Текст книги "Идеалист"
Автор книги: Дмитрий Михеев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 17 страниц)
Annotation
В 60-х годах, будучи студентом кафедры теоретической физики Московского университета, организовал несколько дискуссий на социально-политические темы. После вторжения советских войск в Чехословакию окончательно порвал с советским режимом и начал искать пути бегства за границу. К этому времени относятся его первые литературно-публицистические опыты, которые циркулировали в самиздате. В 1970 году после неудачной попытки бегства из СССР был арестован и заключен в лагеря особо-строгого режима. Предлагаемый роман был начат автором во время его заключения в Лефортовской тюрьме. Отбыв в тюрьме и в лагерях шесть лет, он работал на заводе ночным сторожем. Подвергался преследованиям КГБ и, в конце концов, был выслан на Запад. Сначала попал в Париж, затем в Америку. Работал на радиостанции «Голос Америки» в Вашингтоне. Автор нескольких десятков статей, рассказов, эссе, опубликованных в эмигрантской периодике
Дмитрий Федорович Михеев
Вместо эпиграфа
Глава I
Глава II
Глава III
Глава IV
Глава V
Глава VI
Глава VII
Глава VIII
Глава IX
Глава Х
Глава XI
Глава XII
Глава XIII
Глава XIV
Глава XV
Глава XVI
Глава XVII
Глава XVIII
Глава XIX
Глава XX
Глава XXI
Глава XXII
Глава XXIII
Глава XXIV
Глава XXV
Глава XXVI
Глава XXVII
Глава XXVIII
Глава XXIX
Глава XXX
Глава XXXI
Глава XXXII
Глава XXXIII
Глава XXXIV
Об Авторе
notes
1
2
Дмитрий Федорович Михеев
ИДЕАЛИСТ
Вместо эпиграфа
Как это ни странно, но в последней «величайшей коммунистической стройке», в своего рода пирамиде «Великого Вождя» – в здании московского университета на Ленинских горах – была заложена глубоко буржуазная идея: каждому студенту, не говоря уже об аспирантах, предназначалась в нем отдельная комната, где, оторванный от коллектива и товарищеского локтя, а зачастую и в блоке с иностранцем, он мог бесконтрольно пестовать свою индивидуальность.
Непостижимо, кому могла прийти в голову подобная идея через тридцать лет после экспроприации, через двадцать – после коллективизации, в разгар интеграции! Не было ли здесь злого умысла недобитых классовых врагов? Оставим эти вопросы специалистам, а со своей стороны отметим, что зловредную идею не скоро разглядели и, если бы не стечение обстоятельств, то… Впрочем, ядовитые плоды ее вырастают, кажется, и по сей день.
Этим стечением обстоятельств были: начавшаяся в конце пятидесятых годов космическая гонка и возросшая в связи с этим потребность в научных работниках.
Взглянув однажды на квадратно-гнездовой фасад университета, «великий реформатор» рассудил в свойственной ему манере просто и быстро, что на той же самой площади можно запросто выращивать двойной урожай ученых, если в каждой комнате поставить по раскладушке. Шести тысяч раскладушек, однако, в государстве не нашлось, поэтому вначале потеснили только первокурсников, затем (через годик) – второкурсников и т. д. Таким образом фронт борьбы с жилищными излишествами докатился к середине шестидесятых годов до аспирантов.
Справедливости ради отметим, что борьба эта была лишь частью общей борьбы со всякого рода излишествами. Так, погибла, не увидев света, идея телефонизации каждого блока из двух комнат. Взамен в центре каждого этажа поставили телефонные будки и пульт с кнопками, чтобы вызывать звонком к телефону. Однако, и эта система оказалась излишеством и в семидесятых годах была заменена одним телефон-автоматом на этаж. В младенческом возрасте скончалась идея единого живого университетского организма: все переходы между зонами были перекрыты, и у входа в каждую из них был посажен вахтер. Для этого, между прочим, понадобилось заколотить сотни дверей и построить десятки перегородок, отучить лифты ходить на первый, цокольный и подвальные этажи, а также – нанять штат из доброй сотни вахтеров. Вивисекция продолжалась до своего логического конца – до раздела общежития на мужскую и женскую зоны – и тут только она натолкнулась на активное сопротивление студентов.
Перечень операций, которым подвергалась наша Alma Mater, занял бы слишком много места, тем более, что он продолжает непрерывно пополняться. Мне больно об этом говорить, поэтому я оставляю эту тему менее пристрастному исследователю и, собрав осколки собственного оптимизма, попытаюсь склеить из них оптимистическое утверждение: МГУ был и, несмотря ни на что, остался оазисом в коммунальной пустыне советского образования.
Глава I
Я думаю, вам не составит большого труда вообразить себе аспирантика: чистенького, в сером костюме, белой рубашке с галстуком, с левой стороны пробор… Впрочем, почему с левой? Дело в том, что когда мама зачесывала его детские кудри, он стоял к ней лицом, а от природы она правша. Эта чистой воды случайность предопределила, тем не менее, важную черту его характера: он любит ходить справа – отсюда, по-видимому, открывается его великолепный аспирантский лоб. Очки? Нет, прошу вас, никаких очков – вечно они сползают на нос, в них неудобно играть в волейбол. Глаза светло-серые с голубизной (Где вы видели Снегина с темными глазами?), к тому же – начинающие выцветать от книг и, что еще хуже, имеющие подозрительную особенность смотреть сквозь вас в Космос.
Зовут его Илья. Такова моя авторская прихоть, происхождение которой, если хотите, теряется в событиях двухтысячелетней давности на Голгофе, где бродит еще среди сгнивших крестов отчаянный вопль «Илия!». Могу же я, взваливший на себя каторжный труд, позволить себе небольшую прихоть? Роста он довольно высокого, так как неплохо играет в волейбол, впрочем, – наоборот… Нет, признаюсь, дело не в волейболе. Просто, мне не хочется возиться с заурядными аномалиями и, связанными с ними, комплексами. По этой же причине я наделяю его здоровыми внутренностями… Вам уже скучно? Вам хочется хоть немного уродства? Горб? Хромота? Торчащие вперед зубы? Нет, на это я не пойду! Я ненавижу всякого рода уродства и готов уступить, если Вы так уже настаиваете, один единственный зуб слева, да и то при условии, что он был выдернут по ошибке. Остальные зубы в полном порядке (не слишком сильное условие, ведь ему только двадцать четыре года) – дабы дурной запах не оттолкнул читательниц…
Вот я и поймал себя! Оказывается, я начинаю заботиться о симпатии читателей – да как откровенно и неуклюже. А ведь мне это совсем ни к чему: я не собираюсь воспевать своего господина и мучителя. Я хотел изжить его из себя, освободиться раз и навсегда и готов ради этого пойти на предательство: вскрыть все его слабости, пороки и комплексы.
Вместе с вами я обещаю проникнуть в его душевные потемки… Мы будем копаться в них со сладострастием человека, нашедшего бумажник, мы извлечем из них все мало-мальски ценное и отбросим с облегчением (освобождения) и радостью (обогащения).
Итак, в его внешности нет ничего примечательного; да и первое, беглое, знакомство принесет вам мало удовольствия. О чем с ним, собственно, говорить в мужской задушевной беседе, если он не болельщик, в шмотках без понятия (не отличает польской тряпки от американских джинсов), если женский вопрос расцвечивает его библиотечную бледность такими красками, что вам самому делается неловко. Ко всему прочему, он не соображает на троих. Справедливости ради замечу, что однажды при нем двое так смачно соображали, что он едва не попросился в сотоварищи, но пролетавший мимо ангел (не специально ли посланный?) зажал ему рот, и посвящение не состоялось. Кстати, вы заметили, что женская тема болезненно действует на него? Трансцендентальная бледность и здоровая кровь… тут кроются большие возможности для нас с вами, и я обещаю использовать их сполна.
Ага, вы усаживаетесь поудобней? Ну так и я не стану больше мешкать. Для начала вытолкнем его с помощью пожилой усталой женщины из зала для младших научных сотрудников «ленинки» – в конце концов, сколько можно: десятый час, суббота… Пусть он пройдется по вечерней Москве сентября 1967 года, подышит ее имперским воздухом, услышит смех, обрывки фраз и иностранную речь, заразится ее суетой, засмотрится на стройный силуэт в вечернем платье, и, кто знает, может быть, случай подарит нам начало романа: «она легонько ойкнула, пошатнулась, и он едва успел удержать ее за талию, – простите, – ничего, что с вами? – нога, каблук, – позвольте я помогу?»…
Ничего подобного! Илья медленно спускается по ступенчатому пьедесталу «ленинки», на ходу застегивая до верху плащ, будто отгораживаясь от реальности, и прямиком направляется в метро. На эскалаторе он не стоит и, естественно, ничего не замечает. В вагоне он прислоняется к стеклу и, закрыв глаза, пытается понять, где между чушью и гениальностью место его сегодняшней мысли о происхождении качественно новых понятий. Но внимание его уже расшатано, в нем появилась течь, и разговор двух женщин просачивается в него.
– А я тебе скажу, она сама его довела. Уж если в партком бегала жаловаться, то это, скажу тебе, не жизнь.
– А кто нынче не пьет? Разве что твой, так и то – из-за печени.
Столь важное заявление заставило Илью открыть глаза и сконцентрировать свое изумление на переносице говорившей, и только новый разговор спас бедную женщину от испепеляющей радиации его взгляда.
– А куда податься? Поволок ее к Бубновому, а там уже Тамарка с Утробой, поддавшие…
С бесстыжей любознательностью натуралиста, мгновенно забыв про свою прекрасную, но слишком холодную Гносеологию, Илья набросился на новую жертву своего любопытства. Это были трое парней с равнодушно-снисходительными физиономиями и лениво блуждавшими глазами.
– …Послал Бубнового взять две банки водяры и чего-нибудь пожевать. Ну, пока он ходил, моя расхныкалась, «куда ты меня привел?..»
Ловко маскируя свои движения под толчки и покачивания вагона, Илья подкрадывался к говорившим как кошка к пьющему воробью. При этом он старался не только приблизиться как можно ближе, но и повернуться зачем-то правым ухом.
– Короче, начала из себя…корчить. Пришлось слегка успокоить. Потом стакашку хватанула, и все пошло путем…
– А что Бубновый? – спросил один из приятелей.
– А что ему! Два стакана выжрал и размяк, скот.
– Да, слушай, Боб передавал, чтобы ты манки вернул.
– Скажи своему Бобу, что он…, когда я ему предлагал… Выпрыгиваем, наша.
Парни выскочили, оставив едва не плачущего Илью: за несколько минут он выпал из взвешенного состояния трансцендентного мира в осадок реальности. Ему хотелось догнать их, уцепиться за рукав и спрашивать. Что значит: «поволок», «пошло путем», «успокоил», «банка водяры»? Он снова ничего не видел. Его воображение, изголодавшееся на метафизической диете, рисовало здоровенного парня, который тащит за волосы обмякшее тело девушки, втаскивает в автобус и швыряет на сиденье. Потом в замызганном притоне она плачет и гримасничает, а он вливает ей в рот водку; приходит Бубновый, похожий на червонного, и ставит на лавку два трехлитровых баллона, при этом утроба жирно радуется…
«Экий чурбан, интелли-х-ент! – в переводе на старомодный литературный язык воскликнете вы, – с Марса он, что ли, свалился? Не знает, что такое банка водяры! Да где он жил, учился? Вообще, таких сейчас не бывает».
Бывает, дорогой читатель, бывает. Мало, но бывает. Да вы и сами встречали – таких всегда затирают в метро и автобусах, а в магазинах просят говорить громче. Выловить такой экземпляр гораздо проще, чем поймать рыбешку в Москве-реке: надо только заглянуть в воскресный день (во время трансляции матча из Канады) в «ленинку». Только вот зачем это делать, стоит ли он вашего драгоценного внимания? Не знаю, не знаю… Не хочу навязывать вам своего мнения, напомню, однако, что от этих «яйцеголовых» вечно всякие неприятности происходят, хотя на вид они совершенно безобидны. Да и вымирают они у нас… Это, разумеется, не аргумент – мало ли всяких вымерло, но ведь жалко все-таки…
Нельзя, я думаю, не признать, что в ходе «величайшего социологического эксперимента» спор: «среда или наследственность?» был окончательно разрешен в пользу среды. Среда, а точнее, бытие определяет сознание. Неплохо иметь графские гены, если к ним в качестве бесплатного приложения прилагается легион нянек, швейцарско-франко-англо-немецких гувернеров и полный пожизненный пенсион – какие нежные и чудные растения порой произрастают на этой почве! И как бесплодны те же гены на скудной почве детских садов, пионерских отрядов и коммунальных квартир.
Илья Снегин не орал в смешанном хоре младенцев детских ясель № 874, не декламировал стихов «любимому вождю» в смешанном хоре детского садика № 1234, не жил интенсивной общественной жизнью коммунальной квартиры, но красный галстук носил с удовольствием и особенно гордился двумя нашивками на рукаве. Дитя военного и учительницы русской литературы (nota bene – русской литературы!) он вначале, как и положено, мечтал стать суворовцем и без сомнения стал бы им, если бы перед самым поступлением не искупался первого мая в горной речке. Он не потерял, однако, надежды стать военным, хотя и не танкистом, как отец (уж слишком приземленными казались ему танки), а летчиком, и готовился к военной карьере под жестким руководством отца. Он отлично учился, делал планеры и яхты, лепил приемники и играл в шахматы, закалял себя спортом и фотографировал, участвовал в кружках по математике и физике, читал Жюля Верна и Герберта Уэллса, как вдруг погиб его отец. Он с мамой и едва наметившимся братцем перебрались из Венгрии в Союз, где на целых два года Илья был отдан деду. Смешной, рассеянный дед занимался букашками и разными прочими насекомыми, однако имел шикарную библиотеку. Жизнь Вселенной – от муравьев до сверхновых звезд и океанских пучин – была в книжных шкафах со скрипучими застекленными дверцами. Не удивительно поэтому, что к девятому классу ужасно умные и всё-всё-знающие ученые вытеснили с пьедестала элегантных, подтянутых военных, да так на нем и остались. Правда, в отличие от деда, они были физиками и спортсменами.
Когда он попал, наконец, в безраздельную сферу влияния матери, ей пришлось столкнуться с оригинальной и весьма дельной философией. Человек, в сущности, очень прост, все его качества являются производными от двух основных: силы ума и силы духа. Скажем, честность – явное следствие ума, ибо лгать неразумно. Ложь – свидетельство глупости и слабости. Коварство – ум в сочетании с трусостью и т. д. Из двух основных качеств первенствовал, разумеется, ум, ибо со слабым, но умным человеком еще можно говорить, но с дураком… Русская литература не имела умного и одновременно сильного героя вроде доктора Штокмана или Френка Каупервуда (ум последнего, правда, был не в ту сторону ориентирован), кроме, пожалуй, героев Чернышевского да личности Маяковского, все ее мысли не стоили десятка страниц «Диалектики природы».
Елена Павловна (открою наконец имя его мамы, чтобы не склонять всуе, ставшее подозрительным, слово «мать») пришла в ужас от смеси писаревщины с базаровщиной и попыталась натравить на сына изящную словесность, томных балерин и бородатых живописцев, однако без видимого успеха. Если что-то и задержалось в последнем, самом мелком фильтре его сознания, то благодаря лишь природной музыкальности… Вот Вам и гены! Нам так и не удалось обойтись без них. Илья страстно любил петь, он пел, еще до того, как научился говорить, и я подозреваю (как жаль, что этот факт невозможно проверить), появившись на свет, он не закричал, как нормальные дети: «караул, куда я попал!», а запел что-то вроде: «Широка страна моя родная!» В шестнадцать лет он знал все известные у нас мужские арии и половину женских, благо голос его блуждал в это время (в зависимости от настроения и обеда) по всей средней части нормально расстроенного домашнего пианино. На почве музыкальности возник и его первый настоящий комплекс: не научившись играть ни на одном инструменте (вначале он признавал только фортепиано – единственный, не считая барабана, инструмент, достойный мужчины – которого, увы, не было, а позже в связи с переездами он упустил время), Илья завидовал каждому, кто мог сыграть двумя руками собачий вальс, и преклонялся перед всяким, кто мог исполнить неизменные полонез Огинского или первую часть «Лунной».
Я вижу, как мой въедливый читатель, обремененный обширнейшими познаниями и бесчисленными уменьями, ядовито-снисходительно улыбается: тоже мне комплекс, да и не поздно в шестнадцать-то лет… вот ежели бы он любил каким-нибудь странным образом собственную бабушку… Понимаю, понимаю – вам, перешагнувшему в своем развитии через любовь к двенадцатилетним нимфеткам, разумеется скучно. Тем не менее, в этом романе не будет ни крови, ни кровесмесительства. Если же мне когда-нибудь станет нечего делать (как я мечтаю и боюсь этого), я наверчу вам такое… ну, скажем, про гениального пианиста и композитора, который, страдая болезненной тонкостью кожи, не переносил обнаженного тела, а каждое прикосновение к клавишам доставляло ему муку. На этой почве во мраке подсознания у него вызрел целый комплекс комплексов, от которых он решил наконец избавиться, убив своего отца и переселившись в его шку… пардон, кожу.
Илья слишком серьезно относился к музыке, чтобы затевать с ней легкий флирт. Да и когда ему было? Он участвовал во всех олимпиадах, (всегда занимая почему-то второе место и воспринимая это, как поражение), сражался в шахматных турнирах, занимался английским и осваивал массу других полезных вещей, которые должен знать и уметь идеальный человек, то бишь ученый… Вот именно – идеальный человек! С этого следовало бы начать, иначе вы ничего не поймете, – он мечтал, с тех пор, как научился этому искусству, об идеальном человеке, и суворовец почему-то был только первой и, прямо скажем, не лучшей моделью идеального человека. Вначале он просто рассчитывал его встретить, целенького, прекрасного: идешь себе по улице, и вдруг – ах! вот он! Затем он начал искать – в книгах, кино, театрах, но видел только обломки: там рука, там пол-лица, божественного с одной и уродливого с другой стороны… Афины после невиданного землетрясения, растоптанные копытами миллионов варваров – груды обломков и ни одной целой статуи! К этому так привыкли, что большинство (со многими девятками в конце) свято верило, что целых статуй вообще никогда не было и быть не может, природа, дескать, не терпит совершенства. Он, однако, продолжал искать, а, когда устал (в ранней молодости так быстро устаешь), попробовал склеить разрозненные обломки силой воображения, получилось нечто зыбкое и лучезарное. Оно ускользало, разваливалось… было так трудно его удержать, и тогда он решил материализовать его… в самом себе. Вот, так-с! А теперь смейтесь, я подожду.
Имейте, однако, в виду, что шестнадцать лет ему было в 1959 году, а за двадцать лет очень многое изменилось. Не стану отрицать, впрочем, что даже для своего времени он был… инфантилен? – нет, мерзкое слово, не успеешь его произнести, как немедленно появляется рыхлый, дебелый большой ребенок… Ну да судите сами. В десятом классе любовь была для него унизительным и постыдным состоянием, – дьявольским искушением, ниспосылаемым для испытания и закалки характера. Правда, он ходил со своим лучшим и единственным другом – «талантливым математиком и гениальным поэтом» – на танцы, но только как натуралист. Правда, он позволял себе изредка потанцевать, но только для развития координации и чувства ритма. Правда, он был увлечен девочкой из параллельного класса, но только за ее неженский проницательный ум и широту взглядов: он рассказывал ей про метагалактики и марсианские каналы, она слушала, не перебивая, и покорно опрокидывала голову к звездам. Когда однажды он по-братски поцеловал ее в щеку, она постыднейшим образом раскисла, пустилась в объяснения… одним словом, женщина есть женщина.
***
Прошу прощения, дорогой читатель, я вас слегка одурачил: в сущности, это была не Глава I, а Вступление, ведь я хорошо знаю, что вы никогда не читаете вступлений, а подготовить вас надо было. Конечно, если бы я мог начать примерно так: «С самого утра его одолевало дурное предчувствие. Выходя из дома, он зачем-то сунул в карман пистолет. Под ноги метнулся черный как сажа Джимми. Тьфу, наваждение! – сплюнул он, зябко поеживаясь, – нервишки пошаливают…», если бы я мог так начать, мне незачем было бы заманивать вас звоном серебра и посулами золота. Увы, в моем романе не будет ни агентов, ни трупов, и, если намеки, которые я наболтал скороговоркой, не пробудили в вашем сонном мозгу даже искры интереса, значит, вы не мой читатель. Adieu! Довольно я словесными ужимками тащил за собой ваше дохлое внимание!
Я начинаю спокойно и последовательно, без обманов и трюков потрясающую историю, а вам делаю последнюю уступку – оставляю за следующей главой номер два.
Глава II
Какие грубые, циничные мерзавцы, – размышлял Илья, – и как они обращаются с женщинами – уму не постижимо! Откуда у них эта наглая самоуверенность, легкость? Он вспомнил, как с полгода назад двое приставали при нем к девушке: «неужели мы вам не нравимся? Пойдемте, повеселимся». Она чуть не плакала, он вступился и в результате – подрался. Для них, по-видимому, не существует проблемы сближения, они действуют – как сказал его однокурсник (из той же породы) – по принципу: пришел, увидел, взял. Поразительное слово – взять, и еще это – самец. Грубое, волосатое слово, но что-то в нем все-таки есть… Сила? Да, и власть – власть над ближними… Неужели власть над хрупким, легко ранимым человеком может давать такое удовлетворение? Подавлять и без того слабое существо? Странно.
Две остановки – от метро до университета – Илья почти всегда шел пешком: он инстинктивно сторонился больших скоплений народа. По этой же причине он поздно завтракал, поздно обедал, когда столовые уже готовились к закрытию, и поздно ложился спать. В «ленинку» он ездил тоже только в те дни и часы, когда там было пусто и уютно – под вечер в субботу или воскресенье. Он занимал свой любимый стол – в левом углу у окна – набирал огромную стопку книг и погружался в беглый осмотр. Наткнувшись на что-нибудь особенно интересное, он аккуратно выписывал данные книги, чтобы взять ее в университетской библиотеке и по-настоящему проработать у себя в комнате, где в полной тишине и одиночестве только и можно было заниматься серьезными вещами. Такой стиль жизни сложился сам собой, как только на четвертом курсе он получил отдельную комнату и немного ослабло рабство обязательных семинаров и лекций. Ему повезло – волна уплотнений гналась за ним по пятам, но так и не настигла его: следующий четвертый курс жил уже по двое, аспирантов начали уплотнять в 1967 году, когда он был уже аспирантом второго года.
К концу длинной, совершенно пустой аллеи, которая густой перезрелой зеленью отгородила его от всего мира и только бледным синтетическим небом напоминала о большом городе, мысль его, след которой он давно потерял, вынырнула откуда-то с категорическим выводом в зубах: он искусственно ограничивает себя, упускает что-то очень важное, он превращается в заскорузлого книжного червя. Когда первый испуг прошел и жалкий скрюченный призрак растаял, Илье захотелось музыки, смеха, разговоров.
Жмурясь от яркого света проходной, Илья рассеянно кивнул вахтерше и, не показывая пропуска – вежливого аспиранта знали все церберы университета, – прошел во дворик. Где-то громко, призывно булькала танцевальная музыка. Он поднял голову: на балконе восьмого этажа толпился народ, вздувались и хлопали полотнища гардин. Забежав на минутку к себе и оставив плащ и папку, Илья по лестнице спустился на восьмой этаж, ощущая в ногах приятную дрожь. Попасть на вечер, однако, оказалось не легко: косяки голодных до развлечения студентов рассеивались двумя молодцами с флегматичными физиономиями и красными повязками. К счастью, их командир знал Илью в качестве председателя английского клуба…
Вечер приятно отличался от обычных танцев: было свободно, не душно, музыка не громыхала, в горле не першило от дыма. Можно было даже присесть, однако Илье хотелось понаблюдать: в гостиной было много незнакомых лиц и всюду слышалась польская речь. Вот высокий тонкий парень в голубой рубашке со множеством пуговиц встряхивает кудрями с томной улыбкой на лице, а его красивая полная девушка почти неподвижно держит сложную прическу угольно-черных волос, только подрагивают огромные розовые клипсы да удивительно белые руки мягко подчеркивают ритм. Вот завсегдатаи всех университетских вечеров, удивительная пара – изящный камбоджийский принц Бант и рослая, длинноногая шведка Ивонна. Ее роскошные волосы цвета свежего сливочного масла то рекой стекают на грудь и плечи, то окутывают лицо, и она то и дело стряхивает их, не нарушая нисколько рисунка танца. Стройные, неправдоподобно длинные ноги ее ступают вкрадчиво и быстро. Она не была красивой, но столько гибкой грации было в каждом ее движении, таким счастьем светилось веснушчатое лицо, таким элегантным в темном приталенном костюме был ее принц, так слаженно и вдохновенно они танцевали, что возле них, как всегда, собралась группа бескорыстных почитателей. Илья присоединился к ним, чувствуя, как ноги его дрожат в такт с нервным, запутанным ритмом. Ивонна заметила его, улыбнулась и помахала рукой, он ответил и вдруг неудержимо захотел танцевать.
Пел Джеймс Браун – «mister soul». Безжалостный ритм хлестал по ногам, высокий взвинченный голос певца томил и мучил. «Страшная, порабощающая музыка, – подумал Илья, – пригласить ее на правах старого друга? Наверняка мавр не позволит…» Но и приглашать на один-два танца незнакомую девушку ему не хотелось – это вживание, привыкание к незнакомому телу, конфузы непонимания… Нет, ему бы сплясать один танец, чтобы разрядить эти тысячи пузырьков с кислородом в мышцах спины и ног, и домой, в келью. Он дарует себе один-два танца за месяцы воздержания – весь август он лазил по Эльбрусу, замеряя, как эта глыба испортила гравитационное поле, и заслужил два танца. «Банг, один танец, можно?» – решился он, когда кончилась наконец бесконечная баллада Брауна. «Нет, она танцует только со мной» – ответил принц, глядя куда-то в сторону, чтобы не смотреть снизу вверх. «Проклятый ревнивец!» – бормотал Илья, пробираясь сквозь пеструю толпу танцующих в другой конец гостиной, где, судя по всему, происходило нечто интересное.
В самом деле, он увидел зрелище поистине замечательное: на овальной площадке, окруженные плотной стеной зрителей, танцевали две пары. Девушки, тоненькие, стройные, с распущенными по плечам светлыми волосами, были без сомнения близнецами. Одна из них, в короткой клетчатой юбке и белой кружевной блузке, танцевала с парнем в оранжевых вельветовых брюках, кожаной куртке и платочком на шее. Другая – в тонкой розовой кофточке и облегающих белых брюках – танцевала с высоким, худым и ужасно юным сомалийцем Салимом, которого Илья знал по клубу. Обе пары танцевали в стиле рок-н-рол, но как по-разному они танцевали.
Широкоплечий, выше среднего роста парень в куртке двигался мало и прямой, негнущейся фигурой своей словно олицетворял в танце твердое мужское начало. Он поднимал руку партнерши и, щелкая пальцами, подхлестывающим жестом направлял ее в образовавшуюся из рук арку. Склоняя дивную головку и взмахивая кружевными рукавами, она быстро проходила, распрямлялась и стряхивала волосы со счастливо улыбающегося лица. Ее голые коленки мелькали тут и там, и вся она напоминала чем-то цирковую лошадку. Сестра танцевала мягче и грациознее. Она переступала через такт, томя и заманивая паузой. Чуть приседая и покачиваясь, она сглаживала, смягчала каждое движение, каждый жест. Зато Салим гнулся, трепетал как лоза, передвигаясь неуловимо быстро и точно. Его тело жаждало движений, ему не хватало ритма, и он успевал украсить главный рисунок танца мелкими причудливыми арабесками. Девушка в брюках тоже улыбалась, но как-то мечтательно, затаенно, словно каким-то своим думам. Это был рок-н-рол, но и бальный танец тоже – все изящество, достоинство и грация бальных танцев, за которые их так любил Илья, сохранялись несмотря на быстрый неровный ритм, несмотря на все, что выделывал Салим.
Наконец закатилась, замолкла мелодия, и Салим, вычурно раскланявшись с партнершей, подошел к Илье. Они поздоровались, и Снегин спросил про девушек.
– Полячки, только вчера приехало сорок человек, а сегодня интерклуб устроил вечер-встречу, – охотно ответил юноша, вытирая шоколадный выпуклый лоб красным платком. – Хотите, познакомлю?
– Н-нет, спасибо… – почему-то смешался Илья и поспешно добавил, – уступи лучше один танец.
Ноги его уже не слушались, не стояли на месте; они жили своей первобытной жизнью в какой-то таинственной связи с завораживающим ритмом негритянского блюза. С большим трудом он уговорил их сделать несколько твердых шагов туда, где сестры стояли с парнем в кожаной куртке. «Один танец, и уйду. А если откажет? Тогда к черту это занятие, никогда больше не пойду», – решил он. Розовая кофточка приближалась, расплывалась во что-то бело-розовое… мелькнуло сомнение, справится ли он… Илья отшвырнул его и коснулся локтя той, что была в брюках: позвольте? Она обернулась с улыбкой, мгновенно охватила его всего, целиком: и напряженную улыбку, и слишком прямую фигуру, затем вышла на свободное место и запросто положила руку ему на плечо – высоко, у самой шеи. Он обнял ее чуть выше талии, сделал несколько шагов и вдруг со страхом и наслаждением ощутил ее невесомость. Казалось, она угадывала его мысли. Он смелел. Замирал на один-два такта, втайне готовя неожиданный поворот или переход, делал несколько движений и тут же менял замысел, покачивался на месте, чтобы ослабить, усыпить ее бдительность…, но так ни разу и не сумел застать ее врасплох. Он украдкой взглянул на нее, немного отстранившись и скосив сверху вниз глаза – она улыбалась, приняв и разделив его игру!
Боже, как давно он не танцевал с таким полным, исчерпывающим наслаждением, да танцевал ли вообще? Нет, конечно, – никогда! – таяли его мысли в розовом тумане блаженства.
Десять минут длился танец, и они не произнесли ни слова. Когда же музыка кончилась и они остановились, Илья бессознательно задержал в руке ее пальцы, словно цепляясь за ускользающее переживание. Они взглянули друг на друга внимательно и удивленно. «Какая светлая! Благородная, северная красота, – подумал он, – ничего броского, яркого…». «Приятное, честное лицо, детская улыбка, – подумала она, – волнуется, но пытается скрыть.»
Теперь надо было что-то говорить, а в голове его вращались два неуклюжих, банальных комплимента: «как хорошо вы танцуете; как приятно с вами танцевать», которые ему никак не удавалось смягчить, прикрыть их бесстыжую наготу. Поэтому, когда уголок ее рта пополз, предвещая что-то насмешливое, он поспешно выхватил наудачу: «Как чудесно вы танцуете!»