Текст книги "Идеалист"
Автор книги: Дмитрий Михеев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 17 страниц)
Потом и его расшевелили сестры, вино, музыка, он начал вполголоса подпевать, а затем встал и попросил тишины.
– А хотите, – спросил он таинственно, – я исполню одну из моих любимых песен, которую у меня давно не было повода петь?
Разумеется, публика жаждала зрелища и громко выразила свое желание. Илья сел за стол, подпер голову рукой и тоскливо-тоскливо, словно размышляя вслух, пропел: «Э-э-эх, ты, ноченька, н-о-о-чка тем-на-а-я…»
Он, конечно же, не был никаким актером и пел, подражая Шаляпину, но настроение его столь точно совпадало с характером вещи, что в одно мгновение он превратился в здоровенного, изрядно подпившего детину, готового первому попавшемуся охотнику слушать рассказывать свои самые сокровенные горести и тревоги.
Многие улыбались, некоторые переговаривались, Барбара подбирала аккомпанемент… Но когда он тяжко, горько спросил сам себя, с кем он эту ночку коротать будет, все притихли, только гитара роняла минорные аккорды. Вопрос повис в воздухе, и тогда он пояснил: «Нет ни батюшки, нет ни матушки», уронил голову на руки и сделал большую паузу, затем, словно решившись, доверительно сообщил, что есть одна зазнобушка. Он так растянул это слово, что стало ясно – о зазнобушке-то и речь. При этом лицо его на мгновение прояснилось, чтобы тут же опять помрачнеть, когда во всю мощь своих легких он заключил: «только со мной нет любви у нея… эх!». Первой, как ни странно, сорвалась Юдит и, подбежав к Илье, чмокнула его в щеку, затем Барбара лохматила его пробор, все горячо аплодировали, только Анжелика сидела притихшая и прятала влажные глаза. Вскоре начались танцы.
– Зачем мучаешь меня? – спросила Анжелика во время танца и, не стесняясь никого, поцеловала Илью, затем рассмеялась, – знаешь, о чем Золтан сказал Карелу? «Илья так меня задел, что я согласен даже на жирную корову»… не понимаешь? Так они зовут Таню.
– Мерзавцы! – рассмеялся Илья, – Не такая уж она… Впрочем, не о том речь… – забормотал он, тесно прижимая ее к своей груди. – Джи, Лика, я умираю… хочу тебя… Ну почему ты не пошла ко мне?! А теперь уже поздно, не попадешь в зону… А ты, что ты?
– Я тоже хочу тебя…
– Боже, что же делать, какая мука!
– Сейчас, подожди меня, я сейчас, – сказала Анжелика, выскальзывая из его рук.
Илья присел на разоренную кровать и упрекал себя за приземленность, думал о том, что Анжелика гораздо возвышенней его…, когда она подкралась сзади и обняла его за шею.
– Я поговорила с Барбарой, они скоро все уйдут отсюда… Ты доволен?
– Ты?! – изумился Илья. – Ты поговорила? Я не узнаю тебя…
– Сам виноват – так ранил меня, когда пел «нет любви у нее». Хочу доказать, что неправда…
Они не были искусны в любви, не знали ни точек, ни зон, не умели разжигать страсть и греться у ее быстротечного пламени. Они бросали себя в него и сгорали дотла.
Чувствительные как мимозы, голодные как зэки, они пожирали друг друга и не могли насытиться…
Слепые щенки, безжалостные дети, они искали сосуд наощупь, пили до дна и не могли напиться…
– Знаешь, что случилось? – спросила Анжелика, едва восстановилось дыхание. – Мы только что сделали Ванечку…
Он с трудом открыл глаза, посмотрел в безмятежно-счастливое лицо подруги и, поцеловав в утолок рта, спросил:
– Разве об этом можно знать?
– Не поверишь, но я точно знаю, что сейчас случилось…
И он поверил, задумался, а затем сказал:
– Это колоссально! Я люблю тебя вдвойне! Конопатый, белобрысый крепыш, как я мечтаю о нем… И пусть провалятся все председатели и характеристики – они не смогут нам помешать!
Разлука, даже объявившая о себе заранее, обрушивается всегда неожиданно, как цунами. Только что он держал ее за руку, прижимал к себе и насиловал свой мозг в поисках умных и нужных слов, только что болезненно улыбался, задрав голову, и бежал за вагоном, только что видел хвост поезда… и вот уже мир пуст и бессмысленен. На перроне грустные тени друзей, и некуда спешить, нечего делать.
Илья пошел пешком чужим, незнакомым городом и шел медленно, долго, придя к себе, он достал из ящика стола красную алюминиевую коробочку с короной, которая, несмотря на все его усилия, сохранила терпкий запах кубинских сигар. В ней лежала, уютно свернувшись, золотистая прядь волос. Он тщательно обследовал свой костюм, нашел еще несколько длинных прозрачных волосков, аккуратно уравнял их кончики и положил в коробочку. Неделю назад ему пришла в голову странная мысль – собрать из выпавших волосков Анжелики локон… Зачем? Разве она не отрезала бы ему? Нет, он уже тогда предчувствовал наслаждение собирания, как будто встречи их продолжались… Находя все новые и новые прозрачные нити на вечернем костюме, кровати, плаще или пальто, он испытывал особую щемящую радость – тонкие, почти невидимые, они, как нить Ариадны, вели его память в концертный зал, мастерскую Андрея, в их комнату на Рождество…
Через два дня пришла открытка из Бреста – бодрые голоса сквозь слезы, а затем – двенадцать дней – ни строчки. Он подсчитывал прикидывал, строил предположения и целые теории. Три раза в день обуревало предчувствие, что на пульте его ждет письмо. Он бежал туда, чтобы кто-нибудь не взял по ошибке, чтобы не завалилось, не затерялось. Проходили самые пессимистичные сроки: день на дорогу, три на раскачку, три – четыре – пять на пересылку, а письма не было. Он извелся, не мог ни на чем сосредоточиться, только строил версии – одну мрачней другой. Наконец, на пятнадцатый день, пришло письмо, датированное днем приезда… Две недели шло оно! Он никогда прежде не присматривался к датам и теперь пришел в отчаяние: две недели туда, две недели назад… ужас!
Надо было навестить маму и ехать в Новосибирск на симпозиум. Он готовился выступить в секции «философские проблемы теоретической физики», часто встречался с Галиным, а думал только об одном: он уедет, письма его будут приходить сюда… если он напишет ей немедленно новосибирский адрес, ответ не застанет его в Новосибирске… Неужели полтора месяца без связи? Немыслимо! Невозможно!
И он нашел выход. Писал письмо, ехал на вокзал, подходил к полякам, показывал фотографию невесты и просил опустить письмо в первом же почтовом ящике в Польше. Его выслушивали с понимающей улыбкой и никогда не отказывали. Но получала ли она их? Уезжая из Москвы в середине июля, он имел от нее только два письма, посланные еще в первые дни. Пан Стешиньский лежал в больнице, и она не решилась беспокоить его разговорами… дикие головные боли, к нему страшно подступиться…
Елена Павловна нашла его похудевшим, подурневшим, страшным. Аппетит, правда, был, как всегда, прекрасным, а в остальном… это не был прежний Илья – милый, ласковый шутник, всегда открытый, всегда уравновешенный. Она едва дождалась его, поломала отпуск, чтобы обсудить его женитьбу, защиту, распределение, а он явно избегал откровенных бесед: отмалчивался, либо успокаивал ничего не значащим «все будет хорошо». Она заметила, что у него появился повышенный, нездоровый интерес к политике. Это была единственная тема, на которую он охотно откликался. Он слушал западные радиостанции на английском языке, и она спрашивала, о чем они говорят. Он отвечал, загорался и начинал говорить вещи прямо-таки ужасные: у нас опять крепостное право, только еще более крепкое; своих союзников мы держим грубой силой – если бы не наши танки, они давно разбежались бы; вообще, соседи боятся, ненавидят нас и ждут только удобного случая, чтобы перекинуться на Запад; угнетая других, мы по злой иронии больше всего страдаем сами – хуже всех живем, самые бесправные и темные; сейчас сложилась кризисная ситуация – если мы не остановим процесс демократизации в Чехословакии, за ней потянутся Польша и Венгрия, что приведет к расколу социалистического блока, а затем, смотришь, и наш народ начнет задумываться… Елена Павловна попыталась осторожно спорить, но вызвала такую бурю, что испугалась и перестала возражать сыну, только спрашивала, что он предлагает. У него был один универсальный рецепт: отказаться от мелочной опеки народа во всех сферах деятельности – от экономики и образования до искусства и идеологии. Теперь мать ни секунды не была спокойна за сына и просила его только об одном: чтобы он был осторожен и не высказывал своих взглядов направо и налево. Илья задумался и с горькой насмешкой спросил: «Ты хочешь, чтобы я примкнул к статистам, к молчаливому большинству?»
– Нет, я хочу, чтобы голос твой имел вес, чтобы к нему прислушивались, а так что… – ну, чирикай направо-налево, пока не посадят…
Илья болезненно сморщился.
– Мама, что за слово: «чирикай»! Начнем с того, что моя профессия – думать и высказываться (в той или иной форме). Голос не окрепнет, если им не пользоваться… Или, может быть, ты предлагаешь мне до поры до времени врать, чтобы в один прекрасный день «каркнуть во все воронье горло»? Уж лучше чисто чирикать, чем фальшиво каркать.
– Ну, и кто тебя услышит? «Разве жена, да и то, если не на базаре, а близко».
– Хорошо, скажи, кем надо стать, чтобы к моему голосу прислушались? Доктором? Академиком? Президентом Академии? Представляю: двадцать лет человек врал, стал академиком и вдруг заговорил чистейшей правдой…
– Зачем такие крайности! Ты можешь заниматься своей наукой – никто не заставляет тебя врать – тем временем созреют твои общественно-политические взгляды, и ты…
– И я превращусь в обыкновенного мерзавца, который все понимает, а говорить боится. Пойми, я ученый и философ. – Илья покраснел и поспешил добавить, – по крайней мере – стараюсь стать им. Мой долг – если я что-то понял, объяснить тем, кто этого еще не понимает. Молчать – это… это все равно, что сделать что-нибудь, а людям не отдать.
– Ты можешь погибнуть прежде, чем успеешь что-нибудь сделать. Вспомни тридцатые годы!
– Ах, оставь, мама. Вы – твое поколение – так пропитались страхом, что не видите, как изменились времена. Сейчас насилие психологически невозможно. И потом, если я не буду выполнять свои функции – думать и говорить – то не состоюсь как личность. Понимаешь? Человек есть, а личность не состоялась, нет личности. Что же тут беречь от погибели?
– Ты можешь думать и не высказываться до поры до времени?
– Мне уже сейчас трудно молчать… Понимаешь, я вижу, что король голый, а как заявить об этом – не знаю.
– Вот что, Ильюша, – сказала Елена Павловна с дрожью в голосе, – обещай мне только одно, – что ты не станешь кричать о своем открытии хотя бы до защиты диссертации.
Диссертация, защита… – думал Илья, – он и так пошел ради нее на недопустимые, мучительные компромиссы. Однако, и устоять перед женской просьбой Илья не мог…
– Ну, до защиты тебе не о чем беспокоиться, мне просто не до того будет, – уклонился он.
Из дома Илья вылетел в Новосибирск. Пять часов полета, за которые день успел превратиться в ночь, а ночь – разгореться в утро, перенесли Снегина так далеко, в такие недра, что он был искренне удивлен, встретив в чистеньком дачеподобном Академгородке привычных для глаза очкариков в серых костюмах, с белыми планками на груди, преисполненных кастового достоинства. Более того, тут оказалось десятка два «демократов», какой-то француз, «давний друг Советского Союза» и очень «прогрессивный философ и общественный деятель» Исландии.
Не успел «международный форум» по-настоящему открыться, как Илья потерял к нему всякий интерес. Галин хлопотал, знакомил его с будущими оппонентами, рекламировал себя, расхваливая своего талантливого ученика, а ученик норовил убежать на берег реки, в лес, в Новосибирск и пару раз на день заглянуть на почту. Вскоре курносая, широколицая девушка в окошке стала встречать его улыбкой сожаления и покачивать головой. Но однажды, излучая счастье, она подарила ему два письма сразу. Мир вспыхнул и завертелся праздничным фейерверком. У Ильи едва хватило сил выйти и разыскать скамейку.
Она получает его письма и очень счастлива, но почему он не отвечает на ее вопросы? Поэтому они с Барбарой и Карелом решили взять на себя всю ответственность. Почти все уже подготовлено: домик лесника в Татрах, квартира Карела в Варшаве, пансионат на берегу моря и, конечно же, Краков – всего на неделю. Папа еще слаб, и для него Илья будет гостем Карела, но она надеется… Он должен заказать телеграфом билет на пятое августа и послать им телеграмму, его обязательно встретят. Мама его заранее любит и посылает самый теплый привет… Про себя говорить она не может – не хватает слов: «Только то могу сказать, что люблю безумно, считаю каждый день и не знаю, доживу ли».
Илью разморило сладким, сонным счастьем. Боже, неужели?! Через восемь дней… Сколько это часов? Двести двенадцать, да полдня уже прошло, да шесть часов он нагонит… впрочем, нет – плюс шесть часов. Если на вокзал придут родители, он будет по-английски сдержан… только скажет матери потихоньку: «Мадам, я буду счастлив стать вашим сыном», нет что-нибудь попроще… Тьфу! К черту всю великосветскую игру! Он схватит Анжелику на руки и будет целовать на виду у всей Варшавы…
Он вылетел в Москву за день до закрытия симпозиума, чтобы второго августа рано утром быть в ОВИРе. Получить паспорт, заехать в польское посольство, а оттуда – в Интурист за билетом, и два дня на сборы.
Глава XXXIII
С того мгновения, как самолет оторвался от земли, пульс Ильи не опускался ниже ста, как будто это его сердце тащило тяжелую машину. День и ночь перемешались, но это не имело никакого значения – главное, что, согласно календарю и часам, он действительно второго числа в семь часов утра занял очередь в ОВИРе.
Второе августа 1968 года было пятницей.
Если бы он не был таким прожженым индивидуалистом и не пользовался каждой возможностью уединиться, если бы он, как все смертные, потолкался в очереди и послушал разговоры весьма осведомленных людей… Но что об этом говорить – тогда он не был бы Ильей Снегиным, я не взялся бы писать о нем, и нам было бы безразлично, как он перенес удар.
Итак, он оказался совершенно не подготовленным и, когда некрасивая, рыхлая женщина в очках сообщила, что паспорт его не готов, он долго тупо смотрел на нее и не мог сложить предложение из пяти слов: мне, ведь, как, вы, обещали.
Впрочем, ему незачем было утруждать себя, она все рано отослала бы его к первому секретарю ОВИРа, очередь к которому начиналась на первом этаже и под присмотром двух милиционеров доходила до – второго. К концу дня Илья достиг желанной двери и услышал ошеломительную новость: нет, это не задержка, университет почему-то отозвал его характеристику…
Пятница кончилась. Он ничего не мог предпринять до понедельника. Значит, он не уедет пятого, не увидит ее шестого… Он так стремился, так спешил, и вдруг всякое движение стало бессмысленным… Какая дикая, чудовищная несправедливость! За что?! Какой негодяй, монстр и для чего это сделал? Кто он, где его искать?! Сегодня уже поздно… Найти, приставить к горлу нож… «Зачем ты это сделал, негодяй? Подписывай, или я убью тебя, мерзавец!» Завтра, завтра он разыщет его, а в понедельник добьется паспорта… А сейчас, что делать сейчас? Позвонить ей, сказать, что задерживается на три… нет, на четыре дня?
Возможность что-то делать подхлестнула Илью. Он вернулся в университет и заказал на полночь разговор с Краковом. Но куда деть пять часов? Илья метался, он не мог сидеть на месте – одна минута неподвижности, и смесь бессильной ярости, отчаяния и жалости начинала давить на диафрагму… Затем на целый час он нашел себе занятие – он запишет разговор, у него будет ее голос! Он притащил магнитофон, подключил к телефону и сделал пробную запись… Но, что дальше?..
В половине первого он услыхал наконец ее голос:
– Ильюша, это ты? Chesch, дорогой мой! Как хорошо придумал – позвонить… Уже считаю минуты… Знаешь, какая новость? Папа сказал, что можем пользоваться машиной, если есть права. У тебя есть?.. Неважно, Карел поведет…
– Джи, радость моя, я не приеду во вторник, – выдавил из себя Илья, массируя пальцами пересохшее горло.
Честность всегда безжалостна. Трубка смолкла, как будто перерезали провод.
– Джи, Лика! Ты слышишь меня?! – закричал Илья. – Отвечай, Джи!
– Но почему? Почему?!.. Я не могу больше ждать… – ответил ее промокший голос, и спазмы схватили Илью за горло.
– Я не знаю, кто-то отозвал характеристику… недоразумение, ведь ее утвердили на всех инстанциях… Что? На симпозиуме? Нормально… «с честью представлял страну Советов»… – горько усмехнулся Илья.
– Jezus! Ты смеешься… Я не могу, я измучилась… приезжай как-нибудь.
Его душили. В глазах темнело.
– Но, что я могу!.. Клянусь, я побежал бы пешком… Эти чертовы учреждения все закрыты до понедельника…
– Но что-нибудь сделай… проси ректора… скажи, что я умру…
Рыдания ее захлестнули Илью. Он выхватил носовой платок.
– Не плачь! Любовь моя, не плачь! У меня у самого… глаза мокрые… Я не выдержу… прошу тебя…
Но он уже плакал и, зажимая ладонью трубку, пытался высморкаться. Наконец он овладел собой.
– Анжелика, не отчаивайся. Я приеду, я приеду во что бы то ни стало… Я все тут перетряхну и через неделю приеду…
Она всхлипывала реже, тише по мере того, как голос его становился тверже.
– Радость, любовь моя, я сделаю возможное и невозможное, клянусь тебе…
– Пойди к Петровскому, он хороший человек, он помогает…
Множество раз потом Илья прослушивал пленку и клялся своей любимой; запись, однако, на этом не кончалась. Был в ней также любопытный разговор с телефонисткой, который он обнаружил значительно позже.
Положив трубку, Илья сидел в оцепенении, потом спохватился и снова набрал 07.
– Девушка, я заказывал пять минут… наговорил, наверное, двадцать…
Ему долго не отвечали, наконец голос другой телефонистки сказал:
– Снегин, это вы говорили с Краковом? Ваша дежурная плачет… расстроили вы ее своим разговором… Не беспокойтесь, заплатите за три минуты.
Уже на следующий день, несмотря на то, что была суббота, Илья попытался выяснить, кто отозвал его характеристику. На факультете никто ничего не знал. В понедельник он явился в ОВИР и попытался пробиться к первому секретарю. Милиционер пускал только по списку, и никакие аргументы не него не действовали… Однако, первый секретарь был человеком и более того – женщиной, с кучей собственных проблем, которая занимала свою должность не потому, что она ей нравилась, а потому, что надо было кормить себя и лоботряса сына, который учиться не хотел, водил компанию с такими же бездельниками… Все это выяснилось, когда Илья подкараулил ее по дороге в кафе, где она обедала. Он покорил ее своей искренностью, своей историей, и вскоре эта женщина, которую все считали всесильной, так как ее охраняло два милиционера, жаловалась Илье на сына, на неприятную работу: «Все плачут, жалуются, просят, а что я могу сделать… я ничего не решаю».
Она посоветовала Илье оформить другую характеристику: коротко – всего шесть-семь строчек – и только четыре подписи: ректора, секретаря парткома МГУ, секретаря комсомола МГУ и секретаря профкома МГУ. «С такой характеристикой профессора ездят в командировки. Сумеете сделать, через неделю встретитесь со своей Анжеликой», – сказала она на прощанье и прошла мимо первого своего телохранителя.
Окрыленный успехом, Илья тут же написал и отправил письмо Анжелике, затем приехал на кафедру и написал на себя характеристику. Однако, с чьей подписи начать? Разумеется – с подписи ректора. Говорят, Петровский – милейший человек, а после него и другие подпишут гораздо охотнее. Он не ощущал дерзости своего поступка, как лунатик не ощущает высоты, но только так и можно было осуществить безумный рейд в лиссабонскую гавань бюрократии.
Записавшись у секретаря, в ожидании своей очереди, Илья тщательно обдумал предстоящую речь. Он должен убедить ректора, в конце концов Петровский – математик, автор книги по дифференциальным уравнениям…, они поймут друг друга.
Ректор сам вышел в приемную и протянул руку вставшему навстречу Илье. Мягкая рука, мягкая, почти застенчивая улыбка… Илья почувствовал себя непринужденно с первой же секунды. Он старался ясно и коротко изложить свою просьбу, однако не удержался на узенькой дорожке логики и фактов, когда ректор поинтересовался, как отнеслись к их роману родители.
– Родители? – переспросил Илья и вспыхнул всеми пятнами сразу. – Не только родители, все, буквально все ополчились против нас.
А теперь, когда нам не дают возможности встретиться, кажется, само государство против нас! И это непостижимо для меня. Мы ничего не просим: ни денег, ни дипломатической или, там, военной поддержки, только увидеться, познакомиться с родителями…
Ректор слушал очень внимательно, подперев голову рукой, затем молча вызвал секретаря – почтенную седую даму – и попросил связать его с секретарем парторганизации университета. Тот вскоре явился собственной персоной, излучая чуть больше независимости, чем давал ему временный статус главы парторганизации. Несмотря на то, что секретари приходили и уходили, а ректор оставался, его роль была весьма символичной. Беспартийный, деликатный, немного не от мира сего, ученый не хотел и не мог вникать в тайный механизм власти, довольствуясь представительной ролью монарха. Иногда он проявлял строптивость, и тогда ему либо уступали, если вопрос был несущественный, либо подталкивали усилиями советников к нужному решению, а то и просто давили партийным авторитетом.
Сам по себе вопрос поездки аспиранта в соц. страну был явно несущественным, но он затрагивал проблему «огромной государственной важности», в которую партийный секретарь не мог до поры до времени посвящать беспартийного ученого. Поэтому он попытался вполголоса объяснить ректору, что со второго августа действует закрытое партийное постановление, запрещающее частные поездки учащихся заграницу. Илья из деликатности встал и принялся внимательно рассматривать вышитый шелком портрет университета, подарок Китая. Однако, ректор насупился и вежливо, но громко попросил секретаря объяснить причины такого постановления. Ругнув про себя «старого олуха», секретарь громко, чтобы мог слышать Илья, пояснил, что постановление вызвано участившимися случаями недостойного поведения советских учащихся за границей.
– Хм, вот как… однако… – смутился депутат Верховного Совета, член Президиума Академии Наук СССР, ректор МГУ И. Г. Петровский, чувствуя, что от него в который раз скрывают истину, – однако, надо думать, в особых случаях, вроде данного… возможны исключения?
И Снегин удостоился исключения. На следующий день он без особого труда получил две остальных подписи и отвез характеристику в ОВИР. Первый секретарь была поражена: «Ну, знаете ли, Илья, я в этой организации уже пятый год работаю, но такое вижу впервые. Вы что, гипнотизер?» «Нет, – смеялся счастливый Илья, – это ее заслуга. Я показываю ее фотографию, вот эту, и никто не может отказать…» «Да-а, красивая… Ну, дай вам Бог…»
Она взяла у Ильи телефон и обещала позвонить, как только паспорт будет готов. Благодарный Илья поцеловал ей руку. Он тут же подробно описал свои успехи Анжелике, добавил в конце патетических аккордов и отослал письмо с польскими туристами.
Через два дня Илья получил от невесты письмо, в котором она сообщала, что у них будет Ванечка.
Он читал письмо в холле. Когда он дошел до этого места, глаза его закрылись и голова упала на грудь. Почти сразу же ему явилась юная мадонна в длинных светлых одеждах, с белым, пухлым младенцем на руках… Тело Ильи потеряло вес и вдруг куда-то исчезло; он ощущал только огромную, распухшую голову, которая все расширялась и расширялась, постепенно охватывая весь мир с рафаэлиевской мадонной в центре…
Его растормошил финн Эско Марконнен, весельчак и балагур, президент Интернационального Клуба физиков, в создании которого принимал участие и Илья. Узнав в чем дело, Эско потащил его к себе пить за здоровье матери и наследника. Илья быстро захмелел и рассказал приятелю про свои мытарства. Скуластый, белобрысый Эско жил в Союзе уже шесть лет, а поэтому ничему не удивлялся. Но твердое сердце прагматика и позитивиста имело свойство оттаивать весной и после трехсот грамм, тогда из физика-экспериментатора он превращался в милейшего эпикурейца и собеседника. Он увлекался политикой как захватывающим детективом, обожал делать прогнозы, а, угадав ход событий, искренне радовался. «Они никогда не выиграют войну, – рассуждал он, потягивая кофе. – Вьетнам – это болото и джунгли, они уничтожают пестицидами растительность, затем перепахивают авиацией землю, а через две недели все опять скрывается под зеленой крышей… Когда Дубчек отменил цензуру, он подписал себе смертный приговор; ваши ничего так не боятся, как нарушения монополии на информацию…». Эско обладал цепкой памятью, регулярно читал финские газеты, бывал в Европе, и беседы с ним вскоре стали для Ильи потребностью. Днем и вечером Илья боялся выйти из комнаты, чтобы не пропустить телефонный звонок, на пятый день не выдержал и поехал в ОВИР. «Ждите, еще рано, сама вам позвоню», – говорила его ангел-хранитель, но он уже не мог сидеть и каждый день с самого утра являлся в ОВИР.
Прошла неделя. Илья написал Анжелике письмо, полное любви, нетерпения и фанатичной решимости, однако в конце он просил передвинуть все планы еще на неделю. «Я все равно приеду, я приеду, несмотря ни на что!!» – повторял он вновь и вновь, но, чем больше восклицательных знаков он ставил, чем исступленней и безумней становилась его клятва, тем явственней звучала в ней мелодия отчаяния. Пошла вторая неделя с тех пор, как он подал новую характеристику. Его покровительница откровенно избегала встреч… Он проклинал себя за бездеятельность, за мягкотелость, а по ночам придумывал сцены – одну мучительнее другой. Он стоит у самой пунктирной линии на асфальте, она – у такой же, на расстоянии двадцати метров. Его держат пограничники, он что-то кричит ей, потом вырывается и бежит через нейтральную полосу, она – навстречу… Он обнимает ее посредине… Пограничники беспомощно разводят руками…
Хуже всего было в субботу и воскресенье, когда ОВИР не работал, и, казалось, можно было вздохнуть от беспрерывного ожидания. Он абсолютно ничем не занимался, не играл даже в волейбол, только лежал и слушал Перголези и «Американские квартеты» Дворжака. В университете состоялось открытие Энергетического Конгресса, и залы, холлы, фойе были забиты иностранцами с табличками на груди. В другое время он завел бы новые знакомства, куда-то ходил бы, говорил по-английски…
Все разрешилось беззаботно-солнечным утром. Спустившись позавтракать, он заметил у газетного киоска встревоженные кучки студентов. «Что там стряслось?» – спросил он через головы. «Да вот, подали братской Чехословакии руку помощи, – сказал, оборачиваясь, юноша с густым белым пухом на лице, – теперь, надо полагать, душить будем». Илья просунул сквозь тела руку с двумя копейками и выхватил «Правду». «Граждане, граждане, что вы делаете!» – причитала продавщица с сильным еврейским «р».
Глава XXXIV
Илья брел с газетой в руках, натыкаясь на людей, пока не обнаружил, что сидит на скамейке у главного входа. Он поднял газету и пробежался по заголовкам: жатва была в разгаре, металлурги Запорожья выступили с новым почином, страна готовилась к началу учебного года… Он обвел взглядом площадь: на флагштоках трепались флаги сорока пяти стран – американский рядом с советским, чуть в стороне британский, провинциалы и туристы глазели на сталинское чудо, силясь припечатать себя к его фасаду, скрипели на поворотах разболтанные автобусы, родители прогуливали детишек… Ничего, ничего не изменилось! Может быть, он чего-то не понял? Наводнение… пожары… спасают детей, стариков? Опять впился в зловеще-траурные строки… Ничего не понятно… И вдруг осенило: найти Эско, послушать радио.
Эско он не нашел и бросился к приемнику. По-русски ни одной станции… и вдруг взволнованный британский говор: «…по вымершим улицам ветер гонит бумагу… медленно ползет колонна танков… тут перевернутый трамвай, там горит машина… редкие пулеметные очереди… судьба правительства неизвестна…» Илья выглянул в окно: во дворе, как обычно, сновали люди, двое лениво перебрасывались воланчиком, и тогда ему стало страшно, жутко.
Если бы «наши играли с чехами», двор был бы пуст, а университет взрывался бы после каждой забитой шайбы, а когда их танки утюжат беззащитную страну и четырнадцать миллионов замерли в смертельном ужасе, они преспокойно делают свои дела и играют в бадминтон! Жестокий, бесчувственный, страшный народ!! Как расшевелить вас, как пробудить элементарное человеческое чувство – сострадание, как внушить хоть каплю уважения к достоинству и свободе другого народа?! Открыть окно, встать на подоконник и крикнуть: «Вы, стадо баранов, тупые бесчувственные животные, очнитесь! Поверните ваши танки! Кого вы топчете?!», или отпечатать сотни листовок и бросить с тридцать второго этажа?.. Ворвутся, схватят… И черт с ними! Он будет кричать в коридоре, в лифте… Безумный, он сходит с ума! Что будет с Анжеликой?! Опомнись, ненормальный! Разве ты не поклялся приехать? Приехать?.. Уехать?.. Конечно, совсем, немедленно! Порвать, чтобы не быть причастным…
Илья как-то вдруг странно успокоился. Пошел в ванную комнату и тщательно побрился, погладил белую рубашку и галстук, одел свой лучший костюм и прикрепил с левой стороны пластмассовую табличку «English, interpreter», затем запер комнату и спустился по лестнице на второй этаж.
В фойе актового зала возле стендов с фотографиями участников толпилось множество иностранцев, отыскивая себя. Илья присоединился к ним и долго присматривался к лицам и табличкам, вслушивался в речь. Наконец он остановился на англичанине – господине средних лет, с лицом, внушавшим безусловное доверие. Илья подошел к нему и, взглянув на табличку, вежливо обратился:
– Прошу прощения, мистер Стрентон, могу я чуточку побеспокоить вас?
Англичанин, не выразив не удивления, ни притворной радости, кивнул и отошел в сторону. Илья представился, сказал, чем занимается. Стрентон молча протянул руку.
– Видите ли, сэр, я был глубоко потрясен событиями этого утра…
– В самом деле, шокирующие события, – вежливо согласился англичанин.
– Для меня, однако, они имеют принципиальный характер… они затрагивают меня лично… – Илья покраснел и, собравшись с духом, продолжил. – Дело в том, что я – русский и тем самым разделяю ответственность…
– О! – воскликнул Стрентон, сразу смягчившись. – Я понимаю, это, должно быть, очень тяжело… Чем я мог бы вам помочь?
– Видите ли… надеюсь, я не похож на сумасшедшего? У меня есть глубокие расхождения с политической системой этой страны… Уже несколько месяцев… – Илья виновато улыбнулся. – Раньше я занимался наукой и не задумывался, то есть… очень мало. Но обстоятельства заставили меня подумать, и теперь я твердо уверен, что не могу жить в этой стране.