые с тех пор, как ему исполнилось семь лет, он плакал при людях и не стеснялся этого... Потом сидел угрюмо в кабинете, запершись, не отвечая на стук и звонки, и пил в одиночку, по-черному, неделями напролет; то, надеясь отвлечься, пускался во все тяжкие, и друзья не раз вытаскивали Председателя Совнаркома, избитого и пьяного, из самых гнусных притонов. Его ничуть не интересовало, кто в тот год управлял государством, он не помнил об этом треклятом государстве, не помнил ни о троне, ни о волшебном кольце. Как ни пытался он утопить свое отчаяние на дне бутылки, а все видел ее, ее одну, ее – во всем победительном блеске молодости и красоты, ее – с разметавшимися по подушке золотыми кудрями; и когда кто-нибудь произносил при нем слово «Париж», у него сдавливало горло, и он не мог ничего отвечать.
Он катился в пропасть, ничто не могло удержать его, жена считала его погибшим человеком. Но человеческая душа – странная штука: просмотрев хроники Вертова, он бросил пить, собрался, посуровел. Клин вышибло клином. То, во что большевизаны ввергли страну, не лезло ни в какие ворота. Гражданская война, которая казалась Ленину в стане Махно увеселительной прогулкой, дошла до форменного всенародного самоистребления. Разруха и голод триумфально шествовали по стране, прикидываясь Советской Властью. А может, это она и была. Со страной творилось что-то не то. Вместо того чтобы радостно ходить на работу, все убивали друг друга самыми изощренными способами, и больше всего доставалось евреям, которые, словно ополоумев, лезли и лезли на все посты, пока их родню в местечках вырезали красноармейцы. Никто не рвался созидать. Все убивали, словно только и ждали повода.
Ленин взял себя в руки и вернулся к управлению государством – стал позировать для хроники, подписывать декреты и осторожно проводить на Совнаркоме мысль о том, чтобы сделать все как было.
– ...Так что, Владимир Ильич? – нетерпеливо спросил Вертов. – Пускать в прокат?
– Пускайте. Чего уж там. Ежели ничего другого снимать вы не умеете... А что там у нас со звуком, товарищ Дзига? – Хотя бы в этом вопросе режиссер понимал его.
– Будем стараться, Ильич. Непременно в первую же звуковую фильму вставим ту вашу песенку. (Он записал по памяти песни про журавля и про коней и отдал киношникам – авось пригодится.) Но пока ничего не получается. Нужны большие средства, а наркомат финансов не дает денег.
– Будут вам деньги! – Ленин сердитым жестом придвинул к себе лист бумаги, написал размашисто: «Наркому финансов: запомните, что важнейшим из искусств для нас является...»
В это время дверь просмотровой комнаты отворилась, и, скрипя кожаной курткой, вошел Дзержинский. Он искал Ленина, чтобы тот поставил утвердительную резолюцию под летним расписанием пригородных поездов (неугомонный Феликс Эдмундович хапнул себе наркомат железнодорожного транспорта и имел неплохой барыш на штрафах и фальшивых билетах).
«p-h ...является кино», – дописал Ленин и поднял глаза на вошедшего. Бледное лицо Феликса Эдмундовича было непроницаемо, но тонкие губы скривились в какой-то малопонятной гримасе. Ленин, удивленный, спросил:
– Вы, Эдмундович, с чем-то не согласны? По-вашему, кино не самое важное из искусств?
Все советские руководители обожали кино, и Дзержинский не был тут исключением: он смотрел фильмы «Путешествие на Луну» и «Граф Монте-Кристо» с Дугласом Фэрбенксом двадцать четыре и тридцать два раза соответственно (этот рекорд побил один лишь Богданов, ходивший на «Носферату» с Максом Шреком сто сорок семь раз), после чего в дополнение к своим бесчисленным обязанностям взвалил на себя посты председателей Общества изучения межпланетных сообщений и Общества друзей советского кино.
– Согласен, согласен, – буркнул Дзержинский. Однако у него имелось свое частное мнение по поводу того, что же все-таки является важнейшим из искусств и страшнейшим из оружий...
Это было темным, холодным вечером апреля двадцать первого года. Феликс Эдмундович пребывал в ту пору в прескверном расположении духа: след волшебного кольца был безнадежно утерян, глава государства ушел в запой, и никто не давал денег на содержание «Черного Креста», да еще Польша – о, Польша, эта вечно ноющая, незаживающая рана в сердце! С девятнадцатого года она, эта маленькая, упрямая, прекрасная страна, бешено сопротивлялась красным войскам; казалось бы, он должен был всеми силами биться за ее свободу, но... Перейди он на сторону поляков, забудь о русском престоле – как смог бы он выполнить условие проклятья Марины? Холодный рассудок, как всегда, остужал пламя его сердца: пока он не нашел кольца и не стал законным властителем, он должен был желать победы тому проклятому государству, в котором занимал свой высокий пост и которое финансировало его опричнину. И, наступая ногой себе на горло, он делал все для поражения его милой родины и громче других требовал казни Пилсудского... А Польша не сдавалась, она билась отчаянно, и в марте двадцать первого – ушла-таки, ускользнула из загребущих рук Совдепии! И теперь душа его разрывалась на части: как польский патриот, он должен был радоваться обретенной ею свободе, но как советский государственный деятель – оплакивал потерю.
Желая хоть как-то развеяться, он поехал в Петроград с деловой командировкой, в ходе которой знакомил любознательного Зиновьева с некоторыми особо прогрессивными методами ведения допроса. Оба они устали и, чтобы расслабиться и снять напряжение, после финской бани выпили изрядное количество спирта, занюхав его уже известным белым порошочком; Зиновьев, чей организм был ослаблен неумеренным обжорством и сексуальными излишествами, свалился под стол и заснул, а более крепкий Феликс Эдмундович отправился на съемную квартиру. Он не выносил советских гостиниц, персонал которых по его собственному распоряжению круглосуточно шпионил за постояльцами и где по постелям бегали жирные клопы.
Кокаин жег его кровь. Он искал встречи; он стоял на мосту, глядел в черную маслянистую воду; он шел, стуча каблуками по деревянным мостовым, ныряя в подворотни и переулки, кружа и петляя; отчаявшись найти то, что ему было нужно, он подходил уже совсем близко к своей квартире, когда в одной из подворотен ему послышалось детское хныканье... Он обернулся и увидел у стены большой темный ком тряпья. Из-под платка, которым была укутана фигурка, выбилась густая прядь волос, шелковистых и отливавших золотом при тусклом свете фонаря. Беспризорная девочка! Он подошел ближе, всмотрелся (в глазах его все слегка двоилось и расплывалось): девчонка была, пожалуй, постарше, чем нужно; глаза ее были не черносмородинные, а голубые; но грубый башмак на маленькой ножке, выглядывавшей из-под рваной юбки, был точь-в-точь как тот обожаемый башмачок Ванды... Это решило дело. Он наклонился к девочке, потянул ее за руку, поднял. Девочка была рослая, всего лишь на полголовы ниже его, но по очертаниям фигурки, плохо скрадываемой тряпьем, было все ж очевидно, что это ребенок, а не взрослая девушка: хрупкая угловатость, узкие бедра, ни малейшего намека на грудь...