Текст книги "Идеалист"
Автор книги: Дмитрий Михеев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 17 страниц)
Опьяненный, охваченный неистовой жаждой веселья, он смотрел на нее и не видел, как бледнеет лицо, сжимаются губы и темнеют в ярости глаза. Бешенство наполняло ее, а их веселили и заражали собственные выходки…
В то мгновение, когда Илья грубо, как показалось ей, схватил ее за руку и потащил в центр дьявольского вертепа, она с искаженным, обезображенным лицом выдернула руку и коротким, но сильным взмахом огрела его по лицу, крикнув яростно и властно: «Przee, bydloü»[2] и еще – по-русски: «Убирайтесь прочь! Все!!»
«Уе-е-е…» – пел Золтан, но, подняв голову, смолк. Секунду, вторую, третью стоял Илья, оцепенело закрыв лицо руками, потом оторвал левую, подхватил пальто и, волоча его по полу, вышел. За ним почти сразу же потянулись трое. Анжелика заперла на ключ дверь, села к столу, взяла машинально недочищенный мандарин, очистила, отслоила дольку, укусила… тут что-то надломилось в ней: ее встряхнуло, и первые слезы покатились на бумагу…
Илья брел скрипучими аллеями бесцельно, бездумно. На душе была тоскливая безмятежность, лишь временами волны обиды затапливали мозг и смывали слабые побеги мысли.
На другой день пришла Барбара и принесла забытые им вещи. Она говорила, как напугала их «эта сумасшедшая», что она, Барбара, во всем виновата, хотя ничего страшного… Илья смотрел в окно. Она подошла и заглянула сбоку ему в лицо: оно было ужасно. Ей хотелось сказать, что сестра, видимо, плакала, оставшись одна, что экзамен сдавать не пошла, и напрасно – принимал милейший Иван Федорович, а их изверг заболел, все получили прекрасные оценки – даже такие отъявленные тунеядцы как она… Ей хотелось утешить его, погладить светлый завиток на шее… но как подступиться? Эта окаменелость, болезненная гримаса… В конце концов, можно понять ее выходку и не судить слишком строго – она буквально помешана на экзаменах, да и они слегка пересолили – нельзя так играть с огнем…
Барбара коснулась робкими пальцами его затылка, он вздрогнул судорожно, как засыпающий, и, повернувшись, сказал:
– Ты иди, Барбара… Извини меня и уходи… Спасибо… за это, но, пожалуйста, уходи.
Она растерянно глядела на него, нисколько не обидевшись, скорее досадуя на себя за причиненную ему боль и лихорадочно соображая, что еще не поздно предпринять. Но он не дал ей ничего придумать – взял за плечи, развернул к двери и стал мягко подталкивать, приговаривая:
– Ты чудесная, милая, Барбара… но иди и прости меня…
– Только не будь таким решительным… легче смотри… – бормотала она, нехотя повинуясь.
Не было, пожалуй, случая, чтобы он не проводил гостя хотя бы до лифта, а выставить… да еще девушку!.. Он торопился к себе, туда, где в небольшом куске пространства все было пропитано мыслями и мукой, где ждали новые свидетели его позора и ужаса. Записка? Какой-нибудь знак, вещица?..
Он с суеверным трепетом открыл сумку. Ничего: перчатки, шарф… – безжалостная пустота! Ничего! Ничего! Конец!.. Вышвырнут, отрезан…
Пустота в груди стала быстро заполняться теплой, соленой жалостью к себе. «Почему, по-че-му, п-о-ч-е-м-у?» – противно стучало в висках. Ответ не приходил. Тогда вопрос изменился: «почему такое презрение, почти ненависть?» Непонятно. Невинные дурачества… Он заставил себя вспомнить подробности и, выхватывая одну за другой – то бледное лицо, то потемневшие от ярости глаза, то гримасу отвращения, рвал и растаптывал собственную душу. Идиот! Комедиант! Дикарь!.. Но не было ничего страшнее слова «быдло!»: оно жгло, от него темнело в глазах… Боль делалась невыносимой, и тогда из каких-то темных тайников поползла злость – холодная и беспощадная. Эти разные потоки, сталкиваясь, производили странную смесь из щемящей жалости и крепнущей злости. И если первая, тесня грудь, прорывалась наружу рыданьями и всхлипываниями, вторая – сжимала челюсти, не давая вырваться ни единому звуку.
Илья метался, падал на диван, лежал, вскакивал, подброшенный чудовищной силой… и наконец устал, расслабился. Постепенно к нему начала возвращаться способность анализировать, и почти сразу же стало чуточку легче. Конечно, он вел себя как фигляр, как идиот, но не заслужил такого оскорбления. Это спесь, про которую говорил Карел… В сущности, он только помог ей прорваться… Нет, это просто трагическое недоразумение… А отец? Ах, да – отец! Надутый сноб, слепой догматик, это его влияние. Впрочем, такого не случилось бы, испытывай она к нему хотя бы… Боже, а он, идиот, возомнил было… потерял всякую ориентацию!.. Она сносила его приставания, его мужицкие ухватки, пока наконец не выдержала. Боже, какое ослепление, какая мука!..
Глава XXIV
Илья заболел. Кусок леденящей пустоты давил на сердце, теснил дыхание, туманил голову. Он сидел за двумя замками и прислушивался к боли в груди. Время от времени Я делало попытки «вытряхнуть дурь» едкими замечаниями, призывами взглянуть на себя со стороны. «Дурь» отступала на мгновенье, чтобы тут же с новой силой навалиться опять – парализуя и обессиливая. Становилось совсем тошно – ему хотелось реветь, дергать волосы, биться головой… и, может быть, помогло бы, но он лежал ничком и вслушивался в то, как пустота разъедает душу.
На третий день он вышел из комнаты, позавтракал, побродил университетскими закоулками и вдруг почувствовал, что не может идти в свою душегубку… До экзаменов оставалось два дня… Он быстро собрался и уехал во Владимир-Суздаль.
Ему давно хотелось посмотреть на древне-русские заповедники, никогда не было времени удовлетворить свое любопытство. Но теперь не любопытство влекло его вперед – он бежал из опостылевшей Москвы, смутно надеясь почерпнуть в развалинах и храмах их вековой мудрости и спокойствия.
Первое чувство шевельнулось в нем, когда поезд вырвался из урбанизированного Подмосковья в незамкнутое снежное пространство. Оно на глазах раздвигалось, расширялось и поглощало все следы человеческой деятельности. Дома становились мельче и невзрачней, зато величественней выступали сосны в боярских соболях и все великолепней делались зимние пейзажи в раме окна. Когда встречались испуганно сбившиеся в кучу домики, Илья с жадностью набрасывался на них, выхватывая колодцы, поленницы дров, задубелое на морозе тряпье, дряхлые пристройки и заборчики… и отступала, притуплялась его боль, чтобы уступить место другой… Дурак он был, дурак – какая тут, к черту, «тесная связь с мировой экономикой»! Плевали эти хибары на все поколения компьютеров сразу, на курс доллара и цены на нефть, на лазеры, на композиционные материалы и зеленую революцию, на кабельное телевидение и видеомагнитофоны, на супертанкеры и поверхность Луны… Дождливо будет или сухо, тепло или холодно, а в конечном счете – урожай или неурожай, вот подлинная проблема… Неужели Игорь прав – та же дикость, патриархальная лень, крепостное право?.. Но ведь – дороги, электричество, телевизоры?.. Ну и что! А корова, колодец, дрова, печка остались. Ведь можно строить дома с большими окнами, с отоплением и ванной, продукты покупать в магазине? Нет, не хотят, не шевелятся…
Илья отвернулся от окна и оглядел вагон. Современный – с откидными, как в самолете, креслами, а лица все те же – бездумные, некрасивые, сонные, и неизменные сетки, сумки, мешки, узелки… Сосед – веснушчатый парень лет девятнадцати, два часа уже снедаемый любопытством, – шевельнулся и спросил, указывая на детектив Агаты Кристи на коленях Ильи:
– Это по-какому, по-немецки?
– Нет, по-английски. – покачал головой Илья, присматриваясь к парню, в котором нежность еще не тронутых бритвой щек сочеталась с крепкой шеей и вязкими мышцами.
– А… а; можно посмотреть? – с достоинством спросил сосед и после разрешающего кивка осторожно взял книгу. Бегло осмотрев картинки на обложке, перелистав и не обнаружив – других, он вернул, не выразив на лице никаких эмоций. Затем спросил, нисколько, впрочем, не сомневаясь, – учишься?
Илья ощутил легкую неуверенность: что он, учится или работает? И уклончиво ответил:
– Да… можно сказать…
– На кого?
– На физика, – ответил Снегин после нескольких секунд колебаний.
– А… а; учителем будешь?
Разговор явно не налаживался, и было не понятно, почему. Что мешало ему сказать все как есть? Боязнь, что парень не поймет его? Пожалуй, но было и другое: какое-то непонятное преимущество на стороне парня. Казалось, он твердо знает, как жить, что делать, что нужно ему да и вообще – людям. Негодуя на себя за невольную ложь, из которой теперь не выпутаться, Снегин сказал, что будет научным работником – из тех, кто разрабатывают разные там штучки… «бомбу» – подсказал сосед, «ну, и это тоже…» – окончательно смутился Илья. Но именно тут его мучения кончились, ибо кто же у нас не знает про бомбу, в частности, – что о ней нельзя спрашивать: Анатолий, как он солидно представился, прекратил дальнейшие расспросы, молча встал и удалился. Вернулся он довольно быстро с бутылкой портвейна в одной и с бумажными стаканчиками в другой руке. Мало того, карман его пиджака оттопыривал кулек с конфетами «Школьные». Илье даже в голову не пришло отказаться от угощения. Он выпил два стаканчика, не задерживаясь на вкусе и запахе, и был вполне вознагражден за свою смелость: неловкость его бесследно прошла. Теперь рассказывал Анатолий.
Он возвращался с артелью домой с архангельских лесозаготовок. В кармане у него было несколько десятков рублей, на сотню он вез столичных покупок – главным образом, продуктов: колбасы, ветчины, сарделек, крупы, сушек, конфет, апельсин… Но главный капитал – пятьсот рублей – был тщательно вшит за подкладку полушубка и согревал сердце своей приятной округлостью. Из его слов выходило, что в деревне теперь стало «можно жить – были бы руки на месте». А на заработки ездят, так как справному мужику в колхозе, если не механизатор, делать нечего. Три месяца они погуляют, отдохнут, а потом опять; только вот ему в армию весной…
Илья с жадностью выспрашивал подробности про снабжение, телевидение, связь с райцентром… вслушивался в чуть странную речь и нежился в тонком дурмане похвал, источаемых самому себе – как естественно и просто нашел общий язык с работягой, преодолел казавшуюся бездонной пропасть… Из нежных летних впечатлений, осевших в памяти после походов по Подмосковью, тянущихся из детства, когда по месяцу-два жил «для поправки» в деревне, подыскивал он плоть для слов Анатолия, а не найдя, задавал уточняющие вопросы. Тот охотно отвечал, дивясь такому интересу к своей скромной персоне: корову надо пасти, а на зиму – запасаться сеном, хорошо, если есть лес – можно накосить; зерно скармливают курам да свиньям, хлеб нынче не пекут, покупают в сельпо, а белый – в райцентре…
Из всего потока слов одни: сено, лес, косить, зерно и даже корова… легко проникали в душу, другие, корявые как шлак, – трудодень, райцентр, сельпо, телевизор… застревали. И вот сперва померещилась, а затем – когда солнце наклонилось и бросило скользкие лучи на заносы бешеных вьюг – отчетливо обозначилась дорожка, ведущая в прошлое. В сумеречных глубинах Ильи зашевелились, заволновались похожие на тени растения, которые неизвестно зачем там живут. Так же шевелились они, когда он слушал Шаляпина и так же нашептывали сквозь толщу, а скорее – телепатически внушали, что и он русский, и его прадед косил траву, валил деревья, пас лошадей…
– Слушай, поехали с нами! А что, погостишь недельку… – неожиданно предложил Анатолий, – батя у нас хороший мужик, с братьями познакомлю…
А что? – как эхо откликнулось в Илье, – поезжай! Такой случай увидеть все, как есть. Плевать на экзамены – справится Галин и без тебя. Зато настоящая деревня – квашеная капуста, русская печь и песни под самогон…
Илья, не отвечая, зажмурился. Какие-то посконно-сермяжные образы из книг и забытых фильмов, как крепким запахом, обдали его, и он едва не кивнул. Но раздался властный окрик «ты что?!», и, еще не понимая, почему, он уже покачал головой. Краснея и сбиваясь, извинился за отказ, ссылаясь на экзамены – нет, не сдавать, принимать – по философии, – зарделся вдвое, проговорившись, проклиная себя за неспособность на русское «была не была!», за рабское почитание «долга», который, противно брюзжа, подсчитывал его прогулянные дни, недели, месяцы и казенным голосом звал к «полезной деятельности»…
Владимир ему решительно не понравился. Один только раз сладко екнуло сердце: когда от поезда взглянул он на клязьминские кручи, на соборы и мелковатую кремлевскую стену. Тут же была и гостиница, лучшая, как оказалось потом. Оставив сумку, он немедленно отправился к соборам. Приятное волнение несколько даже усилилось, когда он подошел к Дмитриевскому. Изумительные пропорции и чистота линий, не нарушаемая первобытной лепкой вверху, складывались в витязя – в плаще и шлеме. Подойдя к самим стенам, Илья задрал голову, желая рассмотреть строй ватных фигурок, похожий на древнеегипетскую письменность, как вдруг золотой полукупол оторвался и поплыл над соснами перевернутым кубком. С торжественно кружащейся головой Илья обошел витязя и, не найдя возможности проникнуть в недра, двинулся к Успенскому собору. Тут его поджидало первое крупное разочарование: в пяти метрах от красавца бесстыдно и нагло расположилась индустрия утробных развлечений – забегаловка-пивнушка, качели и народный тир. В храм доступа не было. С этого момента настроение его покатилось вниз, несмотря на редкие всплески радости возле какой-нибудь забытой церквушки. Заброшенные, ни на что не пригодные, они мешали грязноватому, хамоватому новому Владимиру. Однажды упустив удобный случай, он теперь не мог ни отодвинуть их, ни обойти и, проклиная ненужное старье, расползался по окрестностям пятиэтажными танками.
Еще раз на мгновение явился Илье мираж древне-русского города, когда автобус выбрался из ложбины и показались очертания Суздаля, с его колокольнями, куполами и башенками…
Поездка подействовала на Илью как укол новокаина: чувствуешь, что боль не ушла совсем, а затаилась где-то поблизости и вот-вот выскочит. Он одурманивал себя работой: за два с половиной месяца написал работу, которая вполне удовлетворила Галина и не очень жгла его собственную совесть. Мастерски проведя анализ всех аспектов проблемы, затронутой Слитоу, он подводил читателя к выводу, однако сам его не формулировал.
Физика утверждает, что с понижением температуры вещества его молекулы все меньше мечутся и охотнее ориентируются. Так и мысли Ильи теперь легко и послушно выстраивались в долгие, стройные цепочки. Состояние, в котором он работал, имело мало общего с той лихорадкой, когда руки дрожат от боязни упустить мысль, когда мозг упивается своим могуществом и беззвучно хохочет на всю Вселенную. Илья работал холодно и много, неделями не выходя дальше спорт-городка. Правда, вскоре после поездки во Владимир он, не в силах нести бремя впечатлений, посетил Андрея и, разумеется, имел с ним и Игорем дискуссию.
Глава XXV
Андрей что-то лениво чертил в громадном альбоме и слушал Игоря, который говорил об экономических реформах в Чехословакии и Венгрии. Странно, но они почти никогда не спорили друг с другом – кажется, долгие годы дружбы настолько притерли их, что столкновения не высекали огня.
По тому, как Илья с нечуткостью одержимого идеей человека вторгся в их беседу и обратился к Игорю, едва удостоив взглядом хозяина, видно было, что у него накипело.
– Был я недавно во Владимире-Суздале и, должен признаться, вспоминал ваши слова на каждом шагу. Великолепные, величественные пейзажи, а жизни нет, не чувствуется. Она попряталась по избам, и сразу же стало ясно, какая непрочная, наносная человеческая деятельность, как бессильна она перед этой бесконечной снежной пустыней.
– Как т-тебя занесло? – поинтересовался Андрей.
– Да так… экскурсия… – как-то скомкано ответил Илья, и Андрей подозрительно взглянул на него.
Игорь что-то искал на книжных полках, нашел и начал читать: «Вот уже почти полтораста лет протекло с тех пор… И до сих пор остаются так же пустынны, грустны и безлюдны наши пространства, так же бесприютно и неприветливо все вокруг нас, точно как будто мы до сих пор еще не у себя дома, не под родной нашей крышею, но где-то остановились бесприютно на проезжей дороге…»
– Поздравляю, вы доросли до Гоголя! – добавил он без тени улыбки на лице. – И не обижайтесь, у него была гениальная художественная интуиция. Вы почувствовали? – эти рожи, эти тупые, оболваненные рожи! Прошло сто пятьдесят лет от Петра до Гоголя, еще сто двадцать – от Гоголя до нас – со всеми паровозами, самолетами, телевизорами и поголовной грамотностью, а канонические черты русского пейзажа и, что еще существенней, русской физиономии, подмеченные Гоголем, как каинова печать отличают и еще через двести лет будут отличать русского от всех других народов. Вот послушайте Герцена: «Есть нечто в русской жизни, что выше общины и государственного могущества: это нечто трудно уловить словами и еще труднее указать пальцем. Я говорю о той внутренней, не вполне сознательной силе, которая так чудесно сохранила русский народ под игом монгольских орд и немецкой бюрократии, под восточным татарским кнутом и западными капральскими палками…» – Что же ты! Читай дальше, не стесняйся, – спокойно сказал Андрей.
– Я не стесняюсь, я стыжусь! – Александр Иванович изволит далее шутить, да так неуклюже… а ведь я его уважаю. И тебя не хочется ставить в неловкое положение, но, если ты настаиваешь, пожалуйста: «…о той внутренней силе, которая сохранила прекрасные и открытые черты и живой ум русского крестьянина…». Что, погладил по шерстке?
– Скалишься?! Да ведь ты сам Орлов!
– Да, а ты Покровский, он Снегин… Ну и что? Европейский налет, сыпь на азиатском теле… знаешь, в бочке с солеными помидорами всегда слой плесени наверху. Продукт в рассоле отлично сохраняется, но процесс брожения никогда полностью не прекращается – проникают микробы сквозь поры, воздухом заносятся… Полезное вещество – пенициллин содержит, одначе не нужное. Вот его и стирают время от времени, чтобы продукт не портился…
Игорь быстро сбился с мягко-насмешливого тона, в котором начал, а тут и вовсе замолк. Затем, странно улыбаясь, с ядовитой вкрадчивостью сказал:
– Попомните мое слово – никто из нас не кончит добром. Все до единого будем в лепрозории! Этот народ органически не терпит исключений!..
– А какой народ терпит? Вспомните доктора Штокмана у Ибсена, – поспешно, чтобы заглушить неприятный холодок, вставил Илья.
– Э-э, доктор Штокман! Бросил открытый вызов, поставил свой городок на край банкротства, и что ему? – побили стекла! Его не только не убили, ему позволили остаться в городе и готовить себе из мальчишек собственную гвардию! Вы лучше вспомните, что сделали с четырьмя тысячами интеллигентов, отправившихся «в народ» в 1874 году. Любопытно, что многие объясняют тем, что, мол, не понимали друг друга, явились как иностранцы… Смешно, дико! Во-первых, никакими они иностранцами не были – нищие недоучившиеся студенты, половина которых уже тогда была из третьего сословия… А если даже иностранцы?! – можно грабить, избивать, издеваться и выдавать полиции?! Патологическая ненависть к «немцу» настолько органично присуща данному народу, что никто даже не отметил жуткого оттенка в этом объяснении! – почти выкрикнул Игорь и спокойней продолжал. – Язык, манеры, одежда отличались, пусть, но ведь пришли-то они с добром! – уж это-то мог почувствовать «идеал красоты человеческой»?!..
– Перебарщиваешь, старик! – буркнул Андрей.
– Я перебарщиваю?! – взвинтил интонацию Игорь, выхватил книгу и трясущимися руками начал листать. – Это твой разлюбезный Федор Михайлович, а не я… Вот – «Из записной книжки»: «Идеал красоты человеческой – русский народ. Непременно выставить эту красоту, аристократический тип…» Хочешь еще? Прошу: «0, он не оскорбит его, – человека других воззрений, не прибьет, не ограбит и даже слова ему не скажет. Он широк, вынослив и в верованиях своих терпим…». Знать надо своих кумиров, все их глупости! Это начертано в 1883-м, любопытно, что бы он воскликнул в 1920, или в 1937 годах?! Слава великому советскому народу!!
Игорь в изнеможении сел, выставив костистый лоб с мохнатыми бровями. Ему никто не возражал, и, отпив вина, он тише продолжил:
– Мужички не доверяли пришлому интеллигенту (это все признают), т. е. не верили в его добрые намерения. Но почему? Да потому, что сами всегда норовили обмануть ближнего и никогда ничего не делали из филантропических побуждений. Со временем они все-таки убеждались в его бескорыстии и тогда не могли не воспылать к нему ненавистью низшего к высшему. Это так психологически просто: честный человек и других считает честными, а негодяй во всех предполагает негодяев. Русская интеллигенция прошлого века по общему признанию – и Достоевского в том числе – была благородна, честна, склонна к самопожертвованию… и, естественно, переносила эти качества на народ. Зато, если почитать тех, кто писал народ с натуры – Успенского, Тургенева, Бунина, Чехова… – иллюзий насчет мужика при всем желании не останется…
Игорь замолк, потирая виски, и Андрей успел скороговоркой заметить:
– Стоило огород городить, чтобы доказать банальнейшую из истин!
– Да-а-а?! Банальнейшую?!! – взвился Игорь. Голос его напоминал свист приближающегося снаряда. – Отчего же, простите дурака стоеросового, десять тысяч образованных русских думало наоборот?! Нет, Андрей Платонович, это великая истина, и я поздравляю вас: одной славянофильской болезнью вы переболели! Впрочем, не мудрено… – при современных антибиотиках-то… Сколько инъекций твоей фамилии сделано, а? Скажи, где твой дед и что с отцом?
Илья перехватил и по-своему расшифровал телепатический обмен репликами: «вот это уж совсем ни к чему!» – «дурацкая скромность!» Ему стало жаль Андрея, и он поспешил вмешаться.
– В самом деле, Игорь, такое ощущение, что вы не договариваете. Ведь то, что вы доказали, в сущности тривиально: образование облагораживает, смягчает нравы…
– У меня сводит скулы от этих слов! – поморщился Игорь – Я назову вам полудикие народы, которые мягки, добры, доверчивы, которые почитают своих священников, врачей и ученых, и – другой, «просвещенный», учащий прочих уму-разуму, который пуще всего на свете ненавидит все инородное, непохожее и в первую очередь – свою творческую интеллигенцию. У Гарина-Михайловского есть рассказ, как односельчане затравили своего же мужика за то, что у него не лежали к сельской работе ни сердце, ни руки. Он не походил на всех, он хотел уехать из деревни в город, но требовалось разрешение общины, а она, пользуясь своей безграничной властью, всласть над ним поизмывалась. Вот она – русская национальная неповторимость! Вот он, и корень зла! Из него растут все наши бунты, погромы и революции.
– Не понимаю, откуда могла взяться такая нетерпимость и почему она играет решающую роль в нашей истории, – пожал плечами Илья. – Когда-то вы упрекнули меня, и я принял к сведению, а теперь сами, по-моему, грешите тем, что ищете одну – простую и универсальную – формулу: борьба классов наизнанку!
– Ха-ха! Сподобился! – хохотнул Андрей.
– Не классов, не классов, – поморщился Игорь, – Европы с Азией. На средне-русской равнине никогда не прекращалась схватка Европы с Азией. Две различных, антагонистических культуры сталкивались здесь и попеременно одерживали верх. В киевский период преобладало европейское начало, затем торжествует Азия, с Петром верх берет Европа, но Азия подспудно крепнет – в массе закрепощенного крестьянства – и наконец опрокидывает европейскую надстройку. Мне думается, что в рамках существующей системы борьба закончилась. Никогда еще общество не было столь однородным, никогда инородные элементы не выпалывались с такой тщательностью, а потому и система прочна, как ни одна из предыдущих. Знаете, в связи с пересадкой сердца мне не дает покоя одно сравнение: Петр и его последователи пытались пересадить на азиатское тело России европейскую голову; болезненная операция прошла, казалось, успешно, и голова прижилась; на самом деле организм не переставал сопротивляться – часто болел; наконец, наступил кризис, и тело отторгло инородную голову; на ее месте остался некий рудиментарный орган, отдаленно напоминающий голову и исполняющий ее физиологические функции.
– Все это так странно, хотя и производит впечатление, – сказал Илья, словно размышляя вслух. – Вы оперируете образами и понятиями, которые не поддаются не только оценке, но даже определению. Что такое Европа? Что такое столкновение двух культур?..
– Это философские категории, и мне они говорят больше, чем какая-нибудь «рыночная стоимость товара».
– Ну почему! Если речь, скажем, идет о рыночной стоимости автомобиля, то очень низкая, доступная каждому цена приведет к массовой автомобилизации населения, перестройке всего быта и в конечном счете – к ощутимой перемене мировоззрения.
– Бытие определяет сознание? – чуть слышно процедил Игорь.
– Вне всякого сомнения, на девяносто с чем-нибудь процентов. Скажите, кем будет сын русских родителей, выросший, скажем, в Англии?
– Я отвечу вам словами Гитлера: «Лошадь останется лошадью, даже если она родилась в свинарнике».
– Хм, эффектно, но столь же мало приближает нас к истине, как и ваш «рудиментарный орган»… Вы явно преувеличиваете значение наследственности и недооцениваете влияния быстрых перемен в мире. Примеров бесчисленное множество – возьмите только Японию, которая сто лет назад…
Илья замолк, так как Игорь отчаянно замахал руками.
– Ну, хорошо, оставим наш спор, мы говорим на разных языках… Но вот о чем я хочу давно вас, Игорь, спросить. Вы участвовали в демонстрации, значит, вы хотели что-то сказать людям? Предположим, вам дали бы сейчас микрофон и вся страна замерла, приготовившись слушать, что бы вы сказали людям?
– Во-первых, должен вас огорчить – я не трибун и шел на демонстрацию не ради народа. Я шел из сугубо эгоистических целей, зная, что народ меня будет бить, надеясь на это… Удивительно?
– Да… непонятно… – кивнул Илья.
– А между тем все очень просто. Я ходил в детский садик и пел песни про Сталина, был пионером и клялся в верности делу Ленина, был комсомольцем и писал сочинения про Павку Корчагина… пока однажды мне убедительно не доказали, что я не мыслю, а слагаю кубики готовых стереотипов. Я ужаснулся, меня потрясло ощущение собственной запрограммированности, принадлежности к массе – в этот момент была зачата моя личность. Это случилось в десятом классе. В университете эмбрион созревал, но он мог и не родиться… Когда нас запихивали в машины, втихаря мяли бока… я кричал, и это было рождение. А что бы я сказал?.. Да что там говорить, бесполезно! Впрочем… – Игорь встал, положил руки на спинку стула и раздельно произнес, – я бы им сказал: «Люди, требуйте, чтобы вам вернули ваши головы!»
– Сердца, лучше… – негромко сказал Андрей, и веское молчание завладело всеми. – По-моему, головы у них есть, сердец нет. Строят дома, делают машины, пишут романы и оперы… а все от рождения мертво, засыхает на корню, разваливается. Души нет, не одухотворено – как депульпированный зуб. Кажется, зачем ему мягкая ткань, пульпа; сделай его из цельной кости, прочнее будет. Ан нет, зуб без пульпы крошится и в несколько лет разрушается, как этот дом напротив – ему десяти лет нет, а он рассыпается. Пришлось цеплять сетки, чтобы не убило кого…
– Бог ты мой, какими категориями вы мыслите! Что за афоризмы! – нетерпеливо перебил друга Илья. – В дом, видите ли, не вкладывается душа! Борьба идей! – говорит Инна. Я начинаю думать, что эта расплывчатость суждений, это доброжелательно-расплывчатое видение мира является нашим национальным пороком, точнее – неистребимой недостаточностью нашей интеллигенции. Как и сто лет назад нам, кроме общих весьма благородных принципов, нечего предложить народу, ибо мы отвергаем чужое и не можем придумать ничего своего… Нам не хватает позитивистской прививки, чтобы разработать из общих принципов систему конкретных рекомендаций… В результате нам нечего противопоставить тем паршивым полутора процентам, которые все-таки дает существующая система народу…
– Ты бы хотел, чтобы мы предложили ему три?
– И по две акции? Вы хотели бы полуголодное хамье превратить во вполне довольных мещан? Не знаю, что хуже.
– А вы что, мечтаете, что он вдруг покается, оденет белые одежды и выстроится в очередь у райской двери? – отяжелевшим от волнения языком говорил Илья, фокусируя серые зеркальца зрачков то на Андрее, то на Игоре. – Я предлагаю ему не три процента, а подлинную жизнь с риском, страстью, свободой созидания… Если же он когда-нибудь погрязнет в довольстве, я первый стану тормошить его, злить и подталкивать вперед…
– Куда же, Ильюша?
– Куда?! К овладению природой, к совершенствованию! – выпалил Илья и, устыдившись собственной наготы, встал, отвернулся, но тут же поспешил набросить на себя словесное покрывало. – А вы, Игорь, что вы можете им предложить, посоветовать?
– Я не знахарь и не шарлатан-аптекарь, чтобы торговать сомнительными рецептами. Я историк, и я наблюдаю с доступной мне невозмутимостью, как в тысячный раз начинается, достигает апогея и кончается роман честолюбивых героев с капризной и грязноватой девкой по имени масса. Фабула давно известна, но некоторые детали весьма любопытны. Герой, например, является то суровым воином, то неумытым бродягой, то высокомерным аристократом, то своим в доску парнем, но всегда ей бесстыдно льстит, всегда сулит рай и презирает в глубине души. А она кокетничает, ломается, делает вид, что верит и мечтает поскорей отдаться… Ну, апофеоз их романа банален до неприличного: она поклоняется ему, а он тем временем торопится взнуздать. Она любит твердую руку – чем тверже рука, тем слаще измена… В финале герою рубят голову, а иногда…
– Это ужасно! Черт те что, – проворчал Илья и обернулся к Андрею. Тот улыбался, пощипывая бороду.
– Впрочем, у каждой нации роман протекает в своем темпе, со своими ритуальными танцами… Английская мисс, к примеру…
Снегин решительно поднялся, и Игорь смолк с быстро таявшей улыбкой на губах.
– Это ужасно! Какой скверный душок у ваших глумлений… Ничего святого. Отвратительная смесь пессимизма с цинизмом… Не понимаю!.. Я пойду, пожалуй, – сказал он, обращаясь к Андрею, зная, что вот-вот наговорит, или уже наговорил, грубостей. Покровский подошел к нему и мягко попытался успокоить, упрекая в том, что он понимает все слишком буквально. Но Илья уже шел к двери. Вдруг он остановился, словно заметив в последний момент стеклянную стенку.
– Я далек от того, чтобы поклоняться народу, – сказал он, держась за ручку, как бы предупреждая, что не потерпит возражений, – но мне мучительно больно видеть его состояние, а вас оно забавляет. Ваш цинизм не только бесплоден, он разрушает все человеческие ценности.