412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Рагозин » Укалегон » Текст книги (страница 1)
Укалегон
  • Текст добавлен: 26 апреля 2026, 14:00

Текст книги "Укалегон"


Автор книги: Дмитрий Рагозин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 13 страниц)

Дмитрий Рагозин
Укалегон

И еще. Рано, поздно приходит срок платить по счетам. Память неумолима в капризах. Время решает, положение обязывает. Жизнь коротка, но вмещает вечность. Нравоучения претят, вприпрыжку бегу к банальностям. День не сложился. Жена мучит вялым прямодушием, позабыв свой пленительный обычай кривить душой. Сыпет невидимый дождь, тоже нежность. Пронумерованные вещи валятся из рук. Прислуга дерзит. Но непогода – пора наилучшая для писания писем. Спешу спровадить Вам следы бледного вдохновения. Надеюсь, Вы не забыли все то, что нас объединяет и, как ни горько, обедняет. Простите за фамильярность, но разве понимающие «о чем речь» не принадлежат одной фамилии, в исконном смысле? Ничто в возрасте зрелом не приносит большего наслаждения, чем расплата за прегрешения молодости, иначе грозившие выветриться в пустую материю слов. Бесчувственные жесты срывают реальность как куш, как покров. Моя роль скромна, но неизбежна. Случайный свидетель, прибирающий то, что в пылу норовят обронить. Мой дар Вашему нынешнему сытому прозябанию – шанс потерять все нажитое и навсегда. Жить ценой молчания, не в этом ли истинное счастье, счастье истины? Уповаю на благоразумие с Вашей стороны и отзывчивость, всецело преданный Вам,

не подписано.

1

В сером предутреннем воздухе хрипло кричали вороны, он поднимался с постели, нашаривал тапочки и шел за ружьем. В новом доме ничего не найти. Нужные вещи скромно прячутся, лишние нагло лезут на глаза, требуют внимания. Ходил по комнатам, необжитым, гулким, пустынным, продырявленным смертью, как он невесело шутил, открывал наугад шкафы, выдвигал ящики и, не найдя ружья, возвращался в спальню, стараясь не разбудить жены, которая каждый раз, когда он вползал в остывшую половину постели, не размыкая век, спрашивала, где он был. Как будто он – это я.

Нужная мысль, но потребовалось время, чтобы дотянуться до нее вплотную. Мне везет, когда выбираю неверный путь. Искренность, как искрометность, не к лицу идеалисту. В часы скуки отдушина в пробитой сердцевине. Я подбирался к дому постепенно, как вор, обхаживая упругие пороги, безропотные препятствия. Камень, брошенный рукой любви, летит по прямой. Выбившись в люди, с ностальгией вспоминаем шкуру и хвост. Задом наперед к экскрементам будущего безвременья. Ожидание не несет ничего хорошего, ничего нового. Клад зарыт в облаках. Ночью с деревьев срываются сухие листья, я один. Как будто кто-то ударяет несмело в бубен. Спросонья буйство красок, умаление линий. Схема бессмертия прячется в угол, под пол. Незримые зазывалы. Жить нужен приличный повод, будь то гости, созвездия, пещеры (наугад, наобум, без устали). Остальное приложится, приладится. Волшебный мир в его летальном изводе дается не сразу, надо попотеть, поистекать слюнками, поизвергать семя. Немного терпения, совсем немного. Рука дергает шнурок, и в дальней комнате звенит колокольчик. Чертыхаясь, слуга сбрасывает шаблонные остатки дремоты и спешит выполнить приказ. Чем несуразнее приказ, тем честнее усердие. Он не прочь развлечься в роли безгласного свидетеля. А нам без слуг никак нельзя. Кто откинет полог и потом, когда все получится по заслугам, кому подтирать предательские следы? Несть волшебного мира без туповатых посредников, без посторонних, подпирающих готовые в любую минуту обрушиться стены и перекрытия. И еще сонм попутчиков, путающих слова, заплетающих язык. Доставим им такое удовольствие…

В полдень к дому подкатил фургон. Откинув брезент, рабочие вытащили перетянутые веревкой рулоны с обоями. Коротконогий, плотный, с седыми бакенбардами и щуплый, носатый, в очках. Приметы перемешались – золотой зуб, синий комбинезон, смятые сапоги и башмаки на толстой подошве, волосы, выбритые на висках и собранные косой, колечко в ухе, перстень с желтым камнем, прищуренный левый глаз. Без смеха смотреть невозможно. Провел их в спальню. Вопросы отделки и убранства целиком на совести жены. Она уверяет, что в неприглядной обстановке теряется. Должен признать, ее выбор, будь то фасон дивана или узор на обоях, всегда безупречен, и могу жаловаться лишь на свою непритязательность. У нас никогда не возникает споров, что купить и где поставить. По мне, вещей должно быть много, разных, старых, новых, дорогих, дешевых, ни на что не похожих, а какой от них прок, уже второй вопрос, из тех вопросов, что повисают в воздухе и висят до тех пор, пока хоть один человек остается в комнате, но стоит этому последнему уйти, как ответ вспыхивает сам собой, озаряя пустоту таинственным холодным светом. Попросив рабочих поаккуратней обращаться с мебелью и не влезать сапогами на кровать, я ушел в свой кабинет. Меня дожидалось важное письмо, требующее медленного чтения и немедленного ответа. Порванное на длинные лоскутья солнце было разбросано по комнате. Вода стояла в стакане. Перо, на которое я перешел, разочаровавшись в машинной цивилизации, не имеющей будущего, как не имеет она прошлого, тихо скрипело. Я представлял, как слезы будут капать на мои убористые строки, разъедая буквы. Достал с полки тяжелый распадающийся словарь и, положив на подлокотник, проверил точное значение слова «вспарывать». В нашем деле точность идет рука об руку с двусмысленностью. Я вдруг подумал, что последнее письмо, которое я напишу, когда все кончится, будет послание к самому себе, разумеется, без обратного адреса. Очнулся я, услышав рокот отъезжающего фургона. Любопытство взяло верх. Обои серенькие с накрапом желтоватых точек и черточек. Долго всматривался в узор, который поначалу казался беспорядочным, но, меняя угол зрения, я в конце концов вывел фигуру всадника, русалку, змею и даже, с натяжкой, разобрал слова: «вЕтЕр», «МоРе»… Немного жутко, что мелкотравчатые знаки не повторялись. В этом было что-то раздражающе неправильное. Памяти не за что уцепиться. Толпа лиц, которых при жизни уже не увидишь, но которые, сгинув безвозвратно, будут ждать там и встретят гробовым молчанием.

Клара появилась позже обычного, с тенью усталости на шее и левой щеке.

«Что это?» – воскликнула она, оглядывая спальню.

«Ты же велела переклеить обои…»

«Не говори ерунды! Меня вполне устраивал орнамент из райских птиц и виноградной лозы».

Прошла вдоль серых стен:

«А впрочем, и эти ничего…»

2

Я не стал ей рассказывать об открытиях, которые сделал, разглядывая точки и черточки. Время любить и время разбрасывать камни. Домашняя жизнь держится на мелких недоразумениях, этих переходах от знания к незнанию. Уже на следующий день эпизод с обоями стал темой застольной болтовни с неизбежной цитатой из национального гения: «Мне нравятся обои».

Вообще-то, я ни при чем. Была ее идея – купить новый дом, но, разумеется, осуществлять идею пришлось мне, хотя я и не понимал, зачем покидать досконально изучившую физиологию нашей совмещенной жизни квартиру ради абстрактного, пусть обширного, помещения, в котором, по определению «нового», ничего нового произойти не может. Никакая жизнь, счастье от противного. За столом он, она и кукла в человеческий рост. Но реальность не победить, с ней можно только сторговаться.

Я обошел множество самых невероятных жилищ, пока не остановился на этом доме. Чем он меня привлек? С виду ничего особенного. Дом как дом. Увы, уже через месяц после поэтапного вселения, которое могло бы составить отдельную историю с криминальной подоплекой, дом начал обнаруживать свою несостоятельность, свою непрочную фальшь. Пожухли цвета, скривились линии. Врозь поползли трещины. Зеркала стали мутными, стали лгать. Стулья шатались и перешептывались. Лампы беззвучно сгорали. Шкафы не закрывались, выставляя на позор шелковые утробы. Двери визжали, и уже казалось, что в новом доме не дожить до утра. Но как только я заговаривал об этом с Кларой, она принимала обиженный вид и цедила:

«Делай что хочешь, ты здесь хозяин! – Она была домом довольна и не собиралась портить нервы по мелочам. – Сам выбирал!»

А я не мог взять в толк, что ей могло нравиться в этих залах, украшенных нелепыми колоннами, в этих лестницах со статуями из раскрашенного гипса, самые выразительные из которых уже упали и лежали на ступенях отдельными членами.

«Я с детства мечтала о таком доме. Ты хочешь разрушить мою мечту?»

Умей я строить своими руками, дом был бы похож на жестянку из-под сардин, набитую окурками, огрызками, пучками волос и прочей поэтической дрянью. Правда, в таком доме можно было бы передвигаться только ползком и переговариваться отрывистыми восклицаниями. Короче говоря, умей я строить, я бы построил дом, в котором невозможно жить!

В новый дом меня ввела слоеная дама с подбородком-гармошкой, плодово-плодово-овощнойгрудью искусственного происхождения, обморочно узкой талией и томным сиянием в близоруких глазах – короче, агент по недвижимости. Цок ее подкованных каблуков до сих пор отдается у меня в мозгу и даже на сердце. Она особенно напирала на толщину стен и безотказность канализации. Так и сказала: безотказность, – быть может надеясь, что я ухвачусь за неизбежную в ее лице ассоциацию. Она щебетала без умолку, умело направляя мое внимание на то, что считала достоинством дома, уводя от провалов и выпирающих углов. О прежнем владельце говорила уклончиво. Мне даже почудилось, что ее связывало с ним что-то большее, нежели деловые отношения. Слишком близко она принимала все, что касалось дома, слишком усердно набивала цену какой-нибудь трухлявой тахте или пыльному шкафу, чтобы списать это на профессиональную добросовестность. Мы шли по гулким, пустынным залам. «Обратите внимание на столик ручной работы, а эти часы – других таких вы нигде не найдете!» Казалось, ее цель не столько всучить мне ничего не стоящий дом, сколько заманить в это извилистое, чуждым рассудком устроенное логово, отрезав пути назад. В ее жестах, в ее телодвижениях все яснее сказывалась уверенность в моей беспомощности. Духи сладко мешались с испариной. Язык влажно сновал меж напомаженных губ, когда она вдруг умолкала. Мы зашли в маленькую, бедно обставленную кухню. Запыхавшись, она опустилась на табурет возле газовой плиты, раздвинув толстые ноги – в видах вентиляции. Пудра сползала по щекам. Посмотрела на меня с укором. Мне стало совестно, неловко, стыдно. Замучил несчастную женщину. Какого рожна мне надо? Разве дом не предел мечтаний? Но когда я сказал, что согласен на все условия, ее лицо, которое так и подмывало назвать подметным, не выразило радости. Напротив, она неожиданно разрыдалась. Может быть, ей хотелось продолжать уговоры и она не ожидала, что я так легко сдамся? Или, вновь и вновь показывая дом покупателям, она настолько сжилась с этими комнатами, что отчасти уже считала их своими, полагала себя от них неотделимой, и теперь, когда у них появился новый владелец, испытывала чувство незаслуженной потери? Хотелось ее утешить, но как? С какой стороны? Не мог же я в самом деле воспользоваться ее безотказностью!

Несмотря на наличие состоятельного тестя, покупка дома поглотила все мои сбережения. Немалые, оплаченные потом и кровью, даром что чужим, чужой: все мы на одно лицо и с одним приводным ремнем." И даже не думайте спорить со мной на эту тему, эта тема приводит меня в ярость. Пришлось влезть в долги. Я постарался по справедливости распределить их по всем своим приятелям и приятельницам, коих ровно легион, сведя индивидуальный взнос к незначительной, едва ли не мнимой сумме. Будучи человеком от природы совестливым, я оставлял шутливые расписки с обещанием выплатить долг, когда меня вконец замучают угрызения. Знал же, что запись надежнее стирается из памяти, чем устное обещание.

Не сразу до меня стали доходить слухи, что некто, скрывшись под псевдонимом Семирамидов, псевдонимом, столь исчерпывающе обличающим характер своего носителя, что делает излишним подлинное имя, скупает мои долговые обязательства. Первым проговорился Гена Генин. Однажды я одолжил мелочь, высыпавшуюся из него, когда он, уже изрядно набравшись, расплачивался в сомнительном заведении за услуги, которых не получил. Я не поленился и собрал раскатившиеся по полу монеты. Гена был пьян и следил за тем, как я ползаю между столами и ногами, с искренним изумлением. Я объяснил ему ситуацию и, несмотря на бурные протесты с его стороны, расписался окурком на салфетке. И вот теперь, рассказывал он мне, сидя все в том же сомнительном заведении, к нему обратился некто, скрывшийся под псевдонимом, с предложением купить салфетку.

«Как он выглядел?»

«Ничего особенного – высокий, худой, маленькая птичья головка, длинные узловатые пальцы с желтыми когтями…»

«И ты продал?»

«Конечно. Он не торгуясь предложил столько, что было бы безумием отказать. Признаться, я не сразу понял, о каком таком долговом обязательстве идет речь, и с трудом нашел чудом уцелевшие обрывки в кармане моих старых штанов…»

«Спасибо, Гена, – сказал я, – ты настоящий друг!»

«Да ладно тебе, – отмахнулся он. – Сущие пустяки».

3

С первых дней в новом доме всего более досаждало мне то, что, пользуясь открывшимся пространством, к нам стали чуть ли не ежедневно запросто являться малознакомые и вовсе незнакомые личности. Одни считали излишним представляться, другие вели себя как старые знакомые. И если я возмущался, Клара смотрела на меня с брезгливым недоумением, как на человека, который безнадежно отстал от жизни, не понимает духа времени, ведет себя как жалкая, сытая одиночеством посредственность. Среди гостей попадались забавные типы, надо признать. Но даже те, с кем я был не прочь провести вечер, изводили меня своей необязательностью. Они возникали слишком рано или слишком поздно, когда я был занят, когда клонило ко сну. «Эти проходимцы никогда не приходят вовремя!» – возмущался я, но Клара только пожимала голыми плечами и, напоследок заглянув в овальное зеркало, забивалась в постель, окукливаясь.

Просыпаясь ночью, я надевал халат и шел, переступая через устроившихся в коридоре гостей, в свой кабинет, сверить цитату или вписать в черновик фразу, которая казалась необычайно важной и убедительной. На следующий день написанное уже не казалось таким важным и совсем не убеждало, но предавать огню я не решаюсь даже свои школьные тетради. Перевязанные в стопки, они прозябают на чердаке, вместе с велосипедом, мячом, рыцарскими доспехами и целым ворохом старых платьев Клары, в горошек, в полоску, в клеточку. Так же как я не могу сжечь собственноручно измаранную бумагу, она не решается выкинуть ничего из того, что когда-то носила.

Первым делом Клара сменила в доме все источники света. Раз и навсегда доверившись ее душе, ее телу, я не возражал. Входя втемную залу и нашаривая выключатель, я никогда не знал, какой меня ждет сюрприз над головой: пылающий замок, пламенная шевелюра, летучий голландец с огнями святого Эльма, хоровод факельщиков или взлелеянная разнузданным стеклодувом гроздь амуров, прыскающих желтоватым светом. Я был готов поверить в самую безотрадную чушь, в нелепую и унизительную сцену, лишь бы в ней нашлось место для меня, пусть на вторых ролях, пусть в неприглядном виде, пусть без слов. Помню, что в этой комнате раньше сияла подвешенная на цепях чаша. Что с ней стало? Неужели ее просто выкинули, отправили в утиль? Еще месяц назад в доме ошивался один тип: появлялся рано утром, оставался обедать, уходил, когда все уже спали. Низенький такой, неприметный. Всё обнюхивал, стучал пальчиком по статуям, по вазам, в вещах, сказал, его интересует резонанс, скреб ногтем картины, поглаживал обивку. Однажды я застал его, когда, встав на стул, он перебирал подвески люстры: «Вы только послушайте, да в ней же целая опера. Валькирии! Паяцы! Хованщина!»

Мне не хватает нашей прежней квартиры, ее запахов, звуков, не хватает того, что в ней упиралось. Да, там было тесно, неудобно. Напротив дымила фабрика, в зарешеченных окнах которой в обеденный перерыв мелькали раскосые лица. Слева за стеной играли на трубе, справа бил барабан. Клара пряталась в ванную и гремела тазами. Я делал вид, что не вижу ее и не слышу. Когда мы соединялись, звонил телефон. На тарелке издыхала вареная курица, к которой боялись притронуться. И эти волосы в супе, на обмылке, между страницами Достоевского… Только это и запоминается, прочее благополучно сходит на нет. Клара кричала «С меня хватит!» чаще, чем я приходил с повинной. Случалось, я швырял ее платье на пол и топтал, топтал, проклиная жизнь, а она потом надевала его со словами: «Пусть люди видят, как ты со мной обращаешься!» Ссоры заканчивались быстро, им негде было развернуться. Нас спасали недуги, сны, протечки. Друзья наведывались по очереди, терпеливо выжидая на лестнице, когда освободится место, а если вдруг по недоразумению в квартиру вваливались больше пяти человек, я зашторивал окна и гасил свет, так было проще всем разместиться. Я ловил себя на мысли, что в этой квартире мы, пожалуй, избежим старости, смерти, настолько все в ней было заведено и не нуждалось в стороннем вмешательстве. Я не допускал, что одна и та же вещь может быть той же самой. Роза есть роза, повторял я как сумасшедший. Клара мерила меня взглядом и молчанием. Я упорствовал, искал, как яснее выразиться. И не мог избавиться от назойливой веревки, переползавшей из кухни в шкаф, из шкафа в кровать. Повеситься? Но кто поймет? Кто оценит? Приятно вспомнить о том, что ушло безвозвратно безропотно. Жизнь настаивается. Я мог бы веками лежать неподвижно, глядя на облупившийся потолок, но даже женское терпение сякнет. Преодолев себя, я отправился на поиски дома, который бы напоминал ее идею дома. Нашел. Но добром это не кончится, помяните мое слово, и еще надо сказать спасибо, что та, извиняюсь, халупа, в которую мы триумфально вселились, в первый же день не съела нас с потрохами, поперхнулась…

Впору усомниться не столько в своем здравом рассудке, сколько в его, дома, состоятельности. Если он мстительно распадется на составные части, что нам, здравомыслящим, делать посреди знаков былой вместительности? Впрочем, в нашем нынешнем положении больше иронии, чем страха. Страх, как и все, чем я дорожил, остался на прежней квартире, перешел в чужие руки, живит чужую любовь. Странно, но меня совершенно не занимает, кто ныне попирает наш исхоженный пол, запирает нашу расшатанную дверь. Когда мне пытаются об этом рассказать, а желающих на удивление много, я затыкаю уши. За мной водится слабость сходить на нет. Разохотившись, пожалуй, еще что-нибудь вспомню из прошлой жизни, какую-нибудь непристойность, какой-нибудь сон. Нет, с меня тоже хватит. Сны, фантазии – из иного небытия, а здесь положено прибедняться и только.

Первая ночь в новом доме. Клара читала, я пытался уснуть, перебирая события прошедшего дня и пытаясь выбрать то самое ничтожное, которое и стало бы отмычкой в волшебный мир забвения, когда за дверью послышался крик. Я подумал, что это долгожданный сон, но это был не сон.

«Там кто-то есть», – сказал я, приподымаясь.

«Конечно там кто-то есть, – сказала Клара, опуская книгу. – Не думаешь же ты, что мы в доме одни!»

Опять крик – сдавленный, хриплый. Мне послышались удары, топот ног. Проклятия, стоны. Клара закрывала лицо книгой, но я чувствовал, что и она вся превратилась в слух.

«Я должен пойти посмотреть».

«Не ходи».

«Но это же наш дом!»

Она промолчала.

«Но это же наш дом!» – повторил я с мольбой.

«Наш», – сказала она.

Все затихло. Она положила книгу на стул, погасила лампу и, кажется, вскоре уснула, а я еще долго лежал в темноте с открытыми глазами, прислушиваясь. Ни звука. Только за окном устало моросит дождь.

На следующий день я ходил по коридорам, заглядывал в углы, искал хоть пятнышко, какую-нибудь вмятину, но ничего, никаких следов. За завтраком мы были одни, не считая слуг. Я заговорил с Кларой о ночном побоище. Она, в воздушном пеньюаре, с накрашенным лицом, но непричесанная, пожала плечами и попросила Степана принести газету. Я думал, хочет просмотреть сводку уголовной хроники, но она открыла на «Classified».

4

Поскольку я всю жизнь проспал в тесных комнатках, забитых разномастной мебелью, пыльными книгами, наследным хламом, в этой спальне с недосягаемым потолком и необъятными стенами, оклеенными серостью, мне страшно, мне не спится. Сажусь на край кровати, сунув ноги в тапочки, и долго сижу, пытаясь различить за обрывками тумана далекий прямоугольник окна. Встаю, иду, иду долго, ощупью пожимаю холодную лапу двери, иду по коридору, в туалет, в ванную, скорее по привычке, чем по нужде. Руки мылю, глядя на руки, а не на себя в зеркале. Толстые, тупые пальцы, жесткие рыжие волосы.

Ночь меня балует, ласкает. Хожу по дому, будто ищу припрятанный сон. Утомившись, опускаюсь на диван, закрываю на минуту глаза, а открыв, вижу солнце, бьющее в распахнутое окно мимо наискось вздувшейся занавески.

«Барыня изволила уехать», – отвечает Лиза на мой безмолвный вопрос.

Присев на корточки и вытянув руку, прижимаясь щекой к стене, в неудобно скособоченной позе. Лиза вставляет в розетку, притаившуюся за диваном, штепсель, и, схватив напрягшийся хобот, елозит по ковру широкой щеткой. Смотреть на нее одно удовольствие. Она огрызается, если я осмеливаюсь притронуться к ней средоточием взгляда: «А что скажет Клара Ивановна?» – но и не думает одернуть заклинившую юбку.

Злая девчонка! Несносное создание! Беру газету и иду в сад, глушить природу печатным словом. Спешат сообщить о взятках, убийствах, катастрофах. Зеленая гусеница ползет между строк. Сухое семя щекочет шею, упав за воротник. Босым ногам приятно в траве. Небо бездонно. За оградой, сверкая молнией спиц, пролетает велосипедист. Я думаю о том, о чем давно уже не думал: о любви, которой не хватает времени. Сколько раз я говорил Лизе не вытряхивать пыль в окно! Я уже не думаю о безвременной любви, мои мысли, на ходу примеряя подходящую логику… Пора за работу! Ненаписанное письмо горше, чем неотправленное.

Слуги достались нам в придачу к дому хуже некуда. Беспокойная, с большими кукольными глазами Лиза и Степан, мрачный, неопрятный увалень. Я неприхотлив, но до известного предела. Слуга должен быть слугой, с этим я умру, если позволят. И я не мог воспринимать Лизу иначе как направленное против меня оружие, инструмент чужого безумия, потрошащий мой выстраданный рассудок. Она смущала меня снисходящим сполохом на пахнущей краской лестнице, подстерегала, как колика, в длинной, извилистой кишке коридора. Входила крадучись в кабинет, когда я, хмуро супясь, сочинял свои эпистолы. Смахивая пыль с фолиантов, как бы невзначай взметала юбку, демонстрируя профессионально круглые ягодицы, жующие кружевной испод. Как будто по неловкости, сталкивала «Новейший письмовник» с края стола и вытягивалась в струнку, с улыбкой ожидая наказания. Вот только походка у нее была тяжеловата, она шаркала ногами, спотыкалась, а когда надевала, презрев мои мольбы поберечь пол, туфли на высоком каблуке, ее поступь вообще теряла какую-либо осмысленность и целенаправленность, казалось, что только виляния стана и взмахи рук позволяют ей удержать равновесие. Гордячка не желала смотреть себе под ноги, и мою работу то и дело прерывали грохот и визг. Я настаивал на том, чтобы ей отвели комнату во флигеле, но жена посчитала, что горничная, даже самая непутевая, всегда должна, как носовой платок, быть под рукой… Иногда, доведенный до тоски ее назойливым окружением, приказывал…

Я всегда придерживался того мнения, что слуга лишен самостоятельного существования (и потому нет отбоя от желающих). Он есть лишь постольку, поскольку хозяин доволен им или недоволен. Ради его же блага слугу надо постоянно держать на виду. Отвернешься – исчез, как будто его и не было. Сам по себе он ничто, пустая абстракция. Получив приказ, оживает. Разумеется, без слуг, этих глаз и ушей, ни одно из так называемых бытовых преступлений, сотрясающих по нескольку раз на дню самый благоустроенный дом, не было бы раскрыто, но я бы не стал, вослед опытным моралистам, приписывать слугам чувства: им присуши одни только пороки. Слуга предан не тому, кто платит, а тому, кто находит ему употребление. Если б не Клара, Степан давно бы от нас ушел. Меня он откровенно презирал и выполнял мои просьбы с брезгливой иронией. Как и все слуги, приворовывал. Меня это раздражало, но брал он всякую ерунду. То вывернет лампочку, то стащит вилку, рулон туалетной бумаги, коробок спичек… Скандал начинать из-за этого казалось мне нелепым, себе дороже. Я предпочитал не замечать пропаж. Если я пытался ему выговорить, его лицо принимало такое тупое и покорное выражение, что все мои обвинения шли мимо цели. Он был готов сносить любую несправедливость. Однажды, когда я вышел из себя и накричал на него, Степан, ни слова не говоря и сохраняя выражение тупой покорности, вдруг развернулся и ушел… Признаться, я опешил. Не мог же я бежать за ним вдогонку! А если бы догнал, то что?

Думаю, поступив в слуги, Степан совершил ошибку. Из него вышел бы безупречный водитель общественного транспорта, прозектор, верстальщик, суфлер, визажист, копировальщик, репетитор, связист, монтер, фальшивомонетчик. Он не на своем месте, он несчастен. Когда я вижу его, вяло переходящего от окна к окну, чтобы прикрыть форточки ввиду приближающейся грозы, меня смаривает сонливость, как будто он аморфный посланец Морфея. Борьба за выживание в царстве теней, сохраняющих преданность сброшенным телам, безгласная речь: др-бл-щл. Возможно, он бы давно ушел, «растворился в толпе», но Клара его не отпускает, Клара, с ее неуемным желанием, чтобы в доме все было как у людей. «Не получится», – говорю я, но для нее не существует непреодолимых препятствий, в этом я убедился – на себе. И я не стану ей рассказывать о том, что, по моим наблюдениям, Степан, манкируя своими прямыми обязанностями, вырыл неподалеку от дома, в лесочке, яму (возможно, истолковав превратным образом какой-нибудь неясный намек Клары, склонной, надо сказать, общаться со слугами обиняками) и украдкой оттаскивает туда все, что плохо лежит в доме, а когда будет исчерпан перечень вещей и вещиц, думаю, примется и за сам дом (кому как не ему, медлительному крохобору, известно до последнего волоска это приблизительное строение), разберет его по щепочке, по кирпичику, пока яма не заполнится до краев, – тогда можно будет присыпать ее песком, прикрыть дерном и, вздохнув с облегчением, станцевать на ушедшем под землю доме трепака.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю