412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Рагозин » Укалегон » Текст книги (страница 12)
Укалегон
  • Текст добавлен: 26 апреля 2026, 14:00

Текст книги "Укалегон"


Автор книги: Дмитрий Рагозин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 13 страниц)

56

За что ухватиться утром, вживаясь в день? Душа горит на медленном огне. Характеры столпились: сибарит, циник, эраст, паразит. Вода расходится неравномерными кругами. Влечения, как спущенные с ее ног чулочки. Сон забыт безжалостно, бесповоротно. Человек без маски говорит: я бес. Долой предчувствия, предсказания. Переспав с роковой женщиной, я потерял интерес к будущему, или, возможно, будущее потеряло интерес ко мне. Отныне я не заинтересован во времени. Навряд ли когда-либо меня посетит мысль, оправдывающая мое существование. Слишком много других, безотрадных, непосильных, непоследовательных, не дают проходу.

Я легко перекраиваю пространство, но время требует особенных усилий, тщания, тщеславия. Повелительный жест ее руки, указывающий единственно возможный путь. Беззвездное небо, беззубое, лучше не придумаешь. Если дом – всего лишь дом, жизнь прекращается. Вытерпеть и уснуть, свернувшись. Стены колобродят. Насилие притягивает восторженные взоры, обостренные стыдливой слезой. Я действую по внушению, изменяю, веселый висельник, вздорный затворник. Это поэзия, если кто не понял – протяженность. Женщина, расписанная с головы до пят несмываемыми знаками, тешит самолюбие, говорит шепотом. Мир раскроен. Память подсказывает трамвайную ветку, железнодорожный переезд, схему метро, зацелованную пассажирами. Кольцо врезается в палец.

Взявшись за письмо, я старался нагрузить каждое слово смыслом настолько, чтобы оно превратилось в мину, готовую взорваться, как только читающему вздумается сойти с проторенной тропы. Миссия письма – застать врасплох рассеянного путника, идущего, как ему представляется, по своим делам. С каким же сопротивлением и недоверием должен он встретить известие, что идет он не по своим, а по моим делам! Требуется немало прилежного хитроумия, чтобы, сбив его с толку, подвести к пониманию, что после прочтения моего письма его жизнь, хочет он того или нет, изменилась безвозвратно. Шел в комнату, попал в другую. Он в новом мире с новым набором опасностей и искушений. «Это западня!» – невольно восклицает он, и в следующих письмах моя задача – разубедить его в этой напрашивающейся мысли. Исподволь он должен осознать, что это не западня, а дар судьбы. То, что в человеке загадка для него самого, – это использовать, на этом играть.

Я бы хотел, чтоб наш дом походил на старинную усадьбу, с косыми, подмазанными известкой колонными, душными флигелями, большими вазами, набитыми сором, дешевыми подделками знаменитых картин в темных галереях, высокими зеркалами в узких простенках, статуями в нишах, библиотекой, составленной сплошь из энциклопедистов в свиной коже, с вуалью паутины, с этажерками, с антресолями, но, увы, как себя ни переиначиваю, ни малейшего сходства! Это скорее ангар, разделенный ширмами и фанерными перегородками. Самый благой замысел заканчивается вот этим: привычкой жить в невыносимых условиях. Пусть решают другие. А я… я все условия выполнил. Раздел тела, подраздел. Если б я доверился Кларе во всем, без укромных подтасовок, подмен с моей стороны, дом остался бы на стадии зеркала. Она не давала мне времени подумать, она не позволяла ничего перестраивать. Жить надо, видите ли, в готовом доме, сложенном чужими руками по чужому плану, иначе несдобровать: не может же художник жить на своей картине! Искать точки несовпадения желаемого и действительного, выстаивать очередь за наказанием. Ее выбор странным образом отвечал моему вкусу. С этим ничего не поделаешь, с этим приходится считаться. Подержанная плоть распускается на вервие, незаменимое в домашнем обиходе. Дом как дом, вот что ей нужно, чем она довольствуется. Морох хором. И мне еще предстоит найти в этом новом наивном доме святое место, стяжение пространства, обращенного внутрь себя, куда я мог бы водрузить ларь с ларами, пенатами и прочими фетишами, место покоя и по совместительству линия разрыва. Поиск совмещений и есть моя осознанная цель, направление моего недреманного любопытства.

Хожу вокруг да около, всхлипываю, хихикаю, и вдруг на душе скребется оно, уполномоченное свыше, прущее снизу, обида, обольщение… Еще одно усилие одолеть очевидное. Вдохнуть жизнь в несчастную обтекаемую болванку. Сделать временным безвременное, неусыпное.

57

Степан ходил по кухне, задумчиво пиная кочан капусты. Видеть задумавшегося слугу всегда неприятно, поскольку, с точки зрения хозяев, он может думать только о том, какую устроить им пакость, и хорошо, если он только натрет мелом сиденье стула, а то, глядишь, подсыплет в суп крысиного яда или подожжет библиотеку. Я поспешил прервать его задумчивость прежде, чем она увенчается законченной мыслью, приказав бездельнику сходить за почтой. Бездельник скривил лицо, но подчинился, еще бы, куда он денется! Пусть только попробует воспротивиться, сгною, уничтожу! В отличие от него, у меня, слава Богу, нет нравственных устоев, я сторонник быстрой и суровой расправы. Власть не знает жалости, если она власть.

Посылая Степана, я, разумеется, знал, что сегодня писем не будет. Есть такие дни, редкие, но предсказуемые, когда почтальон может посвятить себя семье, сходить с дочкой на концерт, приласкать жену, не справляясь с часами, поесть, тщательно прожевывая, почитать книжку, не заглядывая в конец и смакуя солецизмы. Обычно в такие дни я просыпаюсь с немым восклицанием: «Писем не будет!», и никогда не ошибаюсь. Вообразите же мое удивление, когда Степан появился в моем кабинете и с брезгливой гримасой положил маленький узкий конверт на край стола. Письмо оказалось составлено из букв, вырезанных из газеты. Я был так взволнован, что, только пробежав до конца листок, опомнился и сделал знак Степану, старавшемуся по выражению моего лица догадаться о содержании, возвращаться назад к своему кочану.

Хотя и было приклеено внизу вместо подписи: «Семирамидин», по запаху, по индивидуальным особенностям безграмотности, по наивной попытке скрыться с помощью заемных букв я сразу установил, что письмо – дело рук Нины О. Семирамидин грозил, если я не прекращу преследовать известную мне особу, прибегнуть к крайним мерам. «Крайние меры»! Я бы советовал всем начинающим шантажистам раз и навсегда выкинуть из своего лексикона подобные ни к чему не обязывающие штампы. То что под «известной особой» – а мне известно немало особ, подходящих под определение «известная», – скрыта Нина О., ладно, не буду мучить – Нина Отрадная, она же автор грозного письма, понять, как я уже сказал, было нетрудно, да и расчет был по-видимому такой, что я не поддамся на примитивный обман. Не раздумывая, я поехал к ней.

«Я получил твое письмо».

«Письмо? Какое письмо?» – Нина слегка порозовела.

«С угрозами в мой адрес».

Она стала пунцовой.

«На твоем месте, – сказал я сухо, – я бы бледнел, а не краснел».

Нина подошла к окну и встала против света, чтобы в моем распоряжении остался только темный силуэт.

«Ты безжалостный человек, – сказала она презрительно, – чего ты от меня хочешь? Денег? Я уже отдала все, что у меня было. Серьги, броши, кольца, браслеты, ожерелья, цепочки… Теперь тебе нужно мое тело? Что ж, бери!»

Эта тирада, повторяемая на все лады с незначительными вариациями, преследует меня с тех пор, как я…

«Нет, нет! – я поспешно, наверно, слишком поспешно ее прервал. – Другое».

«Другое?» – с нескрываемым разочарованием повторила Нина и действительно побледнела.

«Я хочу знать, кто такой Семирамидин».

«Семирамидин? – она посмотрела на меня с удивлением и вдруг расхохоталась. – Какой ты странный. Не могла же я подписаться своим настоящим именем!»

«Но откуда ты взяла имя?»

«Ну взяла, не помню, в какой-то газете…»

«Где, покажи».

Она принесла газету из спальни. В пестром ковре объявлений я нашел вырезанный маникюрными ножницами прямоугольник, под которым значилось: «…Профессиональный маг, привороты, сглазы, порча». Вскоре я поднимался по лестнице в другом конце города.

Дверь открыл испитой тип в серой пижаме. Лицо заспано, волосы набекрень.

«Смирдин, – представился он, протягивая руку. – А ты, как я понимаю…»

«Да, он самый!» – оборвал я его с досадой.

На круглом столе грязные тарелки и рюмки. Буфет украшают часы с мертвыми стрелками. В рамке групповая фотография людей с лопатами и тачками. За окном дождь и еще раз дождь. Пепельница с трупиками. Обои цвета кислой капусты. Как будто не я, а он попал сюда ненароком, без предуведомления. Смирдин… Мы никогда не виделись, но переписывались уже много лет. Переписывались – громко сказано. Он был самой мелкой сошкой в моих угодьях. Чаще всего писал он шутовские эпистолы, на которые я не видел смысла отвечать.

«Вот ты какой! – сказал Смирдин, улыбаясь. – Я тебя представлял другим. Маленьким, лысым, с искусственным глазом…»

Я не знал, плакать мне или смеяться.

«Я был уверен, что ты меня найдешь, ты у нас такой прозорливый и пронырливый…»

«Зачем я тебе понадобился? Если какое-то ко мне дело, написал бы в письме».

«Ты же знаешь, все письма просеивают».

Да, перлюстраторы, печальная реальность нашего ремесла. Никто их не видел, но в существовании их не приходится сомневаться. Они вскрывают и прочитывают чужие письма не ради государственных интересов, а самочинно. Делают они это в высшей степени скрытно. Редкость, когда письмо приходит со следами жирных пальцев и посторонних слез. Встречаются, правда, так называемые поборники правописания, которые не стесняются расставлять пропущенные запятые, но это исключения в их серой среде. Рядовой перлюстратор горд своей незаметностью и незаинтересованностью и более всего заботится о том, чтобы никто не заподозрил о его существовании. Я принимаю их как неизбежное зло, поэтому пишу напропалую, не задумываясь об их призрачном соучастии, даже когда содержание письма должно оставаться в тайне. Я уверен, если перлюстраторы и поймут что-либо в моих околичностях, они не пустят свое знание в ход, чтобы не выдать себя. Но есть люди, и Смирдин в их числе, которых одна мысль, что кто-то непрошенный, да еще и не уполномоченный властью, вкушает их преступные фантазии, приводит в ярость, проступающую «вторым смыслом» в каждом слове их писем, впрочем, довольно пресных, поскольку вся ярость уходит в подтекст, обращенный к перлюстраторам, существам робким, безобидным и, на мой взгляд, в чем-то даже полезным. Не будь их, как знать, не станем ли мы заложниками наших словоизлияний, падем жертвой страстей? Опытный взгляд, выискивающий крамолу, и то праведное негодование, которое они наверняка при этом испытывают, вносят в нашу писанину толику трезвой действительности. Иногда случается, что перлюстратор тот самый человек, которому направляешь письмо. А если учесть, что нести двуличие по силам не всякому, легко представить, какой сложный, волнующий ответ приходит порой на пустяшную открытку по случаю тезоименитства.

Кстати, каюсь, некоторое время я подозревал, что Смирдин – один из них. Уж больно красиво он писал письма, по накатанной, да еще эта показная ярость, едкие упреки по поводу «соглядатаев», которыми он уснащал бесчисленные постскриптумы. Но сейчас, при личной встрече, я видел, что нет, не потянет. Слишком расчетлив и одновременно слишком расточителен. Не хватает идеализма. Судя по почерку, в детстве он был резок, раним, подл. Жизнь его меняла, пользуясь любым удобным случаем. Из всех передряг выходил он победителем, но при этом – другим человеком. Я советовал ему вести дневник, записывать не столько события, сколько то, что не назовешь событием, но, кажется, он меня не послушал, во всяком случае, уверял, что фиксируют свои дни только те, кому жить лень и кто таким образом пытается оправдать свою никчемность, но я понимал, что даже если бы он завел дневник, то никогда бы мне не признался.

«Так зачем я тебе понадобился?»

«Во-первых, – сказал Смирдин, – мне хотелось посмотреть на того, кто держит в страхе всю нашу шатию-братию».

Я был в растерянности. В мои жизненные планы не входило себя обнаруживать. Попасться на такую глупую уловку! Неужели время мое прошло? И теперь с легкой руки Смирдина меня будут узнавать в лицо? Я еще не готов быть из плоти и крови. Я привык присутствовать незримо повсюду, в каждой точке не только пространства, но и памяти. А тут какой-то Смирдин, воспользовавшись случаем, говорит, что мне пора на покой, пожинать лавры за свои прошлые заслуги и не высовываться! В конце концов, это несправедливо, пусть и неспроста! Кочан капусты – известная особа – объявление в газете – только такой скороспелый набор и мог меня провести. Да еще воспользоваться днем, когда письма не ходят!

«А во-вторых?» – спросил я.

Смирдин выдержал паузу.

«Некоторое время назад я начал собирать твои долговые расписки. Не поверишь, мне удалось разыскать почти все. Это было непросто. Я рисковал здоровьем и репутацией. Удивительно, никто из твоих друзей не выбросил ни клочка с твоим автографом. Одних приходилось умолять, стоя на коленях, другим – угрожать холодным оружием. Но результат стоил того…»

«Еще бы, теперь мой дом в твоем распоряжении!»

«Можно и так сказать… Но если по-честному, твой пресловутый дом мне и даром не нужен, он все равно, судя по всему, уже заканчивается. Вот что я предлагаю: ты будешь доживать в доме, а мне перейдет твое дело…»

«Мое дело?» – я похолодел.

«Ну да, все твои угрозы, вымогательства, твое вероломство, вся эта почтовая параферналия – конверты, адреса, марки…»

«Марки?!.. А что же буду делать я?»

«Почивать, потчевать, почем я знаю!»

Кочан капусты, катающийся под ногой задумавшегося холопа, как отсеченная голова…

Я ждал, когда настанет этот миг, и вот он настал, одинокий столб посреди бескрайних равнин. Неподвижный – настал. Рифма: время-бремя-семя. Я должен быть счастлив, и я счастлив. Никогда еще мне не было так легко, так грустно. Я еще не задумываюсь о том, что последует. Наверное, придется опять лезть на рожон, лететь вверх тормашками. Но сейчас я человек без будущего, я свободен.

Моя проблема в том, что, в сущности, я слишком прост для понимания. Со мной мало кто хочет иметь дело (бездельничать – пожалуйста!), поскольку мне нечего скрывать, я весь на виду, берите, пользуйтесь в свое удовольствие. Но никто не берет, никто не пользуется. Слишком просто, неинтересно. Кому охота тратить время на то, что не требует большого ума? Что за интерес гоняться за тем, кто не оказывает сопротивления, не выставляет охрану, не прячется в шкафу или под кроватью?.. Я умышленно вышел из строя, как машина, которая больше не в состоянии быть машиной, которую воротит от стиля прилагаемых к ней инструкций. Но что может машина, кроме как распасться на составные части? Я внушил себе, что будущего не будет, и пошел вразнос. Крутился, вертелся, шумел.

На следующий день за обедом (подавали щи из свежей капусты) я предложил Кларе устроить у нас дома маскарад. Она пожала плечами, мол, делай что хочешь, а стоявшая у нее за спиной Лиза беззвучно захлопала в ладоши, уронив кастрюлю с вермишелью. Завертелось и уже без моего участия. Единственное, что я знал: среди приглашенных не будет ни Нины Отрадной, ни Смирдина-Семирамидина. Письма вновь приходили кипами, только успевай бросать в огонь. Я заметил, что Клара чем-то озабочена, она даже не спросила, где я провел ночь, напрасно я придумал историю про туман, дерево, колодец. Но то, что она воспримет идею маскарада без энтузиазма, не было для меня неожиданностью. Она вообще идеи не жаловала, особенно навязчивые идеи, на которых, замечу, держится мир. «Я бы предпочла живые картины», – сказала она. Что было потом, известно всем, кто состоял со мной в переписке. Увы, я уже не могу повторить, переписать, вновь разослать…

Марки… Чего только не помешают на эти липкие зубастые лоскутки: руины древних храмов, портреты объявленных в розыск преступников, составленные со слов свидетелей, детские игрушки, черновики прославленных поэм, жанровые сцены с сатирическими куплетами, стыдливую красоту пронумерованных красоток, карты знаменитых сражений, часовые механизмы, созвездия. И прежде, чем письмо уйдет навсегда, в чужие руки – последний поцелуй, последнее «прости». Я остаюсь. Что бы ни происходило, вверх дном, шиворот-навыворот, я остаюсь. Как межевой столб, terminus, неподвижный бог. Плевок, тонкая плевочка. Тайный знак заговорщиков, условившихся выйти из тайного общества. Марка, которая, отправленная на покой, составила бы славу коллекции, я бросаю ее на ветер – мелкое, сладкое чувство, перед которым не устоит колосс на глиняных ногах. Конечно, я предпочитаю пришедшие ко мне, изувеченные грубой печатью, гем новеньким, с лоском, которые, лизнув, клею в угол конверта. Боготворю чужой выбор. Себя я слишком хорошо знаю, чтобы ждать подвоха. Во мне прискорбно мало случайного. Все продумано и просчитано. Я предвижу себя на несколько дней вперед. Могу слово в слово сказать то, – что скажу за ужином в конце недели. Отмеренное мне я исходил вдоль и поперек, не оставив живого места. Единственное, что еще может привести меня в чувство, это чужое дыхание, отпечаток чужого пальца, сторонний пыл, посягательство. Кто из нас не любит, чтобы за ним подглядывали, украдкой вторгались в его замурованную жизнь? Задвигая шторы, разве не оставляем узкую щелку, на всякий случай? И не прорубают ли в стене окно с надеждой, что кто-нибудь полюбопытствует, как мы едим, спим, моемся? Прежде чем разрезать конверт, всматриваюсь в маркую пядь, пытаясь втиснуться в бледное пятнышко, сумеречный мирок и, собравшись с духом, может быть, прочесть водяные знаки. Как редко получается! Слишком мало путей, уводящих безвозвратно. Кажется, вот оно! – сбрасываешь грязные перья, снимаешь маску и – утыкаешься в проклятое зеркало.

58

Заговор раскрыт, заговорщики изгнаны. Сразу пусто и тихо. Клара оказалась ни при чем, но поворот событий ее не радовал, невинность продолжала страдать. Она бродила сама не своя по комнатам, освещенным косыми лучами, влача длинный шлейф, заплетала волосы в косу, намыливалась и смывала пену левой, сжимая в правой столовый нож, на всякий случай. Я приветствовал ее причуды, ее иллюзии. Она стала мне ближе ста тысяч братьев. Нравилось неслышно и невидимо бродить за ней, поднимать оброненные булавки, стирать отпечатки. Время, бывшее в загоне, выступает на авансцену и выделывает коленца. Войдя в комнату, ищу глазами часы и, не найдя, перехожу в следующую, поближе к заветному «тик-так». Все современное стало навеки временным. Что ни возьмешь, отдает безысходностью. Память сложила оружие, как будто ей ничто уже не угрожает, но в действительности она, как оставленная крепость, смирилась, что защищать некого. Я замечал, что Лиза, презрев стыд, уединяется со Степаном на антресолях, старался не замечать, что оба охладели к своим обязанностям. Теперь я нередко заставал Клару стряпающей в кухне. «Не умирать же с голоду!» – виновато оправдывалась она. Да и сам я научился заправски орудовать тряпкой и не решался кликнуть Степана, когда надо было прибраться в кабинете. Лиза без стеснения рылась в гардеробе Клары и щеголяла в нарядах, которые хозяйка давно не решалась надеть. У нее обнаружился вкус к вуалям, широкополым шляпам, длинным, по локоть, перчаткам. Она полнела на глазах – некому попрекнуть куском хлеба. Возможно ли не то что приказать, но попросить об одолжении у женщины, лежащей ничком на диване и читающей, шевеля слипающимися от неумеренной помады губами, Гуго фон Гофмансталя? В то же время, должен признать, Лиза стала ко мне благосклонней. Попробовал бы я прежде облобызать ее колено! Может быть оттого, что я окружаю ее вниманием, Лиза кажется глубже и весомее, чем я предполагал. Мы разговариваем. Ее отец – профессор биологии, мать – оперная певица. В наш дом ее привела не нужда в пристанище, а жажда новых препон. Она спрашивает, хорошо ли справляется со своей ролью, и я молча рукоплещу, не смея вызвать на бис. Когда Лиза говорит: «Сегодня я не в настроении», меня пронзает чувство вины и желание с честью пройти испытание ее темпераментом. Она любит горячий душ, стеклянные подвески, анатомический атлас, сухие фрукты, веера, двусмысленные положения. Она не держит обид, но и не лишает себя удовольствия мстить по пустякам. Степан привлекает ее грубой, тупой подлостью.

«Я падка на неразвитых мужчин, – призналась она. – Где еще найдешь эту безбоязненную пошлость, это затравленное самолюбие, это глухое невежество, от которого трепещет нерв, прошибает пот?»

Степан с ней строг, держит в узде избалованную бабенку. Не скупится на шлепки и оплеухи. Боже мой, нам приходилось обманывать его бдительность! Одна Клара еще имела к нему подход. Хоть и с ленцой, он выполнял ее просьбы, но она старалась не злоупотреблять властью, чувствуя ее близкий предел. От Степана уже с утра разило вином, к вечеру он нередко делался буен, и супруги, запершись в спальне, с замиранием прислушивались, как он новым Франкенштейном топает по дому, круша все на своем пути и отбиваясь от визжащей и плачущей Лизы, которая тщетно пытается его унять. Днем Степан чаше всего дремал на террасе в кресле-качалке, отмахиваясь от мух свернутой в трубку газетой, или слонялся по дому, что-то бормоча и поплевывая. Надо признать, он был органичен в своем ничегонеделании. Как-то раз я застал его в столовой в компании двух субъектов, видимо, его друзей. Проходя мимо, я с удивлением узнал в них обойщиков, в незапамятные времена столь роковым макаром преобразивших нашу спальню. Они пили водку, закусывая помидорами, и спорили охрипшими голосами о существовании параллельных миров. Насколько я успел уловить, Степан был категорически против, доказывая, что это очередная выдумка правительства, действующего по указке. Честно сказать, его неожиданная «политизированность» подняла его в моих глазах. Может быть, Степан, как и Лиза, подумал я, не так прост, только, в отличие от своей подруги, не торопится раскрываться. И он тоскует, и он порой прозревает. Ни одна сатира на человечество не обходится без парной рифмы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю