412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Рагозин » Укалегон » Текст книги (страница 7)
Укалегон
  • Текст добавлен: 26 апреля 2026, 14:00

Текст книги "Укалегон"


Автор книги: Дмитрий Рагозин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 13 страниц)

27

Напрямую не связано. Лес – чародей, откинул серый полог, бессолнечно, молча, выводком протянулся длинноногих и слабых теней, взопревших с исподу. Подрагивает желто-крапчатый лист. Отсутствует сопротивление. Входи, располагайся. Ветка трещит под ногой, мелкий бес. Пахнет обрюзгшим грибом. Прицеливаюсь в просвет и иду дальше, в чашу, желая хотя бы со стороны выглядеть заправским охотником, звероловом. На поляне автомобиль, округло блестит. Стекла запотели, что внутри – не видать. Розовый панцирь улеплен листочками, иглами в каплях росы. Жук смотрится в зеркало. Едва вступаю, лес начинает вращаться, медленно, поскрипывая, как старая карусель. Раздаются свистки, трели, бубен гремит. По веткам развешаны аппараты детских отрад, в листве – попроще и пореже, в хвое – гуще. Стрела света летит по дуге. Издыхает мир соответствий. Сон безвозвратно уходит, в лесу не до сна. Пень требует подаяния – медный пятак. Паутина предлагает перчатки. Иду несмело, потрясая стрелковым оружием, превратившимся по ходу следствия из орудия смертоубийства в детородный жезл наперевес. Насильственное самосохранение в образе и подобии. Тридевятое царство природы. Развязанный узел. Утренний моцион. Время не имеет значения. Перелесок мелко, стыдливо дрожит, озяб. Всего в избытке, особливо продажных призраков. Внутренняя логика вопит: уймись! Рань. По экрану проходят пустынный двор, темная аллея, кустарник, пруд, лес. Светом подернуты, точно плесенью. Опрокинуты в старом зеркале. И где-то сбоку, уместно, часы с маятником колобродят. Враг не дремлет. Бум. Бум. Тишина.

28

Злой волшебник завладел душой и выжимает ее, выжимает, как половую тряпку, сливая в ведро грязную жижу. Что если ради покоя во внутренних покоях придется прибегнуть к крайнему средству – помешательству? Отложить? Заставить других поверить в то, в чем сам разуверился? Но Клара, или одна из ее составляющих, не даст соврать, не даст.

«Не изображай из себя изображение, – говорит она. – Будь тем, что ты есть, – средством от бессонницы, и все устроится, и дом, и небо, и я предстану тебе, не поверишь, своей лучшей, поцелуйной стороной».

Камень не выходит из головы. «На чем мы остановились?» – повторяют на все лады. Только что стоял у окна и смотрел во двор, и вот уже иду по улице, поднимаюсь по лестнице, чтобы услышать: «Она здесь давно не живет, съехала, куда – не известно». Серый, мглистый день, как промокательная бумага с бледно-фиолетовым оттиском курсива, мертвый час, заговор зреет, это видно по рисунку складок на сброшенном платье, по расстановке столов и стульев, по обоям, и самое смешное – сам участник заговора, можно сказать, его душа. Еще вчера подошел Веретенников и прошептал на ухо:

«Все готово, за тобой последнее слово».

«Как, уже?»

Не успел собраться с мыслями. Веретенников посмотрел нетерпеливо:

«Тебе решать, и если есть опасения, веские против…»

«Нет, нет!»

Единственное, что страшит, – обнаружить свою непричастность. А ну как скажет: «Будь здоров, обойдемся без тебя»?

Но Веретенников только скривился и с неожиданным сочувствием прошептал:

«Можешь на нас положиться, мы тебя не оставим ни при каких обстоятельствах!»

Влияние темных сил на мою жизнь неоспоримо. Напрасно отрицать, выкручиваться. Взгляд подбивает вещи на сомнительные поступки. Любовь подкладывает свинью. Скука стелет ложе самое удобное, самое покладистое из тех, на которых мне доводилось заниматься женщиной. Их много, этих сил, они разнолики и не выбирают средств. То теряюсь в толпе, то в пустыне. «Третьего не дано» – их рассадник. Дом не спасает. Дом потворствует. Знаю больше, чем знаю. Истина, с которой вынужден считаться.

Я заметил, что Клара со свойственным ей небрежением что-то скрывает, но что? Или кого? У меня не было скорых ответов, не было даже предположений, только пустые фантазии. Артур? Но какой смысл скрывать его? Из всех гостей, осадивших дом, самый неприметный, самый невзрачный. Промелькнет – и ищи-свищи. Я обращал на него внимание лишь в минуты рассеянности, когда мне было не до него. Отводил взгляд как от досадной опечатки. Вспоминал, отходя ко сну. Он и сам, надо отдать ему должное, не спешил попасться на глаза. Я не собирался выслеживать, допытываться. Меня занимали фигура умолчания, оговорки. Клара оставляла дверь приоткрытой. А ее красноречивый взгляд, устремленный в пустоту, на месте которой когда-то был ваш покорный слуга! Прежде я читал по запаху пота страх, тоску, желание, но моя грамотность не устояла под натиском нынешнего кумира – Дезодоранта. И все же даже в пресной, незамысловатой реальности супружества случаются моменты умопомрачительного экстаза. Вдруг прозреваешь, что половина – совсем не половина, а целое и неделимое. Тогда держись! Сносит. Но если устоишь день, два, жизнь уляжется. Множество заменит многозначность. К чему только мы ни притрагиваемся, но рука остается рукой. Какие бы идеи ни приходили в голову, даже наболевшие, они не задерживаются надолго: коллективно-ничейная собственность. Определение человека – существо, которому есть что скрывать. К счастью, дом еще не прозрел.

«Я слишком многое ей позволяю!» – подумал я, но с тех пор, как я стал многое ей позволять, мы перестали ссориться. Было время, когда мы не ложились в постель без ругани. Как только не называли мы друг друга, на все буквы алфавита! Из ее любимых были на «г» и на «у»… Она грозилась меня убить, размахивала ножом. Я наводил справки, существуют ли психиатрические лечебницы с палатами на двоих. Но все ушло. Теперь если нам и случается ссориться, то как бы понарошку и исключительно по поводу денег, когда наши взгляды на то, как их потратить, расходятся и я уступаю только после притворных обид и укоров. Даже такая беспроигрышная тема, как обвинения в нечистоплотности, перестала нас волновать. Может быть, новый дом стал последней попыткой свести нас лицом к лицу. Не в том смысле, что мы начали заново отстаивать свои отношения, а в том, что мы получили новые застенки для игры в прятки.

29

Хотел написать, что познакомился с Артуром после его смерти, но это была бы слишком неправдоподобная неправда. К счастью, никого, даже следствие, сующее свой крысиной нос во все шел и моего алиби, не интересует, знал ли я Артура до его рождения, хотя именно это, на мой взгляд, ключевой вопрос. Безнадежное это дело – сводить концы с концами. Да, да, разумеется, я догадывался, я предполагал, что у жены есть «опасные связи», но, клянусь, узнал доподлинно, кто склонил ее к измене, только после его, склонителя, смерти, когда в дом ввалился следователь и простодушно оповестил, что в качестве рабочей версии мотива убийства Артура следственная группа рассматривает ревность. Из всей фразы меня более всего поразили слова «следственная группа», я живо представил себе эту группу: впавшие в детство старики, рыщущие с яростным рвением, вызванным страхом, что их спровадят на мизерную пенсию, вздыхающие о временах, когда убивали за дело, а не как сейчас – на скорую руку, опытные оперативники, выбивающие признательные показания из случайных свидетелей, пылкие, самолюбивые юноши, которым не терпится применить новейшие технологии. Так и подбивало спросить: сколько человек входит в «группу» – сто? двести? есть ли в ней женщины, а если есть, кого больше – брюнеток или блондинок? Но я сдержался, понимая, что любопытство может оказать плохую услугу.

Поскольку я не имел счастья знать Артура лично (две-три встречи не в счет, ибо при встрече я старался не видеть его в упор), он играет полноправную роль в моем воображении, даже сейчас, когда его существование свелось к потустороннему фарсу. Я потратил немало сил, чтобы превратить его в опереточного паяца, лишить какого бы то ни было смысла, но в результате моих усилий он неизбежно разбух в объеме, оброс подробностями, так что Клара сделалась как бы ни при чем, эпизодом в саморазвитии его нищего, но неистребимого духа. Как записной литературный критик, я снисходительно приписывал ему «способности», чтобы слаще изничтожать. Набивал ему цену. Возвращал природе, искусству, спасая от забвения. Факирская сопелка не умолкала, заставляя его гнуть мою линию. Пустоголовый божок, приблудный пенат. От него я требовал одного – держаться от меня на почтительном расстоянии, не вмешивать меня в свою пошлую интригу, в сущности, если подумать, вполне разумное требование. Но думать ему было не свойственно, он позиционировал себя как чувствительного. Чего хочу, то и проглочу. А как нам, скромным, нерешительным, известно, никакая женщина не может устоять перед этим инфантильным губастым «хочу». Настрадался же я с ним, вернее, со своим представлением о нем! А представляться он был мастак, то деревом прикинется, то камнем. Я едва поспевал за сменой личин, никакого маскарада не надо, ходи следом и срисовывай. Иногда мне кажется, что надо было познакомиться с ним поближе. Войти, так сказать, в его положение. Приручить, одомашнить. Вся проблема, быть может, в том, что я держал его на слишком длинной привязи, на расстоянии выстрела. Будь он под рукой, глядишь, ничего бы не было. Впрочем, теперь я знаю, что ничего и не было. Путь туда и обратно, или, как сейчас говорят, – путь в оба конца. А значит, еще не все объяснилось, еще есть время судить и рядить. Особенно, если удастся стереть некоторые привходящие обстоятельства (я верю, что терпение стирает). Во всяком случае, пока Клара, моя чистая, моя прозрачная, не отпирается, я могу позволить себе самые смелые допущения.

Это находит. Сижу за письменным столом, смотрю в окно на размашистое дерево, и это находит. Я всегда знаю заранее, что – близко, чувствую себя потерянным, законопослушным, и вот оно уже здесь, нашло. Продолжаю делать то, что делал, но я уже другой человек, в другой комнате, в другом доме, и только врожденный дефект зрения… В такие минуты – а их можно пересчитать по пальцам, меня лучше не тревожить. Не потому, что я, будучи не в себе, могу ненароком вспылить, ударить, убить, напротив, в эти минуты я кроток, как облако, изнемогающее в знойной опале, согласен на все, податлив, из меня можно лепить котят и щеночков, но вместе с тем (и это опасно для близких и приближенных) я способен заразить своим состоянием, и, если находящее для меня в худшем случае болезненно, окружающим оно предстает как смертный приговор. Вот вам и еще одно допущение…

30

Верю, что Артур был всего раз в нашем доме. Проник с ведома жены и по моему попустительству. Мы столкнулись в коленчатом коридоре, ведущем в кухню. Он прошел мимо, ничем не обнаружив моего присутствия. Был он в длинном дождевике, в широкополой шляпе довоенного образца, с растрепанным зонтиком, похожим на букет крапивы. На дворе нещадно светило солнце, и единственная цель его экипировки была, по-видимому, в том, чтобы наводить на грустные мысли. Я едва не пошел за ним следом. Во всяком случае, остановился и оглянулся. Он дошел до конца коридора и стал подниматься по лестнице на второй этаж. «Что ему делать на втором этаже?» – подумал я, оставив вопрос без ответа, как и полагается среди людей воспитанных и образованных. Я слышал, как скрипят ступени под сапогами, как шелестит водонепроницаемая мантия. Наконец все стихло. Я забыл, зачем шел в кухню. И это при том, что в то время я еще ни о чем не догадывался, ничего не предполагал! Мимо прошлепал Степан с подносом, на котором колыхались графин с коньяком и наскоро слепленная закуска. Этот меня заметил, но отвел глаза и недобро оскалился. Не хватало еще Лизе пробежать с тазом и полотенцем! Я чувствую себя оскорбленным и оскопленным всякий раз, когда не я прохожу мимо события, а событие, в лице своих представителей, проходит мимо меня. Коварство дома – в его, дома, нерасторопности. Нет дома без протечек, как дыма без огня. Помнится, именно Артур в тот же вечер за ужином, сидя в дальнем конце стола, обронил: «Jam proximus ardet Ucalegon». Никто, к счастью, не понял, а я поленился справиться по словарю крылатых слов. Ел он жадно, кровожадно, бросая на пол салфетки, которыми подтирал стекающий на подбородок жир. Говорил то с ученой важностью, вторя нашему застольному краснобаю Шершеневичу, то сбивался на пошлое остроумие в духе Лаврецкого. Он был вне подозрений. Если бы кто-нибудь сказал мне, что это нелепое существо угрожает чести моего дома, я бы рассмеялся.

Амур Амурович Амуров… Пухлый, невысокого роста, одутловатый, длинноволосый, кудрявый, с льняной бородкой, розовые губы, перстни, шепелявит, закатывает глаза. Обиженный взгляд – «ему не угодишь, хоть в лепешку расшибись», всё его недостойно. Самолюбив до степени раздвоения личности – одного себя ему мало. В сущности неопрятный проныра с томиком стихов под мышкой. Трусливый, мнительный, привередливый. Когда Клара познакомилась с ним, он работал поваром в известном ресторане. Она нашла в бульоне волос и пожаловалась официанту. Разумеется, она знала, что на этот случай в ресторанах держат лысого статиста, которого и предъявляют при необходимости разгневанному посетителю, но каково же было ее удивление, когда к ней на растерзание вывели крепыша с густой шевелюрой (лысого накануне уволили, поскольку он возомнил себя столь важной персоной, что стал отращивать бороду, и у дирекции не оставалось другого выхода, как идти ва-банк). Ее настолько пленил перепуганный взгляд Артура в помятом колпаке, в засаленном фартуке, его трясущиеся руки с обкусанными ногтями, что она потребовала его немедленного увольнения, в тот же день подыскала ему квартирку, где бы они могли встречаться беспрепятственно и где бы он мог творить, поскольку выяснилось, что он в душе поэт. Ко с рифмами, как видно, не клеилось. Он обвинял во всем Клару, она, видите ли, погубила его жизнь, разогнав муз своими всхлипами и стонами.

Злопамятен, раздражителен. Полная противоположность того, кто пишет эти строки. Боялся выстрела из-за угла, отравленного печенья, погашенных фар. Пользовался успехом у впечатлительных женщин. Они несли ему дань натурой, которую он принимал не без брезгливости. Нельзя назвать его сложным – как бы ни был спутан узор, он расположен на плоскости. «Судьба», «удел», «рок» – так и слетало с его языка. Он не мыслил себя вне предопределения, карающего и милующего. И, как всякий фаталист, был музыкален, все время что-то мурлыкал. Говорю о нем так, будто и впрямь ходил за ним по пятам и теперь он стоит у меня перед глазами и с готовностью демонстрирует все, на что способен, а ведь знаю я о нем больше понаслышке, с чужих слов. Его безвременная кончина дает мне право прибавить к его светлому образу несколько оттеняющих черт. Но заканчиваю, хотя мог бы еще продолжить, много накопилось, ну да ладно, еще будет случай, если повезет, продолжить это в высшей степени лирическое отступление.

31

С утра сел за очередное письмо тестю и так разошелся, подпуская для пущей убедительности исповедальных ноток, действующих, знаю по опыту, особенно неотразимо, если письмо не подписано, что, когда встал из-за стола, онемевший, опустошенный, было уже пять часов, голова кружилась. Скомкал исписанные листки, хотел сжечь, но передумал и вышел из дома, чтобы поскорее, пока не усовестился, опустить спасенное от огня письмо в почтовый ящик.

В саду стоял художник за мольбертом и рисовал дом. Длинную кисть он держал в левой руке двумя пальцами, большим и безымянным, палитра валялась у ног растерзанной жар-птицей. Белый костюм, зеленый жилет, розовый галстук. Овал лица тяжелый, оплывший, щеточка усов. Он резко приседал, не глядя набирал краску с палитры и, стремительно вскочив, тыкал кистью в полотно с такой яростью, точно хотел прорваться по ту сторону возникающей у меня на глазах картины. Правая рука его была поднята над головой, и распяленные пальцы ходили в безостановочном, извилистом движении, точно нащупывали невидимые, но соблазнительные формы. (Позже я узнал, что во время работы самой важной является не та утилитарная рука, которая водит кисточкой, а другая, свободная. Именно через нее в тело художника входит вдохновение.) Я встал за его спиной и приготовился наблюдать за творческим процессом. Он рисовал наш дом, любовно выписывая все его башенки, колонны. Судя по всему, он только что одним мазком наметил фигурку в дверном проеме, в которой я со смешанным чувством узнал себя. Несколько раз он, видимо из-за перемен в освещении, хватал тряпку и безжалостно размазывал с такой тщательностью нанесенные краски в серый кисель, из которого вновь поднимался, поигрывая мышцами, дом. Прошел час, два. Солнце садилось, он все чаще и чаще брался за тряпку. Фигурка в дверях давно исчезла.

«Я вам не мешаю?» – спросил я.

«Нет, я привык, – сказал художник, не оборачиваясь. – Говорят, когда Бог творил мир, а делал он это, как известно много раз, бесконечно много раз, при нем был соглядатай, пытавшийся проникнуть в его замысел. Это к вопросу, откуда взялся ад».

Я предложил художнику зайти в дом, он отказался.

«Не могу, пока не закончу картины, а на это нужно время, много времени. Время правит искусством».

«Вы хотите сказать, что художник – денщик на службе у временщика?»

По его словам, если, приняв мое любезное приглашение, он зайдет внутрь дома, то уже никогда не сможет с прежней свободой писать его снаружи. Придется жонглировать впечатлениями, аффектами, ощущениями. Знать омерзительную изнанку нет необходимости. Искусство боготворит поверхность. Войти – значит стать соучастником, вступить в сговор… Он же привык полагаться только на свой глаз и доверять увиденному со стороны. Я не стал настаивать и вернулся в дом.

Нашел Клару в каком-то волнении расхаживающей по гостиной и, приписав волнение последним лучам заката, обагрившим диван и стену, стал взахлеб рассказывать о художнике, рисующем наш дом, но она резко прервала меня:

«Только что звонили… Лара…»

«Опять?»

«Не опять, а снова… Поедешь?»

Я пожал плечами:

«Поеду. Что еще мне остается делать».

В том смысле, что твоя семейка, прикидывающаяся разобщенной, но в критических ситуациях обнаруживающая пугающую сплоченность, отвела мне раз и навсегда прописанную роль, отступить от которой было бы равносильно тому, чтобы сойти со сцены и занять место в зрительном зале, в последнем ряду, где ничего не видно и долетают только душераздирающие вопли.

32

На следующее утро, первым делом выглянув в окно и убедившись, что художник стоит на посту, я, чертыхаясь, влез в узкие брюки, когда-то считавшиеся верхом щегольства, и надел пропахший нафталином полосатый пиджак, тоже памятник ушедшей эпохи. Клара довезла меня до автобусной остановки и молча вручила сумку с «реквизитом». В автобусе было жарко, нечем дышать. На пыльном стекле чей-то палец нарисовал сердце, перечеркнутое стрелой. Кондукторша, толстая женщина в майке, взвесила на широкой ладони мелочь и ссыпала в карман. Кудри невозможного лимонного цвета, выпуклые бифокальные очки, потрескавшиеся губы, резиновые сапожки, потливость богини, раздающей лотерейные билеты в начале пути. Дверцы хлопали, хлюпали. Старик читал газету, положив ее на венок из искусственных цветов. Девочка выковыривала глаз у куклы. По проходу каталась пивная бутылка. На вокзале я выпил кофе и съел бутерброд с мокрым сыром, от которого мне стало дурно. Поезд отправлялся через час. Скамейка пахла краской. Какой-то субъект на платформе попытался со мной заговорить, но я сделал сочувственный жест, улыбнулся и отошел подальше.

Deja vu – болезнь путешественника. Все это уже было, все это я уже видел и не один раз. Это вам не дом, который обновляется каждый день, каждую ночь. Как обычно, я нервничал. У меня не было сомнений, что и на этот раз все пройдет гладко, как во сне, но никакая уверенность не могла унять страх, нараставший по мере приближения к предписанной развязке. В вагоне я закрыл глаза, чтобы не наблюдать проплывающих за окном полей, лесов, отдельно стоящих строений, но это не помогло, я и с закрытыми глазами видел разбросанные по косогорам рощицы, квадраты полей, избы, ряды многоквартирных домов, напоминающих вывешенное на просушку старое больничное белье, опять поля, рощицы, пунцового, как карамель, человечка в плавках, в темных очках, лежащего на крыше… Впрочем, это не мешало мне мысленно вести разговор с Кларой занятие, которому я предаюсь с тем большим рвением, чем дальше я удаляюсь от дома, от нее.

«Этот мир, в котором мы живем, не слишком ли он обычен?» – спрашиваю я для затравки.

«Что ты предлагаешь – революцию, перевыборы? Найди себе другого Бога, так проще».

«Я подумаю».

«Подумай, а еще лучше – почувствуй. Ты говоришь «слишком обычен», и в этом «слишком» для тебя есть шанс, ты не безнадежен. Но что означает так легко, так невинно прошмыгнувшее «мы»? Я живу в другом мире, и вообще, не живу, а расположена».

«Так много надо сказать, а на язык лезет какой-то вздор».

«Тогда молчи».

«Хорошо, буду молчать».

«Обиделся? Говори, сколько душе угодно, я люблю слушать, слышать, особенно вздор, особенно твой вздор».

«Ты добра».

«Я добропорядочна…»

По временам мне казалось, что я еду на хорошо отрепетированную казнь. Меня тянуло на запах кондукторш и кассирш. В сущности, мне было хорошо, но неспокойно. Напряжение нарастало, как отражение в приближающемся зеркале (есть такие самодвижушиеся зеркала). Я прижимал к себе сумку, как будто в ней были инструменты моей судьбы. Вживался в образ.

Когда выходишь на станции С., кажется, что очутился посреди дремучего леса: сумрачные величавые ели, тронутые дрожью осин, подступают к самым рельсам, чей нестерпимый, надраенный блеск отдается в этой глуши болезненным эхом. Но стоит пройти несколько шагов по тропинке, отведя ветвь с аппетитной гроздью волчьих ягод, открывается прелестный обжитой вид, опоясанный плавной дугой шоссе. Можно дождаться автобуса, но лучше пройтись мимо заболоченного пруда, где из плотной, как шелк, ряски торчат сухие рога деревьев, подняться мимо опрятных, скроенных по одному лекалу дач, нырнуть в ложбинку между грудастых холмов, просквозить пахнущую грибом рощицу и уткнуться в стену. Поворачиваем налево, идем вдоль стены, вот и калитка. Нажимаем на звонок. Старик, недоверчиво поднимая бровь, смотрит через решетку. Гремят ключи. Перед нами двухэтажное строение покоев с матово сияющими на солнце стеклами. В глаза бросается множество пересекающихся тропинок, выложенных белой плиткой. Трава на лужайках точно выстирана и выглажена. Кусты подстрижены шарами, кубами и пирамидами. Эклектичная клумба источает столь плотные запахи, что кажется, присмотревшись, можно разглядеть их витающие в воздухе скульптурные формы. Запах «Венера-Каллипига», запах «Лаокоон», запах «Граждане Кале». Мне не надо объяснять, куда идти. Приняв от меня сумку с реквизитом, девушка в белом халате уплывает по светлому, призрачному коридору, точно проложенному по дну моря, а я, постучав, вхожу в кабинет.

Серьги в ушах (в наше время это приходится уточнять), кольца на длинных пальцах с перламутровыми ногтями. Глянцевая челка. Загар не может скрыть тонкие морщинки у глаз и резкие складки вокруг густо напомаженных губ. Великолепные, если не синтетические зубы. Глубокое кожаное кресло, преданно сохраняющее двояковыпуклую форму. Стопка книг и журналов на столе, дань господствующему учению. Каролина Павловна. Обворожен ее безупречной официальностью, хрупкой, как хрустальная ваза. Оплошный жест, обращение по имени, на «ты» – и хрусталь разобьется вдребезги, бросив к ногам увядший букет, и все мое искусство требуется на то, чтобы не допустить оплошного жеста, не оговориться: «Каролина, цыпочка…» Не соглашусь с Бодлером, что умная женщина привлекательна только для педераста. Жесткий, ледяной интеллект иной фри способен пробудить самые сонные гениталии. Мы беседуем о прошедших выборах в парламент, обнаруживших несовершенство избирательной системы, о последней книге М., всем на удивление не наделавшей шуму…

Но вот открывается дверь, и Лара с порога кидается мне на шею. На ней длинное вечернее платье, на плече белая сумочка. Целую сухие, горячие губы. Вполоборота прощаюсь с Каролиной Павловной, недовольной тем, что не успела высказать свое суждение о реформе банковской системы, но сохраняющей официальную улыбку и прищуренными глазами благословляющей меня на подвиг. Выходим с Ларой не расцепляя рук, садимся в поджидающее нас такси. После получаса езды въезжаем в городок со смешным названием Заусенец. Ресторан «Золотая рыба». Нас проводят к столику в глубине зала. Официант приносит…

Сестра Клары смотрит на меня не отрываясь. Лицо ее то задумчиво-печально, то смущенно лукаво. Я не знаю другой женщины, которая бы ела с таким изяществом, а ведь в женщине то, как она ест, намного важнее того, как она одевается. Беседа идет по накатанной. Я хорошо знаю, о чем не следует упоминать. Мне едва удается скрывать внутреннее напряжение, ужас, хаос. Я могу только догадываться, о чем думает сейчас Лара, но вот, как и следовало ожидать, в нашем разговоре происходит перелом. Мелкое недопонимание стремительно перерастает в ссору. Лара обрушивает на меня обвинения, тем более обидные, что она сама сознает их несправедливость. Я вяло, холодно отбиваюсь. Она надолго замолкает, скребет вилкой по кругу тарелки. «Какой же ты подлец!» – наконец, шепчет она, выхватывает из сумочки пистолет и стреляет в меня. Я падаю, запрокинувшись, разметав руки, закрыв глаза. Слышу, как она подбегает ко мне, опрокидывая стул, стягивая со стола скатерть, чувствую ее дыхание, прядь волос щекочет щеку. «Что я наделала! Какая я дура!» Выдержав паузу, я медленно поднимаю веки и притягиваю ее к себе, целуя заплаканные губы. Финита. Медбрат, терпеливо ждавший в кухне, вежливо берет Лару под локоть и уводит. Она не сопротивляется, она счастлива. Я поднимаюсь, отряхиваюсь, сажусь за стол. Залпом осушаю чудом устоявший на краю бокал. Прошу прощения у официанта, собирающего разбитые тарелки. Впрочем, это пустая формальность. Все заранее оплачено из средств клиники, которая содержится на деньги тестя. К тому же многие посетители, извещенные, приходят в ресторан специально, чтобы поглазеть на представление. С тех пор, как Лара застрелила своего любовника, прописанное ей лечение только на время может приглушить неунывающую боль. Воспоминание периодически находит лазейку, чтобы увлечь ее в беспросветный кошмар. Наука бессильна. Остается последнее средство – повторить то, что произошло, слегка подправив, ибо реальность, как известно, не столь неисправима, как ее непристойное отражение. Так, во всяком случае, считает Каролина Павловна…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю