Текст книги "Идеалист"
Автор книги: Дмитрий Михеев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 17 страниц)
Это не было никаким намеком, хотя она и знала, что живет он где-то здесь. Однако мысль была высказана, и надо было обладать особенной неповоротливостью мозга, чтобы не подхватить ее.
– Правда? Я тоже не люблю читалок, сидишь, как на вокзале…
– У нас дома одна комната с сестрой, но я никогда не могла вместе с ней быть – уходила в кабинет отца. Теперь нас четверо, и не понимаю, как не сошла еще с ума.
Грустный тон ее передался Илье, и, заметив это, она весело добавила:
– Ничего, как-нибудь привыкаем… Але приходите обязательно, иначе… страдает наше самолюбие.
Она простилась и быстро свернула к выходу прежде, чем он успел придумать ответ: «Обязательно приду потешить его».
Через полчаса у себя в комнате, сидя в кресле с послеобеденной чашкой кофе, он с приятной теплотой вспомнил Анжелику, то простодушно-искреннюю, то насмешливую, и твердо решил в ближайшем будущем посетить сестер. О том, что сейчас он мог бы пить кофе вместе с ней, он так и не подумал – она была из другого мира, который никак не соотносился с его собственным.
Работа его давно уже вышла за рамки разбора чужой статьи. Он попросил шефа перенести сроки выступления, так как вместо тезисов к докладу получалась весьма пространная и рыхлая, но вполне самостоятельная статья.
Наконец, первую жатву он собрал, и дальнейшее продвижение замедлилось. Коммуникации слишком растянулись, и мысль частенько стала забредать в собственные тылы. Он чаще стал отвлекаться, слушать музыку и просто часами просиживать за столом без каких-либо видимых результатов. Надо было развеяться… Позвонить бы им, да нет наверное там телефона… Не явишься же так вот – без предупреждения… И снова незлопамятное Провидение помогло ему. На сей раз оно разрешило его сомнения, положив на чашу его желаний весьма солидный аргумент – ему попался огромный астраханский арбуз. С таким приятелем можно было явиться даже некстати.
На следующий день – в субботу – Снегин отправился в гости к полякам. По дороге, неправильно истолковав взгляды москвичей, которые по большей части тоже направлялись в гости и откровенно завидовали ему, он решил, что вся эта затея с арбузом смешна. Поэтому, оставив своего приятеля у вахтера вместе с пропуском, он налегке поднялся на четвертый этаж.
Глава V
Я до сих пор не мог решить: к счастью или к несчастью наш герой избежал коммунальной квартиры и подобного общежития с комнатами на четверых. Поживи он в них с добрый десяток лет жизнью простого советского человека и, смотришь, задохнулся бы в нем коварный ген индивидуализма, вышел бы из него простой компанейский парень и не случилось бы… Ну, да что об этом говорить – это был бы уже не Илья Снегин, а про другого я не стал бы писать роман. Лично мне это существенно облегчило бы жизнь, но ведь не было бы еще одного идеалиста, а их и так осталось у нас меньше, чем тигров в какой-то африканской стране, которая недавно закупила парочку в Англии. Не придется ли и нам вскоре экспортировать идеалистов? Впрочем, судя по некоторым признакам, особых оснований для беспокойств нет: наше правительство вовремя распознало надвигающуюся опасность и приняло необходимые меры – ввело строгий учет и специальные, охраняемые государством заповедники, где они, правда, с трудом выживают, но остаются идеалистами. Итак, взвесив все обстоятельства, нельзя не признать, что в этом отношении нам повезло.
С первого взгляда комната № 431 поражала своей непохожестью на все, что Илья видел в общежитиях. Во-первых, занавеска делила ее на две части: спальню, которую образовывали сдвинутые к окну три из четырех кроватей, и гостиную. В этой передней части комнаты была сконцентрирована вся остальная мебель – стол, четыре стула, единственное кресло, книжные полки и четвертая кровать, замаскированная под диван цветастым покрывалом. Во-вторых, гостиная была красочно и со вкусом оформлена. Человек шесть (все незнакомые) разговаривали, листали на «диване» журналы и просто курили.
Илья окаменел и хотел было ретироваться, но из-за книжных полок, уставленных безделушками, которые у нас принято сбывать иностранцам, сперва выглянул, а затем вышел Карел и громко объявил, что прибыл великий русский философ и физик. Илья зарделся предательскими пятнами и, проклиная в душе поляка, проворчал что-то вроде: «горе этому миру, если у него такие великие философы», впрочем, так тихо, что вряд ли услыхал сам себя. Пока Карел пристраивал его плащ, Илья с облегчением заметил, что интерес к нему быстро улетучился, и внимательней оглядел комнату. Без сомнения особую атмосферу комнате придавали бесчисленные репродукции и вырезки из журналов, покрывавшие не только стены, но даже дверцы встроенных шкафов и саму входную дверь. Шикарные лимузины и живописные хиппи, небоскребы и полыхающие рекламой авеню, кинозвезды и скачущие лошади, гримасничающие обезьяны и изборожденное морщинами лицо профессора, белоснежные замки над горными озерами и стреловидные самолеты… – казалось, весь мир, преломившись на волшебном камне, упал на стены тысячей своих обличий. Похвалив обитательниц за изобретательность, Илья поинтересовался, где они сами.
– Где? – удивился поляк. – На кухне, конечно. Готовят польский национальный ужин из Российского сыра, итальянских спагетти и болгарской «Гамзы».
– Хм, а я тут астраханский арбуз принес… – сказал Илья, – внизу оставил.
– Ах, ты скромник! – рассмеялся Карел. – Ты должен знать, что, идя в гости к польским девушкам, можно смело нести любые съедобные вещи, особенно сладкие. Они так любят одеваться и так берегут свои фигуры, что едят только, когда их угощают, правда, Лариса? – поймал он за руку тоненькую простоликую девушку. – Она и вон та пышнотелая мадонна из Пензы, Оля, – их сожительницы. Эта – очаровательная мадьярка Юдит, это – Джеймс из Ганы, а то два поклонника Ларисы и Оли по официальной версии, а неофициально – наших сестер…
Балагуря, Карел пропустил впереди себя Илью в дверь на кухню, где с радостным «Ах, Илья!» к нему подбежала Барбара, взлохматила его пробор и с укором сказала: «Видишь, какой принц датский! Явился наконец». Затем подошла Анжелика в коротеньком, игривом фартучке и, протянув руку, сказала: «Какой сюрприз! Мы уже перестали надеяться».
– Поцелуйте пана в щечку, он вам вот такой арбуз принес, – сказал Карел.
– Ой, спасибо, Ильюша! – воскликнула Барбара и действительно чмокнула его в щеку, тут же добавив: мне приятно и без арбуза, но где он? Давай сюда, я помою.
Илья пошел за арбузом. По дороге Я высказало сомнение относительно искренности энтузиазма, с которым он был встречен. Илья обругал его брюзгой, циником и пригрозил применить против него алкоголь.
Арбуз внес оживление и сплотил всех вокруг стола – всем хотелось потрогать, пощупать и прикинуть вес. Усевшись кто где мог и хотел, принялись за спагетти. Возможно, терпкое красное вино, возможно, смешные итальянские макароны, с которыми не все могли управляться, а, может быть, в том был повинен зеленый со светлыми змейками гигант, но смех и шутки вспыхивали тут и там без всякого видимого повода. Илья незаметно поддавался общему настроению; остатки чопорности сползали быстрее, чем опускался уровень рубиновой жидкости в большой оплетенной бутылке. И если щеки его рдели, то на сей раз – не чахлым румянцем смущенья, а – жаром болгарских виноградников. Вскоре не стало ни спагетти, ни вина, и взоры обратились к полосатому шару. Он заключал в себе загадку, которая приятно щекотала нервы и чуточку сдерживала возбуждение. Когда он наконец лопнул и распался на два алых полушария под рукой Карела, кто-то даже захлопал в ладоши. Барбара предложила barbar’скую, как заметила Анжелика, игру: кто скорей, без помощи рук, съест скибку арбуза, и все принялись весело плеваться в специально поставленный посреди стола тазик. Косточки вылетали, прилипали к щекам, подбородкам и даже лбам; Барбара, надув щеки и «сделав страшные глаза», строчила как пулемет, Карел отчаянно мотал головой, пытаясь стряхнуть косточку с подбородка, Джеймс действовал деловито, неспеша… Он и оказался победителем, и, когда Юдит награждала его арбузной коркой на ниточке, царственно наклонил голову. Не успели помыться и привести в порядок комнату, как Карел достал гитару и вручил ее Анжелике, заметив с непроницаемым лицом: «Ничего не поделаешь – надо отрабатывать».
Анжелика взяла гитару, настроила ее, переговариваясь по-польски с сестрой, и вдруг запела высоко и чисто: «Bo-go-ro-dzi-ca Dzie-wi-ca Bo-gi-em…» Барбара подхватила, и голоса их, хорошо поставленные и спетые, слились в простом, протяжном напеве.
Илья замер в болезненной настороженности, как охотничья собака, почуявшая запах, шелест… Одна фальшивая интонация, капелька красивости, этой эссенции красоты, которую ведрами льют на зрителей доморощенные Маргариты и ленские, один театральный жест, и… поднят мостик, опущены ворота, бойцы на башнях и кипит смола. Ничего, безупречно! Не находя опоры в себе, Илья покосился на Карела, на его всегда насмешливые губы и поразился: они дрожали. «Что это?» – спросил Илья шепотом, когда кончилась песня. «Богородица… Можно сказать – наш древний гимн, – ответил поляк, разглядывая пальцы, – с ним мы разбили немцев у Грюнвальда». Девушки запели «Kyrie eleison» (Господи, помилуй!) acapella, в унисон, и снова Илья затаился, только без прежней настороженности, – душа его начинала подтаивать, размягчаться и отделяться от тела. Оставив его – тяжелое, навечно прикованное к земле – она устремилась за мелодией как хвост за воздушным змеем – вторя ее падениям и взлетам. Но кто-то следил со стороны, а, может быть, снизу за этим полетом и, как ниточкой, ограничивал высоту – теперь, чтобы взмыть, надо было прежде опуститься, низко стелясь над землей, помучиться своей низостью…
Сестры снова переговаривались по-польски, слышалось «moll, dur», и Карел что-то веское вставил… неужели он разбирается во всех этих тональностях и мессах? Илью вдруг стало что-то тревожить, несильно, но навязчиво, как залеченный ревматизм, – просто неудобно и тягостно: они замкнулись в своем языке, в своей музыке, в каком-то Грюнвальде, о чем он не имел понятия, только чувствовал их красоту и свою непричастность.
Вот опять они запели, теперь уже на два голоса: «Juzsie zmierzcha.» (гляди, уже смеркалось) – тонкую, печальную элегию, незнакомую, непонятную и от того – особенно притягательную. Язык, музыка, история, вера… – другая культура, другой мир, – грустно размышлял Илья, закрыв ладонью глаза и все чаще упуская музыкальную нить. «А что это?» – спросил он подавленно. «Старина какая-то», – пожал плечами Карел. «Не знаешь ты тоже? – по-русски сказала Барбара. – Это псалом Давида, музыка Вацлава». Давид, какой Давид? Библейский? И кто такой Вацлав, – вяло думал Илья.
Ни на секунду не выпуская Илью из поля зрения, Анжелика видела, как музыка действует на него, и наслаждалась своей властью, но когда он безнадежно помрачнел и закрыл ладонью лицо, она, переговорив о чем-то с сестрой, запела весело и несколько быстро: «В низенькой светелке огонек горит…» Он встрепенулся, оживился – в их интерпретации песня была светлей, в ней не чувствовалась лучина и бесконечный зимний вечер, и все-таки стало вдруг тепло, приятно и захотелось петь, но он боялся вторгаться. «Однозвучно гремит колокольчик» они пели уже втроем – тут он взял дело в свои руки, чтобы не дать им расцветить серую русскую тоску. Они легко покорились и окутывали своими голосами его довольно приятный баритон. «Я ехала домой» получилось еще лучше – мягко, дивно. Илья был счастлив, ничего кроме милых, симпатичных лиц не видел, а иногда и вовсе закрывал глаза от избытка чувств и благоговейного страха: только бы не порвать, только бы расстелить тончайшую музыкальную ткань. Увы, некоторым, как заметила Анжелика, было скучновато, и она передала гитару сестре. Та взглянула на них лукаво и вдруг запела высоко и призывно: «There is a house in New Orleans…», оборвала, сделала томительную паузу, и что-то надломилось в Илье… Он низко басил, приземлял мелодию, они возносили ее к небу, закручивая, модулируя, сплетая и расплетая голоса. Джеймс выстукивал синкопический ритм, блаженно улыбаясь, и буквально танцевал, не сходя с места.
Первым не выдержал Карел: он вскочил и, не дав Юдит обуться, потащил ее танцевать. Потом Джеймс поставил пластинку и пригласил Барбару. Толпились, двигали столы, стулья, а Илья с Анжеликой в сторонке от поднявшейся кутерьмы все еще сидели, окутанные паутиной мелодии и счастья. Они боялись пошевелиться, боялись слов, но и молчание… Бог знает, что оно может наговорить, и Анжелика сказала, почти выдохнула:
– Matka Воska, как хорошо вы поете!
– У меня был удивительный подъем, – также тихонько ответил Илья, – но вы, вы выше всяких похвал!
– Да, сегодня хорошо пели, – сказала она машинально, ибо почему-то вспомнила отца. Может быть, оттого, что он всегда был их главным ценителем и критиком?
Ему бы понравилось, они пели с вдохновением. Илья хорошо вписался; как бы он воспринял его – москаля и безбожника? Все-таки, очень приятное лицо, несмотря на тяжелый подбородок и заметные скулы – монгольская кровь, сказал бы Станислав Стешиньский; оба музыкальны, но этот не умеет скрывать. Если внешне, очень поверхностно – то почти похожи, но глубже… страшно подумать, как они столкнулись бы… отец так нетерпим и резок! Нет, нет, он такой предвзятый, нечего даже думать…
Анжелика обрадовалась, когда Джеймс пригласил ее на танец и, будто отбросив прочь наваждение, плясала с необычным для себя темпераментом, Смеясь, дурашливо раскачиваясь, она вдохновляла Джеймса, и он с непостижимой для такого большого тела гибкостью метался черной пантерой, каким-то запутанным звериным путем.
Нет, ему никогда не танцевать так рок-н-ролл, думал Илья и тут же – с капризной досадой: как она может так отплясывать после всего, что случилось! Забиться в тихий угол, а еще лучше – петь, петь без конца… вдвоем, смакуя все тонкости вариаций…
Он смотрел в окно на тысячи слепых квадратных глаз и, быстро скатываясь в хандру, думал: «Ни дня покоя, ни минуты тишины! Муравейник, инкубатор… – обрывки мыслей, обрывки чувств…» После каждой смены мелодии он оглядывался: она танцевала с Карелом, потом с филологом Олегом и опять с Джеймсом. Домой, домой, усесться в кресло, поставить что-нибудь грустное, тихое… «Грегорианскую мессу», например, – подсказал ехидный голос. Я…
Он вздрогнул от прикосновения: это была она с улыбкой, предвещавшей колкость: «Ведь вы не собираетесь туда прыгать? Погодите, мы еще ни разу не танцевали, – сказала она и с завидной легкостью перешла на серьезно-участливый тон. – Почему вы загрустили?»
– Я? Почему, нет, – соврал, смешался и мгновенно покраснел он, затем попытался обрести равновесие. – Что вам за интерес танцевать со мной после Джеймса? Или не жаль своих ног?
– Правда так думаете о себе? – обернулась она удивленно, увлекая его в «гостиную». – Немножко скованный, это правда, слишком контролируетесь головой. Обязательно пробуйте рок-н-ролл, у вас получится.
И положила руку на его плечо – высоко, у самой шеи. Было в этом жесте особенное доверие: она приближалась к нему, раскрывалась, всецело полагаясь на сдержанность его правой руки, которой он обнимал ее за талию. Податливая, чуткая… ничего не стоило стиснуть, прижать ее неумолимой, требовательной хваткой и на мгновение захлебнуться в преступном блаженстве… Нет, он должен балансировать, скользить по краю сумасшествия и даже – о, Боже! – отвечать, болтать о чем-то…
– Ну, если я не буду контролировать себя… Что? Какой праздник?
– В Польше часть населения уже празднует этот день, но скоро, я думаю, он превратится в общенациональный праздник, – когда все узнают, что 22-го октября родились Барбара и Анжелика Стешиньские.
– О, конечно, в Союзе тоже… Но где будет торжественное заседание и какая форма одежды?
– Всякие заседания будут здесь, форма одежды – верхняя. Приходите, вас посадим в президиум, как марксисткого философа.
– Хм… спасибо, придется чистить ордена и медали. А много будет народу?
– Не очень, может быть – сорок.
– О, ужас! Правда? – сорвался он с шутливого тона и тут же спохватился. – А сколько ваших поклонников?
– Точно не знаю: пять – шесть, один не уверена…
– Тогда считайте – пять, – что он делает! Куда его несет! – чтобы не разочароваться.
– Почему?
– Знаете, если шестой не придет, или не окажется поклонником, все пятеро вас не утешат.
Игра была увлекательной и опасной: в ней было что-то от шахмат и фехтования, которыми он занимался в школе. Теперь жди ответной атаки, – приготовился он.
– Это правда, – улыбнулась Анжелика, – поэтому очень рассчитываю, что вы придете.
– Обязательно… только…
«Не отношусь к вашим поклонникам»? – грубо, прямолинейно да и неправда, в конце концов…
– …только я не привык быть шестым.
Какой светский лев! – злился Илья на себя.
– Тогда приходите пораньше, – снаивничала Анжелика.
Она шутила шутя, она щадила его самолюбие, наблюдая за тем, как все оттенки мысли отпечатываются на лице, каких усилий стоит ему игра.
– Хм, как просто стать первым, – сказал он.
Сказать ему, что первый – тот, кто уходит последним? Нет, на него нельзя было обижаться.
– Не сердитесь и приходите – неважно когда.
Он замешкался, сбитый ее непоследовательностью и почти сердито ответил:
– Спасибо, я приду, но… в дуэлях я не участвую.
Отличный выпад! Пусть знает, что он не собирается расшибаться в лепешку!
– Вы опасаетесь поражения? – спросила Анжелика так мягко, что более самонадеянное ухо могло бы услышать: «вам нечего опасаться».
– Нет, я боюсь победы, – ответил Илья, краснея. Он был доволен, стыдился и ненавидел себя – все вместе. К счастью, мелодия кончилась, и он натурально сбежал, сославшись на доклад, предстоящий в ближайшем будущем.
И снова его слова обернулись против него. В сущности, это была правда, но ведь уходил он не из-за доклада. Теперь она подумает, что он корчит из себя очень делового человека, как раньше играл – светского. Фальшь, фальшь, двусмысленности… к черту, прочь! Вообразит, будто он набивает себе цену – «петушится» перед самочкой! Поэтому его и задержать не пытались…
Задержать? По правде говоря, ей не пришло это в голову по причине дурного западного воспитания, не признающего русского ритуала уговариваний. Его поспешный уход несколько озадачил ее. Перебирая свои слова, она не находила в них ничего обидного: она могла бы бросаться камушками и покрупнее, но он такой самолюбивый и патологически честный, что даже шутит серьезно. Он слишком сдерживает, чересчур контролирует себя… зачем? «Ну, если я не буду контролировать себя…» – интересно, что тогда будет? Умница, музыкальный, но зачем он так сдерживает себя, чего он боится?
Глава VI
Глупости, ничего он не боится, размышлял Илья несколько дней спустя. Не надо только распускаться. Да, они музыкальны, умны, очаровательны, пользуются всеобщим вниманием, но у них свой мир, своя жизнь. Он будет изредка приходить, будет корректен и сдержан – по-приятельски, не докучая своим присутствием. Пусть ее поклонники лезут вон из кожи, его это нисколько не касается…
Начертав себе такую стратегию, Илья обрел необходимое равновесие и усердно принялся за работу. А она снова пошла успешно. Приятно сознавать, что одним выстрелом убиваешь целую кучу зайцев. Во-первых, восемьдесят рублей – неплохая добавка к стипендии, во-вторых, доклад, в-третьих, еще одна публикация, at last but not least – его собственная концепция все яснее вырисовывается в тумане идей и догадок. Если же она разовьется в систему, если удастся убедить в ее разумности физиков, то может родиться новый подход в единой квантовой теории поля… О чем еще может мечтать философ?
Было, однако, еще обстоятельство, питавшее его усердие и успехи. Приближалось 22-е октября… нет, он не думал о «трудовом подарке к светлому празднику», но приятное возбуждение расцвечивало розовым цветом его ежедневное затворничество. С другой стороны, достижение ощутимого успеха каким-то таинственным образом связывалось с его стратегией на предстоящей вечеринке – как будто недостаток уверенности в одном можно компенсировать избытком уверенности в другом. Впрочем, как знать, может быть, прыгун в высоту, только что поставивший рекорд, чувствует себя в этот момент увереннее и как шахматист тоже? Ведь чувствует же математик, решивший наконец заскорузлую задачу, способность побить рекорд по прыжкам в… по каким угодно прыжкам.
Надо думать, даже самый невежественный по части философии физики мой читатель почувствовал непомерность амбиций Снегина. Да, он не отдавал себе отчета в том, за сколь грандиозную проблему взялся. Не обладай он своей наивностью, той наивностью, что подарила миру не одну теорию, не одно произведение искусства, ограничь он себя благоразумно более скромной задачей, скажем, – критикой Слитоу (как поступили бы вы, мой читатель, nest pas?)… но, что об этом говорить – он не был бы Снегиным. Илья поступал как раз наоборот: начав со сравнительно узкой задачи, он не смог остановиться на ней и не взять быка за рога. Ему некогда было задумываться над тем, сколь дерзок его шаг, задумываться над возможными последствиями для него лично… Он просто спешил вытащить на свет и заключить в ясную форму мысли, которые давно уже жили собственной жизнью внутри него.
В первую очередь, полагал он, надо максимально оголить проблему, то есть – сделать ее очевидной. Каждая проблема заключает в себе противоречия; их надо заострить, столкнуть в одной точке, тогда решение придет само собой. Для этого надо было систематизировать, просеять, так сказать, огромный материал, чтобы по возможности свести кучу проблем к нескольким основным, а затем только испытать на них собственную концепцию…
Увы, работа не всегда шла гладко: случались сбои, а иногда и настоящие умственные заторы. Начиналось почти всегда с пустяка, незаметно: что-то где-то не так развернулось, а сзади свистят, напирают, и вот уже хаос, паника, распад и отчаяние – ему не вырваться из трясины неуловимых ошибок, из порочного круга собственных заблуждений, он мыслит избито и вяло, он не способен на озарение, на дерзкую мысль… Зачем он вообще бросил физику с ее твердой почвой вычислений и экспериментов! Там, если уперся, всегда можно найти обход, не спеша подкопаться, а тут – в тумане определений, посылок и толкований…
Жестоко и до крайней степени подло вело себя в таких ситуациях Я. Оно являлось в самый тяжелый момент и наносило самые тяжелый удары с явной целью прикончить его: «Бездарь, умственный лодырь, что значит твое «подкопаться»? Ты согласен на механическую работу лишь бы не совершать умственного усилия. Ты просто тупица, ремесленник…»
Илья бежал от него в кино, на концерты или в спортзал. Заметим, что волейбольная площадка была самым эффективным средством…
На сей раз такое случилось за несколько дней до дня рождения Стешиньских. Промаявшись один день и чувствуя, что второй грозит стать повторением первого, он решил все бросить и тут же вспомнил, что у него до сих пор нет подарков. Ему захотелось подарить им что-то значительное, со смыслом – с тайным смыслом, с глубоким смыслом… Илья приготовил внеурочную чашку кофе, развернул кресло боком к столу – в знак того, что он отворачивается от «этой бесплодной софистики» – и принялся осмысливать проблему подарков.
Вначале он с презрением отбросил все забавные безделушки, типа болванчика, выпускающего струи ядовитого дыма, затем – плюшевых мишек и плачущих кукол с автоматическими глазами, решительно отодвинул в сторону духи, брошки и вообще все предметы женского туалета, повертел перед мысленным взором китайскую авторучку и положил ее в общую кучу… нет, подлинно глубокий смысл могло скрывать в себе только произведение искусства. Оно должно быть красивым – это ясно, но что за смысл?.. Что он, собственно, хотел бы сказать им, нет – ей? Что они умны, очаровательны? Что он ни на что не претендует и ни в коем случае не станет навязываться со своей дружбой? Держаться по-приятельски сдержанно… Пусть знают, что не все русские дикари и азиаты… В конце концов, замыкаться в собственной культуре, какой бы первоклассной она не была, значит ограничивать себя… Но разве они замыкаются? Нет, дело не в этом. А в чем же? Все дело в их предвзятости…
Почувствовав, что мысль его упорно сносит к опасному, негостеприимному берегу, Илья решил радикально поменять тактику: двигаться не от идеи к вещи, а наоборот – пойти в магазины, художественные салоны и…
Я думаю, дорогой читатель, что вас ничуть не удивит и не обидит отношение Снегина к магазинам – советским, разумеется, ибо других он не знал. А оно… Нет, не могу – что-то претит мне, кажется, будто пишу на него донос, ибо нет лучшего способа выяснить лояльность гражданина, как узнать его отношение к магазинам и к системе снабжения вообще. Впрочем, глупости все – при чем тут донос (нелепое, устаревшее, как широкие брюки и кепки, слово), скажем лучше «нелицеприятная, дружеская критика». Итак, Снегин не испытывал к магазинам той особенной, немного странной любви, свойственной большинству советских людей, той нежной с горьковатым привкусом привязанности пса к хозяину-самодуру, от которого никогда не знаешь, чего ждать – то ли ласки, то ли побоев. До середины октября 1967 года Илья относился к ним с холодной настороженностью, а покупки делал по принципу: «пришел, увидел, купил». Он не знал охотничьего азарта, его не возбуждал вид очереди в двести человек, он не испытывал щемящего чувства собственного превосходства, вырвавшись из толпы страждущих с покупкой в руках… одним словом, ему был недоступен весь комплекс тончайших наслаждений, сопровождающий акт покупки в нашем магазине и более того – он определенно страдал некоторой социальной недостаточностью, ибо не замечал или воспринимал как должное тысячи мелких снисхождений, которые ему, не известно почему, оказывали продавщицы. Была в его манере говорить: «Добрый день! Девушка, вы знаете, мне нужны носки, такие-то и такие-то…» очаровательная нездешность, чувствовалось, что он стоит «над схваткой», страстной, никогда не прекращающейся схваткой продавца с покупателем. С рассеянной вежливостью он брал из рук продавца аккуратно, дважды завернутую селедку и говорил, получив из-под прилавка пакет с тремя банками растворимого кофе: «Спасибо, я не пью растворимый кофе, я просил вас триста грамм натурального, в зернах.»
Несмотря на эти снисхождения и поблажки торговой сети, повторяю, на двадцатое октября 1967 года Илья не испытывал к ней особо теплых чувств. С этого числа, после двух дней бесплодного хождения по магазинам, он возненавидел их на весь остаток своей жизни, и, надо прямо сказать, – без особых на то оснований, ибо один подарок он все-таки купил (комплект пластинок «Русская хоровая музыка XVI–XVIII веков»), а что касается «хама», которым его наградила одна продавщица, и риторического вопроса: «Гражданин вы что, лучше других?», заданного другой, то кто же всерьез воспринимает такие вещи! Но не таков был Илья Снегин. Вернувшись в свою похорошевшую келью в состоянии мизантропии и сильной головной боли, он принялся размышлять о причинах порочности советской системы обслуживания. Почему на покупателя смотрят как на оккупанта? Почему за собственные деньги вещь нельзя просто купить, а надо «доставать», добывать, вырывать у кого-то? Нет, не оккупант – проситель, жалкий, нищий и надоедливый проситель, зануда, не желающий брать все подряд, сам не знающий, что он хочет…
Он был на пути к истине, он быстро приближался к ней, когда пришел к заключению, что непосредственной причиной является дефицит и низкое качество товаров, которые в свою очередь объясняются, по-видимому, низкой производительностью и неоперативностью экономики… Он, без сомнения, уже тогда пришел бы к первопричине, если бы не безотлагательная проблема подарка, которая из весьма приятной два дня назад успела стать безнадежно тягостной. Помочь ему мог только Андрей Покровский, но с ним было трудно связаться, так как жил он на другом конце Москвы и телефона не имел. Пришлось звонить его товарищу, жившему по соседству, и просить зайти к Андрею – Илья терпеть не мог являться «татарином». Через час Покровский позвонил ему, выругал за церемонии и сказал, что ждет.
С Андреем Илья познакомился курсе на третьем, когда в холле северной аудитории физфака была устроена его полуофициальная выставка (в разгаре была знаменитая оттепель, за которой не последовало весны). Теперь там оборудованы канцелярии, а в начале шестидесятых – всегда была какая-нибудь выставка, фотомонтаж или газета с нейтронным юмором. По окончании, как водится, в том же холле художник отвечал на вопросы любознательных физиков, желавших знать, что означают бледные, похожие на поганки, люди с проросшими в земле ногами, или – младенец, орущий на куче мусора, или – пирамида из полусгнивших трупов, по которой карабкается молодой и энергичный, и т. д. Художник, молодой человек лет двадцати пяти, посмеивался и, уклоняясь от спора, спрашивал их, как они сами трактуют ту или иную картину. Они отвечали, перебивая друг друга, спорили и вскоре сам художник оказался в стороне от дискуссии, что его, по-видимому, в наибольшей степени устраивало. Особенно выделялся высокий, белобрысый юноша, которого Покровский окрестил про себя «комсомольским вождем». Сей спортивного вида оратор упрекал его в социальном пессимизме, в том, что он не верит в прогресс (он произносил это слово явно с большой буквы). Но удивило Андрея, что «вождь» хвалил две-три работы, которые ему самому казались лучшими среди представленных. После дискуссии юноша подошел к нему и стал напрашиваться в гости посмотреть другие картины. Поскольку Андрей не сомневался в присутствии на обсуждении, по крайней мере, представителя комсомольского бюро, он тут же решил, что это именно он. Однако, во взгляде и улыбке «технаря» не просвечивалось даже намека на какую-либо тайную цель. И Андрей пригласил, за что получил от друга детства Игоря следующий выговор: «Где ты откопал этого марксиста-ленинца? Вечно у тебя сомнительные знакомства. К тебе опасно ходить стало». Андрей, посмеиваясь, отвечал, что Илья помогает ему держаться на необходимой дистанции от соцреализма.
Игорь потерял к Илье всякий интерес и почти не встречался с ним больше с той самой минуты, как выяснил для себя вопиющее политическое невежество физика. Между тем, Андрей продолжал изредка встречаться с Ильей, и более того – их отношения незаметно перешагнули грань чисто приятельских. Из чего зародилась эта дружба, трудно сказать. Во всяком случае – не из общности взглядов и натур. Если их что-то и объединяло, так только ощущение собственного несовершенства. Они расходились буквально во всем, но эти расхождения не только не отталкивали, но даже, кажется, притягивали их друг к другу, как будто каждый из них искал в другом дополнения себе.