Текст книги "Укалегон"
Автор книги: Дмитрий Рагозин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц)
20
Полосатые, как робы, клетчатые, как тетради, строения сходятся, заглядывая друг другу в глаза, и, ужаснувшись, отступают в сплетения проводов и решеток, в измученные детворой провалы дворов, на заветренные пустыри. Тополя стрижены под гребенку. Смуглая дива сползает с глянцевого шита. Человек в шляпе входит в зоомагазин. Труп машины истекает радужной кровью. Молчим. Клара не любит говорить, когда сидит за рулем. Ничто не должно отвлекать ее от дороги. Вообще-то я боюсь передвигаться иначе как на своих двоих, но, когда она ведет машину, чувствую себя в полной безопасности. Уверен, что Клара впишется в любой поворот, успеет затормозить. У нее удивительное чувство ритма, чувство скорости. Главное не лезть к ней с досужими разговорами, не спрашивать, что это за странное сооружение с кариатидами мелькнуло справа, не спрашивать, о чем она думает (впрочем об этом лучше не спрашивать в любой ситуации). Черное платье сжимало ее, вылупляя груди. Ноги сосредоточенно раздвинуты. «Дай сигарету». Я покопался в ее сумочке, запалил Slims и вложил в приоткрывшиеся губы. Затянулась, подхватила сигаретку вспорхнувшими пальцами, выпустила узкую струйку. Мы ехали к ее отцу – семейный ужин. Он вытребовал нас – зачем? Проехали сквозь тощую, засиженную воронами рощицу и мчались по плоскому бледно-пятнистому полю, когда мотор начал фыркать, урчать и, наконец, взвизгнув, заглох. Клара выругалась. Я предложил ей подождать в машине, пока поищу ближайший признак цивилизации. Нет, она не согласна оставаться здесь, посреди дороги.
«Лучше ты сиди, сторожи, а я схожу».
«Не боишься одна, в неизвестность?»
«Это страх естественный, без машины».
Ушла. Жду. Час, два. Разумные рамки ожидания. Задремал, глупый сон – ляжки, ложки, взглянул на часы – ого! Солнце клонилось. Куда пропала? Что случилось? Идти искать, бросив посреди поля автомобиль? Не попала ли она в ловушку, расставленную коварными аборигенами? Я надеялся, что серая, трусливая действительность обманет смелые порывы моего расстроенного километрами прочитанных книг воображения. Предсказания не сбываются ни при каких обстоятельствах, знаю по опыту. Особенно это касается всякого рода несчастий, бедствий, катастроф. На то они бедствия, что ни предвидеть, ни предсказать. Удача, счастье – другое дело, в них довольно очевидного, общедоступного, чтобы прокладывать к ним путь, выдирая с корнем встающие на пути деревья, вытаптывая цветы, мостя болота. Немного собранности, немного напряжения, готовность жертвовать собой и окружающими – и будущее в кармане, как бумажник, набитый ассигнациями, визитками, проездными билетами, любовными записками прекрасных незнакомок и фотками детей от невзрачных попутчиц.
Устав ждать, я отправился в лес на поиски. Описание леса. Клара переменилась – другое платье, новая прическа. Недостроенный дом. Эта история возможна лишь при наличии множества подробностей, поскольку подробности – истинные протагонисты кошмара. Но я еще не понимаю, возможна ли вообще эта история. Не укладывается ли она в рамки добросовестной литературы, что делает ее для меня негодной? Канва такая: на шоссе, посреди поля, глохнет мотор. Жена идет искать помощь. Муж, пококетничав с неизвестностью, пускается следом. Находит ее в лесу, в недостроенном доме, другую. Возвращается один к автомобилю. В нем – она прежняя. Мотор на взводе. Суммарно так, но чем обставить «другую», чтобы не получилась уступка литературе? Не вижу отчетливо. Недостроенный дом. Аллегория, порченная временем. Строительство велось с размахом, но в какой-то момент заказчик перестал платить, работа остановилась, рабочие разошлись. Не вижу в этой истории интереса, вот в чем сложность. Занимает меня только как проблема, возможно, неразрешимая, преследует своей неразрешимостью, но этого недостаточно, этого мало, это недостоверно. Хотя, возможно, это и есть путь – ситуация, неразрешимая с точки зрения письма, такой и должна остаться. Линия описания в петлях и узелках. Стоит жене отойти на шаг, она становится другой, от меня ускользает. И эта другая не возвращается никогда, она уходит. Та, которую я после нахожу в машине, – всё, что осталось от той, что ушла, а осталась она прежняя, бледная копия ушедшей. Получается история с моралью, с выводом!
Ограда из железной сетки. Крапива. Кусты смородины. Доски. Антураж. Непреходящая истина, истина, с которой я умру, в которой я умру.
Разрушение сюжета, умирание, марание.
Не могу утверждать, случилось на самом деле или сложилось исподволь, в виде не вполне достоверного воспоминания. Неполнота преследует событие еще до того, как оно свершилось. Например, я отчетливо помню детали – сетку ограды, прошитую вьюнком, придавленный кирпичом сапог, но слов, сказанных Кларой, когда я вновь обрел ее в нетерпеливо рокочущем автомобиле, не помню, их приходится домысливать. Я могу восстановить дом, руководствуясь прочерченным в памяти планом, но что было изображено на картине, висящей над остовом кровати, ушло навсегда, как римское войско в ливийские пески. Кажется, вижу все, а когда начинаю вглядываться, ничего не вижу – провалы, пропуски, бреши. Короче, история еще не написана, и я не уверен, что когда-либо соберусь с силами, чтобы ее написать. Не вижу достойных адресатов, достойных именно этой и только этой истории.
С этими мыслями я остался сидеть в заглохшей машине. Клара удалилась по шоссе в сторону леса. Солнце сияло сквозь серую пелену. Я смотрел ей вслед. В неотрывном напряжении слежения было что-то непристойное, я невольно отводил взгляд, но тотчас, уступая искушению, которое сильнее стыда, вновь смотрел ей в раздвоенный зад. Известная мне Клара осталась со мной, во всяком случае, со мной осталось ее имя, ее предыстория в доступном мне ракурсе, а по шоссе удалялась уже какая-то неопределенная женщина, с каждым шагом делаясь все более абстрактной, неживой, пока не исчезла. Разумеется, момент исчезновения был неуловим. Вот она идет – и вот ее уже нет. Поля колосятся, лес стоит стеной. В машине жарко, душно. Я прошелся вокруг, прислушиваясь к звону, к писку, к шелесту. Замкнутое пространство, сосуд. Громыхая, проехал грузовик. Стрелой мелькнула серебристая спортивная машина. Я задремал. Взглянул на часы – ого! А ее еще нет. Я начал нервничать. Небо было таким же бескрайне-серым, только диск сполз. Решение принято. Вылез из машины и пошел по шоссе к лесу. Мог ли я знать, куда заведут поиски! Знать не знал, но предчувствие было, чего лукавить. Не скажу, что предчувствие было дурное, но тревожное. Я отодвинул ветку…
Она стояла на пороге дома, но вместо того, чтобы выбежать к ней, я замер, притаился, сливаясь с листвой. Что меня остановило? Я чувствовал себя нарушителем границы, преступником. Между Кларой и недостроенным домом, на пороге которого она стояла, никакого несоответствия, никакого контраста. И это меня насторожило. Но в выражении лица, в позе ни намека на опасность. Стоя на пороге, она точно на минуту оторвалась от домашних забот, чтобы передохнуть, и, душой оставаясь в доме, обводила сад невидящим взором, так что даже если бы я опрометчиво вышел из природного укрытия, она, скорее всего, меня б не увидела. В пестром сарафане, курочка-ряба. Постояв на пороге, другая, она вернулась в дом. Дольше скрываться в листве не было смысла, я устремился за ней. Я переходил из комнаты в комнату, надеясь случайно наткнуться на нее, но ее не было. Доски пола скрипели и прогибались. Я взывал: «Клара! Клара!» Обошел весь дом, обшарил все углы. Пусто. Но я не мог отделаться от мысли, что она где-то рядом и, если бы знала, что я ищу ее, вышла бы мне навстречу, пусть только для того, чтобы выставить меня вон («У меня теперь другая жизнь» и т. п.). Я присел на какой-то ящик, не зная, как выпутаться из ситуации, в которую себя загнал. В дверном проеме зеленел сад. У плинтуса валялись бутылки. Как здесь можно жить? Время в этом доме никогда не сдвинется с мертвой точки. Любовь, страх, вера, подозрительность, печаль пройдут стороной. На подоконнике пустая птичья клетка с алой ленточкой на защелке. Я развязал мешок, и на пол покатились яблоки. По краю стола прикреплены две свечи, одна высокая, другая почти огарок (та, что ближе к окну). Тень решеткой пересекала стену. Проходя, я случайно задел стопку книг, одна упала, раскрывшись.
Как опишу свое возвращение? Я не стану его описывать. В нем не было ничего оригинального, хотя, по злой иронии, каждый мой шаг, обращенный вспять, запечатлелся в моей памяти как отдельное происшествие. Клара сидела в автомобиле. Как будто чем-то обижена. Когда я сел рядом, она ничего не сказала, нажала на педаль, и мы поехали.
21
Ее отец был, как обычно, сух, холоден, любезен и вел себя так, как будто не он разбудил нас посреди ночи требовательным звонком, а мы напросились к нему, чтобы вывалить к его ногам пронесенный под полой ворох жалоб, просьб и воплей о помощи. Когда я посетовал на проверку, которой нас подвергли, прежде чем пустить в его апартаменты: заставили заполнить длинную анкету, сняли отпечатки пальцев, подвергли унизительному обыску – Иван Карлович только пожал плечами.
«Надеюсь, ничего подозрительного не нашли? – спросил он шутливым тоном. – Знали бы вы, сколько мне стоит охрана! Она съедает все, что мне удается заработать. Но что бы я был без нее? Труп в расписном саркофаге. Деньги – моя слабость. Чем их больше, тем я беспомощнее. Но я не жалуюсь. Это именно то, чего я хотел, к чему стремился: владеть своим бессилием и распоряжаться своим безвластием. Капитуляция капитала».
«Папа, не возводи на себя напраслину!»
«Что делать, детка, я и есть эта самая напраслина».
Мы прошли в гостиную.
«При случае нагряну к вам, погляжу, как вы устроились», – сказал он, резким жестом направляя нас к сервированному столу и, конечно же, подразумевая, что нет такой силы, которая заставила бы его ступить на порог нашего клоповника.
«Мы всегда рады незваным гостям», – сказал я, тыкая вилкой в блин какого-то невозможно оранжевого цвета.
Иван Карлович рассмеялся.
«Довольны новым домом?»
«Я довольна», – сказала Клара, посмотрев на меня с вызовом.
«Завидую вам – жить открытым домом, жаль, не могу позволить себе такой роскоши».
Ели молча. Мой взгляд то и дело возвращался на пустующее место, место младшей сестры Клары – Лары, в былые времена своими капризами и озорными выходками скрашивавшей унылый ритуал. Но с тех пор, как произошло то, что произошло и, увы, продолжает поныне происходить со скорбной периодичностью, даже имя ее стало здесь под запретом. Именно ее незримому присутствию приписываю я то, что мой взгляд делался все более отсутствующим.
Когда все было съедено или хотя бы надкушено, Иван Карлович сказал, что у него есть ко мне мужской разговор. Мы прошли в его кабинет.
Отец Клары – эксцентричный богач, маленький, пузатый, лысый, как шахматная фигура. Верит, что его переставляет рука Бога.
«Ты никогда не задумывался, почему пешка, достигнув заветного предела, превращается в королеву, а не в короля?»
«Нет».
«Вот и я только сейчас об этом подумал».
В каждом новом нуле, пополняющем его состояние, искусно разбросанное по миру, Иван Карлович видел знак свыше. Он был лукав, но не подл. Хитроумен без жестокости. Пошл в меру. Любил вынуть из кармана какую-нибудь фитюльку со словами: «Это вам!» К счастью, он имел достаточно такта не выставлять перед нами своих малолетних наложниц, рассовав их по укромным углам апартаментов. Был он человеком глубоко равнодушным, столь глубоко, что его равнодушие едва подавало признаки жизни. Может быть, он действовал по расчету не потому, что стремился к выгоде, а потому, что только расчет мог побудить его к действию. Он улыбался, но улыбка казалась приставшей. Невозможно вообразить его запыхавшимся, взбегающим по лестнице. Лифт и еще раз лифт! Разговаривая по телефону, он рисовал карандашом многоугольники. Блеску великолепных зубов вторил блеск отполированных ногтей, но в облике его вдруг проглядывала неухоженность, старательно спрятанная неопрятность. Как-то я заметил на его запястье выглянувшую из-под рукава наколку, и это открытие, допускающее множество толкований, заставило меня подозревать, что судьба, игравшая им, играла немилосердно.
Сказал, что в последнее время получает письма, написанные разным почерком, но с одним содержанием. Угрозы разоблачения, неясные намеки.
«Скажи честно, нет ли между вами, между Кларой и тобой, чего-то такого, что может быть использовано для дискредитации… моей позиции… сам понимаешь, этот ваш дом… Даже до меня доходят слухи…»
«Что говорят?» – я обернулся, мне послышалось из стоящего в углу шкафа сдавленное хихиканье. Перехватив мой взгляд, Иван Карлович нахмурился, но тотчас овладел собой и ответил:
«Разное. Одни – одно, другие – другое. Но даже если малая часть того, что я слышал, похожа на правду, это может нанести непоправимый вред моей репутации. Лучше, чем любой из моих врагов, я понимаю, сколь обманчивы мои прибыли, сколь иллюзорны проценты, достаточно свистнуть или хлопнуть в ладоши…»
На обратном пути Клара, больше из приличия, чем из любопытства, спросила о нашем «мужском разговоре».
«Он предложил денег».
«Ты взял?»
«Нет», – солгал я.
Когда мы приехали, дом казался вымершим. Механизм остановился, забитый пылью и волосами. Если в доме и были гости, они слились с темнотой. Я решился зажечь свет, лишь когда мы вошли в спальню. Не знаю, чему приписать ее усталость, ведь за все наши «за» и «против» пришлось отдуваться мне, пусть и не вполне бескорыстно, но Клара сразу же, не раздеваясь, повалилась на кровать. Пока я стягивал с нее подурневшее платье, отстегивал взмокшие чулки, она не открывала глаз, точно и вправду уснула. Когда рассудок уходит в лабиринты сна, отпущенная плоть распускается и расцветает. Но чтобы овладеть спящей, надо самому спать или потерять рассудок. А я, как назло, был на пределе рассудка, я так и сыпал дефинициями и силлогизмами. Я был во власти алгебраических уравнений, геометрических фигур, выдававших себя за телесность идеи – телос. Где она сейчас? На каком сборище заговорщиков, в каком приюте комедиантов? А может она превратилась в птицу, в зверя, в стрекот? Для спящего нет «сейчас», есть только прошлое, запечатленное в будущем. Вздор все, что пишут о созерцании, о зеркалах. Тяжесть спящей, шифр вечности. Я погасил свет и пошел в кухню. Меня внезапно обуял голод. Я ел все, что попадалось под руку: гречневую кашу, рыбный суп, пироги с капустой, куриные потроха, помидоры…
22
История, нас уверяют, не терпит сослагательного наклонения. Хотел бы я знать, какое наклонение она терпит! Клара с самого начала понимала, что допускает роковую ошибку, заключая меня, еще не остывшего, но уже призадумавшегося, в обязывающие объятия. Но она любит риск, любит совершать бессмысленные поступки, идти наперекор собственным убеждениям, пуская под нож дурные предчувствия. Она в высшей степени мнительна, и стоит ее внутреннему голосу приказать: делай это! – как она делает ровно наоборот. Насколько я могу догадываться, она никогда ни о чем не жалеет… Не устану описывать ее перевоплощения из птицы в кобылицу, из лозы в лузу. Она мне не дается, меня овеществляя. Если я еще жив, то только потому, что ей на меня хронически не хватает времени. Ей многое надо успеть за день – побывать в обувной лавке, посетить выставку мехов, примерить корсет, повидаться с подругами и нужными людьми. На всем протяжении дня она должна быть там, где ее ждут, а ждут ее всюду, где колдует современность. Со стороны может показаться, что Клара всего лишь счастливое стечение обстоятельств, пересечение мнений, не тот смысл, который вынашивается, а тот, который возникает от случайной встречи слов и желаний, но это не так. Клара знает, чего хочет, она ведет, она понуждает.
Клара сменила столько профессий, опробовала такое количество специальностей, что я никогда не могу быть уверен, чем она занимается в данный момент, из какого волшебного источника черпает наличные и безналичные. Если меня спрашивают, я говорю: «Моя жена на ответственной должности», не уточняя. А если спрашиваю я, она отвечает: «Какое тебе дело, все равно я тебя на работу не возьму!» Мне бы, каюсь, хотелось, чтобы она была во главе какой-нибудь хорошо законспирированной шпионской сети, работающей на тех и на других с переменным успехом. Но, в сущности, ее деловые качества меня не интересуют. Я брезгаю практической стороной жизни, изначально отданной на откуп женскому полу. Все, что касается Клары, приблизительно. Я культивирую неопределенность и недосказанность. Мне претят прямые линии, сходящиеся в бесконечности. Я никогда, слышите, никогда не говорю то, что думаю. Все мои лучшие чувства в прошедшем времени, в том его закутке, который помню я один. Жить – значит ничего не значить. Только смерть привносит ничтожный смысл в наши метания. Расхождения – вот что меня интересует, и еще – совпадения. Когда же я, изменив себе, выспрашиваю о ее трудовых буднях, Клара хмурится:
«Давай не будем о грустном».
«Но о чем тогда говорить?»
«Об искусстве».
«О чем, о чем?»
«Ну если не хочешь об искусстве, тогда о страданиях и бедствиях человеческих, о диковинных обычаях диких народов, о чудесах, об исторических курьезах, о флоре и фауне, о технических изобретениях, о парадоксах времени, наконец!»
Клара признается:
«Мне не везло, я оступалась, падала, рядом никого, кто бы подстелил солому, помог подняться. Я стала цинична, жестока, никому не верила, научилась притворяться. Непостоянство стало моим главным достоинством. Прошло немало лет прежде чем я поняла, что надо выбрасывать то, что не нужно, и поддерживать связи, даже если от них нет никакого толку. Я поняла, что не эстетика, не метафизика, а мораль правит нашим маленьким мерзким мирком. Я много играла, много проигрывала, еще больше выигрывала. Меня ничто не могло удержать. Я возводила на голове дикие прически, носила наряды, которые стыдно вспомнить, невозможно забыть. Не бывает так, чтобы все было в прошлом, всегда есть что-то подстерегающее впереди. Однажды несколько негодяев заманили меня на дачу и изнасиловали. А сейчас все они мои лучшие друзья, на которых я могу положиться. Жизнь устроена так, что самое ценное остается на потом. Позволь мне противоречить самой себе, моя душа разрывается. Я жду, когда кончится, когда начнется. Я сшита из одного куска. Не раскрываться, как цветок, навстречу хоботкам и усикам, а скрыться, свернувшись, обволокнуться, предстать другой, не той, которую в себе прозреваю. Ты хочешь знать их имена? Не скажу, не надейся. Люди делятся на тех, кто занимает место, и тех, кто принимает позу. С тобой мне не скучно, потому что ты не понимаешь, о чем я говорю, ты меня не слушаешь, не принимаешь всерьез, у тебя слишком много своих задумок и заморочек. Но я перед тобой честна, насколько может быть честной женщина. Насколько? На йоту. Стандартная фраза: «Я не всегда была такой, какой ты меня знаешь!» Можешь обвинять меня в ностальгии по скользким поцелуям, по механической ласке. Виновна. Держаться в рамках, как какая-нибудь заоблачная ню, уволь. Я вывернута наизнанку, и даже твоя рука не сможет вернуть меня в естественное состояние…»
Ночью я проснулся, ее не было. Я вновь подумал о худшем, но тотчас услыхал плеск воды. Она мылась, старательно натирая мочалкой ногу, поднятую на край ванны. Что случилось? «Мне приснился гадкий сон, я проснулась в поту, я пахла, ты не представляешь, как я пахла…» В глазах неподдельный ужас. Пена расползалась по кафелю улитками. Я обнял ее и понес в спальню. С каждым шагом она делалась все легче и легче, и, когда я дошел до кровати, на моих руках остался только запах земляничного мыла…
23
В давние годы мой хороший приятель, театральный режиссер, не умевший пробиться на большую сцену, ставил «Недоросля» в своей квартире. Он предложил мне попробовать себя в роли Правдина, которого трактовал в соответствии с модным поветрием как представителя холодной, безжалостной силы, вторгающейся в уютный патриархальный мирок и разрушающей его налаженный быт аргументами. Я легкомысленно согласился, и ничего хорошего из этого не вышло. С маниакальным упорством я нес отсебятину. Прилежно заученные реплики застревали комом в горле, я врал напропалую, только бы не молчать. Режиссер недоумевал, терял терпение, приходил в ярость. Но вновь и вновь я ошарашивал импровизациями, которые хоть и вызывали у публики смех, но совсем не тот смех, на который рассчитывал режиссер. Актриса, играющая Софью… Ее портрет украсил бы выставку детского рисунка. Худая, мосластая, с гоголевским носом, из тех несчастных девиц, что, садясь, забывают придвинуть стул и постоянно попадают впросак из-за своей, как сами считают, «неловкости», а в действительности по расчету, ибо неприятности – их стихия (вспомним костлявых русалок, стынущих в гнилой водице). В одном из своих писем я назвал ее прилежной двоечницей, подразумевая не школьную программу, а магию цифр. Вытянуть из нее слово требовало больших трудов и сложных приспособлений, но вытянутое стоило затраченных усилий и намертво входило в память, в судьбу. Когда Софья задумывалась, трудно было удержаться, чтобы не шлепнуть ее по попе. Волос она не расчесывала в силу каких-то унаследованных темных суеверий, но мыла по несколько раз в день. Играла без воодушевления, механически. Напрасно режиссер пытался выбить из нее искру жизни, она монотонно и сбивчиво мямлила реплики, которых не потрудилась выучить – приходилось прятать среди мебели подсказчика. Она ни за что не соглашалась вживаться в роль, но пластика у нее была чудесная, за пластику ей все прощалось. Жесты, движения плеч, ног, покачивание грудей, вращение бедрами, самая неприметная игра пальцев и гримасы пупка вводили зрителей в транс. Софью сравнивали с парусом, с облаком, кто попроще – с бокалом шампанского. Ее искусство не столько заставляло любоваться ею, сколько обращало взор зрителя внутрь себя. Я и сам, в первый раз увидев, как она приседает, раскинув руки, расчувствовался, погрузился в воспоминания о детских невзгодах, о сломанных и потерянных игрушках, о липнущих к пальцам пластилиновых уродцах, о ржавых гвоздях, торчащих из полузатопленных досок купальни, угрожая впиться в ступню. «Бесподобно!» – невольно прошептал я, но в следующее мгновение чудо исчезло. Она «вышла из образа», позабыв очередную реплику («Дайте мне правила, которым я последовать должна!»), вспылила и выбежала вон. Режиссер извинился перед собравшимися. Милонов, игравший Стародума, сказал какую-то пошлую шутку. Все дружно рассмеялись и перешли к репетиции следующей сцены. Сейчас или никогда, подумал я и покинул шумное сборище. Она сидела во дворе на скамейке и курила. Мы разговорились, вернее, говорил я, а она молчала, скрыв лицо нечесаными лохмами. Я был многословен до тошноты, но я понимал, что, если не удастся заполнить молчание, она вовеки останется для меня «Софьей». В постели ее тело, такое собранное и довлеющее на сцене, зияло провалом, в который вихрем улетал мир. В темноте я не мог нащупать границ ее тела, достигшего той степени бесформенности, когда лица не отличишь… И как же тяжело было потом выползать, искалеченному, из этой, с позволения сказать, выгребной ямы блаженства, приводить себя в чувство, вновь свыкаться с существованием окружающего мира, смиряться с законами, утешаться нуждой. Бедная девочка, она и не подозревала, что из себя представляет. Ее вполне устраивали пошлые комплименты о «чарах». Она до сих пор ходит по рукам, уловляя мировые вихри. Ей не удалось сделать театральную карьеру, не хватило известной подлости: она так и не научилась «вживаться».
Я к тому, что, когда наш дом осадила свора лицедеев с неизбежным датским принцем во главе, я был готов к этому органически. Клара увидела их в универмаге, где они вдохновенно разыгрывали сцену потребительского экстаза по случаю падения цен на детское питание, и пригласила на наши подмостки, читай – на постой. Труппа должна была давать спектакль в местном театре, но в последнюю минуту дирекция отказала, сославшись на политическую конъюнктуру. Они не теряли времени даром, постоянно что-то репетировали: «Горе от ума», «Маскарад», «Мышеловку», «Фрекен Жюли»… Возвращаясь домой, я не знал, в какую драму вляпаюсь. Кто мне выйдет навстречу – беременная Дездемона или безродный Молчалин. Я натыкался на ломти декорации, на торопливо развешанные занавеси. Но представление не клеилось, актеры путались в репликах, перенимали роли. Бродячие сюжеты, собирательные образы. Режиссер, который мог бы навести порядок, сидел в тюрьме за развратные действия с инженю-травести. Ему все сочувствовали – и судьи, и жертва, и прокурор, и даже народные заседатели, но закон был неумолим. Надо было искать нового режиссера. Каждый день являлось несколько кандидатов, но все как на подбор…
Я ревновал Клару к актерам, даже к характерным, уж слишком много было в нашем странноприимном доме соблазнительных уголков, нор на двоих: спаривайся не хочу! Но, кажется, зря. Она не воспринимала их как мужчин, одаренных органом размножения. В реальной жизни актеры все на одно лицо. До того как он представится, сразу и не сообразишь, с кем имеешь дело. Клара призналась мне, что один из актеров пытался увлечь ее в укромную тень картонного замка, но здесь ему по роли требовалось упасть замертво, что он и сделал, отчаянно декламируя. Игра, даже самая гениальная, заводит в тупик рукоплесканий. Театр – мужское занятие. Женщины на сцене всегда лишние, они годятся лишь на то, чтобы их утопить или зарезать, то есть не мытьем так катаньем спровадить за кулисы. Там, среди бумажных цветов и машинистов сцены, в костюмерных, в гримерных, пахнущих мышами и засахаренными фруктами, их царство. К женщине, это говорю вам я, нужен закулисный подход.
Обычно женщина выходит на сцену только для того, чтобы, стыдясь, раздеться. Но может ли хоть какая-то драматургия справиться с голой женщиной, дать ей слово, действие, вовлечь в интригу? Сомневаюсь, сильно сомневаюсь. Стоит ей появиться на сцене, в зале наступает гробовое молчание. И только когда выбегает мужчина, поправляя галстук и застегивая ширинку, зал оживает, предчувствуя дуэль, рукопашную, на худой конец, метафизический спор. Зритель торопит события, буквально вращает сцену, сочувствует, сострадает, хохочет. Зритель готов запустить в актера тухлым яйцом, лишь бы тот как можно дольше оставался на сцене, ругаясь и отмахиваясь. Женщина разрушает иллюзию. Это все, на что она способна. Это все, чему ее научили в исправительных колониях строгого режима. Там, где царит обман, перевоплощение, искусство, ей не место, ей самой скучно среди слезливых симулянтов и бескровных притворщиков… Клара никогда не принимала мои разглагольствования всерьез, особенно за обедом, особенно в присутствии гостей. Она знала, что наедине я говорю другим тоном и рассуждаю в другом направлении, нередко противоположном. В любом случае она оставляла за собой последнее слово – то, которого не произносила. За столом же она отделывалась меланхоличным: «Ты несносен!» – и переводила разговор на другую, более животрепещущую тему. Например…




























