Текст книги "Алексей Константинович Толстой"
Автор книги: Дмитрий Жуков
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 27 страниц)
Некогда славен и могуч был Киев. Правил в нем князь Владимир, и на пиру у него однажды выступил неведомый певец:
Глаза словно щели, растянутый рот,
Лицо на лицо не похоже,
И выдались скулы углами вперед,
И ахнул от ужаса русский народ:
«Ой рожа, ой страшная рожа!»
Он предрекал гибель Киеву в огне, потерю русскими чести, которую заменит кнут, а вече – каганская воля. Он слушал смех богатырей, угрозы Ильи Муромца...
Певец продолжает: «И время придет,
Уступит наш хан христианам,
И снова подымется русский народ,
И землю единый из вас соберет,
Но сам же над ней станет ханом!..»
Страшное время настанет на Руси.
«Обычай вы наш переймете,
На честь вы поруху научитесь класть,
И вот, наглотавшись татарщины всласть,
Вы Русью ее назовете!
И с честной поссоритесь вы стариной,
И, предкам великим на сором,
Не слушая голоса крови родной,
Вы скажете: «Станем к варягам спиной,
Лицом повернемся к обдорам!»
Это все та же мысль о «клеймах татарского ига», хотя баллада обрывается на обнадеживающей ноте – русским народом в конце концов будут править русские и по-русски.
Пирует Владимир со светлым лицом,
В груди богатырской отрада,
Он верит: победно мы горе пройдем,
И весело слышать ему над Днепром:
«Ой ладо, ой ладушки-ладо!»
«Змей Тугарин» был началом целой серии баллад, в которых Толстой яростно отстаивал мысль о том, что Русь только тогда и была Русью, когда она и Европа были неотделимы. «Песня о Гаральде и Ярославне», «Три побоища», «Песня о походе Владимира на Корсунь», «Гакон Слепой» – все они порождены тесным знакомством Толстого с Московской Русью, неприятием ее и поисками светлого, подлинно русского начала в домонгольском периоде, когда, по его представлениям, честь, достоинство человека и свобода ценились превыше всего. В это же время он разражается яростными филиппиками в письмах против славянофилов. Отправляя «Змея Тугарина» в «Вестник Европы», он ждет «с нетерпением московской (славянофильской. – Д. Ж.) и нигилистической брани».
Брани, кстати сказать, не было, но Толстой сам рвется в драку, и, когда в «Вестнике Европы» появилась статья Стасова «Происхождение русских былин», где доказывалось, что они заимствованы на Востоке через посредство монгольских и тюркских племен и относятся совсем не к Киевской Руси, а к эпохе монгольского владычества, он сразу же замечает ее и потом долго не может успокоиться из-за слабости возражений славянофилов и отсутствия публичных выступлений серьезных ученых. Буслаева, например. Что толку обвинять Стасова в отсутствии патриотизма?
«Счастье Стасова, что его противники так глупы и что атакуют его не с той стороны... Что-либо прочитать и что-либо не переварить не одно и то же, а Стасов решительно ничего не переварил. Вольно Оресту Миллеру угрожать ему какой-то диссертацией об Илье Муромце, вместо того чтобы согласиться с ним, что большая часть наших былин восточного (sic!), хотя нисколько не монгольского, а чисто арийского происхождения (что противоречит в корне утверждениям Стасова), а затем разбить его в пух и прах за его смешение этих элементов, которые не имеют между собой ровно ничего общего».
Но ведь Стасов опирался на материал, собранный Рыбниковым, Сахаровым, Афанасьевым и всеми теми другими подвижниками, которых старательно изучал и Алексей Толстой. Но это же былины уже испорченные «лакейской» переделкой в московский период. Где найдется тот ученый, который разглядит в них первобытные русские черты, киевские, новгородские?
«Россия, современная песне о полку Игоря, и Россия, сочинившая былины, в которых Владимировы богатыри окарачь ползут, в поры прячутся – это две разные России».
У Толстого большой счет к ученым. «Так поступают, увы! отчасти и славянофилы! Так поступали и глубоко симпатичные мне Константин Аксаков и Хомяков, когда они гуляли на Москве в кучерских кафтанах с косым (татарским) воротом. Не с этой стороны следует подходить к славянству».
Он призывает отказаться от формального понимания истоков русской культуры и мироощущения и обратиться к глубинной истории индоевропейских народов, к еще той поре, когда они стали «отделяться от древнего арийского ствола, и нет сомнения, что и интересы и мифология у нас были общие». Вон у Вальтера Скотта в «Айвенго» упоминается саксонский бог Чернобог. Взял он это, верно, из саксонских хроник, а следовательно, вместе с Генгистой или с Горсой пришли в Британию и славяне, принесшие этого бога. «Тьфу на этот антагонисм славянства к европейисму!» Долой Золотую орду!
Письма Толстого тех лет полны всяких сведений о тесных связях Киевской Руси и вообще славянства со всеми народами Европы.
«У Ярослава было три дочери – Елизавета, Анна и Анастасия. Анна вышла замуж за Генриха I, короля Франции, который, чтобы посватать ее, послал в Киев епископа Шалонского Роже в сопровождении 12 монахов и 60 рыцарей. Третья дочь, Анастасия, стала женой короля Венгрии Андрея. К первой же, Елизавете, посватался Гаральд Норвежский, тот самый, что воевал против Гаральда Английского и был убит за три дня до битвы при Гастингсе, стоившей жизни его победителю. Звали его Гаральд Гардрад, и так как он тогда находился еще в ничтожестве, то и получил отказ. Сраженный и подавленный своей неудачей, он отправился пиратствовать в Сицилию, в Африку и на Босфор, откуда вернулся в Киев с несметными богатствами и стал зятем Ярослава. Вот сюжет баллады. Дело происходит в 1045 году, за 21 год до битвы при Гастингсе».
Тянет, тянет его туда. Возникают замыслы новых баллад.
«Я буду писать их в промежутках между действиями «Царя Бориса», и одну из них я уже начал. Ненависть моя к м_о_с_к_о_в_с_к_о_м_у п_е_р_и_о_д_у – некая идиосинкразия, и мне вовсе не требуется принимать какую-то позу, чтобы говорить о нем то, что я говорю. Это не какая-нибудь тенденция, это – я сам. И откуда это взяли, что мы антиподы Европы? Над нами пробежало облако, облако монгольское, но было это всего лишь облако, и пусть черт его умчит как можно скорее».
Не отрицая норманнской теории, Толстой горячо возражает против того, что скандинавы вместе с государственностью установили у нас свободу. «Скандинавы не устанавливали, а нашли вполне установившееся вече». Были процветавшие русские республики, а московское собирание, по его мнению, установило деспотизм. Разумеется, это надо было, чтобы сбросить иго и выжить Руси. Но что получилось? Толстой становится грубым: «Клочок земли – это лучше, чем куча дерьма».
Но глубоко ошибется тот, кто подумает, что негодование Толстого носит чисто исторический характер. Прежде всего он не может примириться с утверждением славянофилов о том, что одной из главных черт русского характера надо считать смирение, «примеры которого мы явили в преизбытке и которое состоит в том, чтобы сложить все десять пальцев на животе и вздыхать, возводя глаза к небу: «Б_о_ж_ь_я в_о_л_я! П_о_д_е_л_о_м н_а_м, г....а_м, з_а г_р_е_х_и н_а_ш_и! Н_е_с_т_ь б_а_т_о_г_о_в, а_щ_е н_е о_т б_о_г_а!» и т. д.».
И вот тут выясняется, что негодование Толстого относится к современной ему России, которая должна принимать на свой счет «глупости Тимашева» и ему подобных. Он обрушивает свой гнев и на всю нацию, проявляющую удивительное терпение к произволу и беспомощности правителей, считает страну неподготовленной к принятию конституции. Не замечая иной раз великих достижений нации, особенно ярких именно в XIX веке, он, так любящий родину, брюзжит, что «русское дворянство – полное ничто, русское духовенство – канальи» и т. д. и т. п.
В этом же письме Толстой в самых резких выражениях порицает порядки, существовавшие в царской России. У него «хватает смелости» признаться в том, что ему хотелось бы родиться где угодно, но только не здесь. Он думает о красоте русского языка, об истории России и готов «броситься на землю и кататься в отчаянии от того, что мы сделали с талантами», данными природой русскому человеку. Это перекликается с известным восклицанием Пушкина: «Черт догадал меня родиться в России с душой и талантом!»
Русскому человеку никогда не было свойственно чувство национального чванства. Кто-кто, а русские любят поговорить о собственных недостатках, о неумении навести у себя порядок, о собственной лени и беспечности, а тем временем страна набирает мощь (не трудами ли их?) и в силу все той же критичности ума в духовном отношении опережает остальной мир, хотя и осознает это с некоторым опозданием, не всегда вовремя воплощая плодотворные мысли своих сынов.
Говоря в биографии о взглядах героя, трудно придерживаться хронологического порядка – приходится иной раз идти сквозь его переписку, протяженную во времени. Интересно недавно обнаруженное автором у потомков Н. Барсукова письмо Толстого к Погодину от 17 июня 1870 года, в котором он не соглашался с историком, считавшим, что поэт представил Бориса Годунова подлецом.
«Где же он у меня подлец! Возьмите все три трагедии вместе (они составляют трилогию) и проследите роль Бориса. Он даже не злодей, а человек, следующий иезуитскому правилу: цель освящает средства с тою разницею, что его цель действительно высока. Вы с истинно западным, но скажу даже, с рыцарским чувством заступаетесь за его жену. Такое чувство я не только буду оспаривать, но радуюсь, что оно нас сближает, ибо я в душе западник и ненавижу московский период, но мне кажется, что это чувство неприменимо к настоящему случаю. Упрек Бориса, Вас возмущающий,
«Не твоему то племени понять,
Что для Руси величие пригодно» -
не заключает в себе ничего подлого. Борис женился на дочери Малюты, конечно, не по любви, а по расчету. Мария Григорьевна стоит неизмеримо ниже Бориса. Со смертию Малюты и Иоанна она не только ему не подмога, но помеха; от родства с ея подлым племенем остался на Борисе один срам, и она надоела ему как горькая редька».
Помимо того что в этом письме еще раз проясняется образ Годунова, проходящий через всю трилогию, мы возвращаемся к поискам в Древней Руси настоящего народоправства, которое Толстой видел в вече, сохраненном князьями.
И даже появление «Государя-батюшки» было объяснено Толстым весьма оригинально. «Петр I, несмотря на его палку, – писал он, – был более русский, чем они, «славянофилы», потому что он был ближе к дотатарскому периоду... Гнусная палка была найдена не им. Он получил ее в наследство, но употреблял ее, чтобы вогнать Россию в ее прежнюю родную колею».
Однако тянувшийся к некой «идеальной Европе» Алексей Толстой в отличие от либералов-западников презирал обывательский дух современных ему европейцев, с которыми познакомился в своих многочисленных поездках. Он метко критиковал буржуазный практицизм. Мемуарист К. Головин вспоминал о споре Алексея Толстого с Тургеневым в Карлсбаде.
– Наполеон предсказал, – говорил Тургенев, – что через сотню лет Европа будет либо казацкою, либо якобинской. Теперь уж сомненья нет: ее будущее в демократии. Поглядите на Францию – это образец порядка, а между тем она все более и более демократизуется.
– То, к чему идет Франция, – возражал ему Толстой, – это царство посредственности. Мы накануне того дня, когда талант станет препятствием для политической карьеры. Как вы не видите, Иван Сергеевич, что Франция неуклонно идет вниз...
Они еще поспорили, что считать «подъемом», а что «упадком», но Тургенев так и не убедил «западника» Толстого в преимуществах западной демократии.
Возвратившемуся в 1867 году в Петербург поэту предстояло провести хлопотливую зиму, и они с женой решили не утруждать себя бесконечными поездками из Пустыньки. Они наняли дом на Гагаринской набережной, который был открыт для весьма широкого круга их знакомых, встречавшихся у Толстых по понедельникам. Прекрасная музыкантша и человек энциклопедически образованный, Софья Андреевна царила на этих литературных вечерах, «золотым голосом» своим очаровывая гостей.
Но, по словам современников, Софья Андреевна при первом знакомстве как бы ощупывала людей, окачивая их холодной водой скрытой насмешки. Толстой старался сгладить возникавшее было неприятное чувство добродушной благосклонностью. Говорили о сочетании у него ума и сердечной доброты, а также о природном юморе, столь тонком, что иные каламбуры и шутки, весьма и весьма меткие, нисколько не обижали тех, кого они касались. Толстой славился умением сближать людей. По понедельникам никогда не приглашали сразу много людей, чтобы не было разнородной толпы, и гости чувствовали себя приятно и весело. Даже резкие на язык люди вели себя в их доме весьма сдержанно. Гостями бывали Гончаров, Майков, Тютчев, Боткин, Островский, композитор Серов, Тургенев, Маркевич...
Лучшие артистические силы Петербурга приглашались на эти вечера, и Боткин писал к Фету, что «дом Толстых есть единственный дом в Петербурге, где поэзия не есть дикое бессмысленное слово, где можно говорить о ней, и, к удивлению, здесь же нашла приют и хорошая музыка,..» И еще: «Нынешнюю зиму самый приятнейший дом был у Толстых».
Уже в конце октября 1867 года Толстой посылает Костомарову шутливое приглашение на обед в новом доме, обещая познакомить его с Василием Ивановичем Кельсиевым, «иже из келий 3-го Отделения изшедшим», тощим и невзрачным человечком. В свое время Кельсиев эмигрировал, сотрудничал у Герцена, ведя пропаганду среди старообрядцев. В 1867 году он отступился от Герцена, вернулся в Россию и действительно после короткого пребывания у жандармов оказался на воле и был принят во многих домах. Никитенко вспоминает, что у Толстых говорил он «преимущественно о раскольниках, о которых он высокого мнения, как о настоящих представителях русской народности». Видимо, это и привлекло к нему Алексея Константиновича, когда-то занимавшегося делами старообрядцев.
Вместе с Костомаровым у Толстых появился Михаил Матвеевич Стасюлевич, обходительный обрусевший поляк из бывших либеральных профессоров, женившийся на Любови Исааковне Утиной, дочери миллионера и сестре известных нигилистов Николая и Евгения. Они жили в громадном доходном доме Утиных на Конногвардейском бульваре, где селилась теперь новая знать – например, барон Гораций Гинцбург, на Ленских приисках которого впоследствии безжалостно расстреляли рабочих. Новая знать роднилась со старой – дочь Стасюлевича уже была Баратынской. На деньги тестя Стасюлевич создал новый журнал, взяв для него старое название – «Вестник Европы» (как у издания Карамзина).
Появившись у Толстых 8 ноября 1867 года, Стасюлевич сразу сообразил, что именно здесь он познакомится с знаменитейшими из литераторов. Уже через два месяца он сообщал жене: «Литературный салон Толстого имеет огромное влияние на судьбу В. Е.». Еще бы! 16 ноября Островский читал здесь «Василису Мелентьеву», 26-го Павлова – перевод трагедии о Валленштейне. Стасюлевич наложил руку на все творчество самого Толстого, заручившись поддержкой Софьи Андреевны. Новую балладу «Змей Тугарин» он ловко провел через цензуру. Буквально в тот же день, когда Алексей Константинович отдал ему свою вещь, оттиск для корректуры уже лежал на письменном столе у поэта. Удобное знакомство...
А тут еще Гончаров поспевал со своим романом, который получит название «Обрыв». Кстати, когда Гончарова упрекали в обломовской лени, он предлагал «вместо лени поставить артистическую, созерцательную натуру, способную и склонную жить только своею внутреннею жизнию – интересами творчества, деятельностью ума, особенно фантазии, и оттого чуждающуюся многолюдства, толпы: то была бы и правда, особенно если прибавить к ней вышеупомянутую нервозность, робость!». И добавлял: «Вот какая моя обломовщина! Она есть если не у всех, то у многих писателей, художников, ученых! Граф Лев Толстой, Писемский, гр. Алексей Толстой, Островский – все живут по своим углам, в тесных кружках!»
В своих воспоминаниях Гончаров писал о Толстом, с которым познакомился тотчас после Крымской войны. Как и все, он говорил об уме, таланте, открытом и честном нраве Алексея Константиновича. Особенно запомнилась ему та зима, когда он каждый день ходил на Гагаринскую набережную и однажды встретился там со Стасюлевичем, «который тогда старался оживить свой ученый журнал беллетристикой и сойтись с Толстым, который готовил, после «Смерти Иоанна», драму «Федора Иоанновича».
Гончаров сказал Толстому, что у него есть три части нового романа. Стасюлевич мечтал уже, как «высоко прыгнет» его журнал, если удастся прибрать к рукам и Гончарова. Но настоящая охота началась только после возвращения Алексея Константиновича из Германии...
Пробыв в Веймаре конец января и начало февраля 1868 года, Толстой вернулся с триумфом, переполненный впечатлениями, о которых не уставал рассказывать с юмором в своих письмах жене, Маркевичу, Листу. Главный трагик Лёфельд еще раньше поразил его высоким ростом, величественной осанкой, резкими и подвижными чертами страстно-зловещего лица, словно бы созданного для того, чтобы передавать порывы гневной души Ивана Грозного. Актер хорошо знал свою роль. Царский посох ему сделали тупой, чтобы он, увлекшись, не пронзил бы кого. В общем на репетициях он Толстому понравился. Огорчало, что для «славянского» антуража актеров нарядили в какие-то тюрбаны. Бояре кланялись, сложив крестообразно на груди руки. Толстой возмутился, а ему отвечали: «Но ведь это восточное!» Раздосадованный тем, что русских смешивают с турками и татарами, поэт сказал: «Потому-то этого и не следует делать!»
30 января состоялась премьера. Зал был переполнен. Лёфельд играл хуже, чем на репетициях, но этого, кроме автора, никто не заметил. Толстого вызывали на сцену после каждого действия. Он считал, что своим успехом комедия обязана «высокохудожественному» переводу Павловой. Что же касается Лёфёльда, то в нем Толстой разочаровался – одних внешних данных мало, актер должен быть еще и умен...
А 1 марта в Петербурге у Боткина впервые читался «Царь Федор Иоаннович». Присутствовали Гончаров, Костомаров, Тютчев, Майков, Щербина, Никитенко, Анненков и, конечно, Стасюлевич, уже заготовивший в ближайшем номере «Вестника Европы» место для трагедии, которая, как он писал жене, «чуть не ускользнула» от него.
К Толстым, по выражению Гончарова, все льнули как мухи. Не составлял исключения Иван Александрович, писавший Александре Толстой: «Вы обладаете свойством задирать меня. Простите за это вульгарное слово... Им (свойством. – Д. Ж.) обладают немногие, между прочим, более других обладает гр. А. К. Толстой». Подразумевается здесь не стремление к ссоре, а побуждение к действию. Уставший от романа Гончаров был вдохновлен участием Толстых, их интересом к его неоконченному творению.
По версии Гончарова, Толстые и Стасюлевич целую неделю бывали у него с 2-х до 5-ти дня и слушали его чтение трех частей романа. «Как они изумились этим трем частям! Как вдруг я вырос в их глазах! Хотя они сдержанно выражали одобрение, но я видел какую-то перемену в их отношении ко мне, на меня глядели с каким-то удивлением, иногда шептали что-то, глядя на меня, и я видел, что произвел хорошее впечатление».
А что было на самом деле? В конце марта Толстой в записке к Стасюлевичу с просьбой напечатать в «Вестнике Европы» приложенную поэму Полонского «Ночь в Летнем саду» напомнил и об ожидании корректурных листов «Царя Федора»; в ней также выражалось желание, чтобы редактор присутствовал при чтении на Гагаринской набережной неизданного романа Гончарова.
Потворствуя мнительному Ивану Александровичу, вечно озабоченному приоритетом своих сюжетов и мыслей, это деяние осуществили в обстановке сугубой секретности, в спальне Софьи Андреевны, и, когда после обеда явился поэт Щербина, от него тщательно скрывали причину посещения Гончарова...
Чтение продолжалось месяца два и в Петербурге и в Пустыньке.
В Москве тем временем поставили «Смерть Иоанна», и тоже с громадным успехом. Достаточно сказать, что главную роль играл Шуйский, что в спектакле Малого театра были заняты великий Пров Садовский, у которого «маска срасталась с телом», И. В. Самарин и другие корифеи сцены. Именно там хотел Алексей Константинович увидеть премьеру «Царя Федора Иоанновича», прочил на главную роль «нашего достойнейшего Сергея Васильевича» Шуйского, но... цензурная судьба этой трагедии нам уже известна.
Толстой продолжал работу над «Царем Борисом», заготовив впрок дидактическую концовку:
От зла лишь зло родится – всё едино:
Себе ль мы им служить хотим иль царству -
Оно ни нам, ни царству впрок нейдет!
Эта трагедия тоже не увидела сцены.
Летом 1868 года Алексей Константинович ненадолго съездил подлечиться в Карлсбад, а Софья Андреевна с племянницами отправилась в Красный Рог, где пыталась «оказывать посильную помощь населению, страдавшему от голода и тифа», как отмечал А. Кондратьев.
Уже в июле Толстой присоединился к ней. Отныне он будет постоянно жить в Красном Роге, выезжая оттуда лишь в крайнем случае. Таким случаем была необходимость отвезти в Одессу на лечение Софью Андреевну, которая страдала бессонницей и болезнью глаз. Это произошло в феврале 1869 года, а 14 марта в местном Английском клубе в честь Толстого дали обед. Местный театр собирался поставить «Смерть Иоанна Грозного», пошел на издержки, но тут доставили телеграмму о запрещении постановки. Одесская публика была возмущена. Обед, устроенный в честь Толстого, был своего рода демонстрацией против запрещения, но, чтобы смягчить такую окраску и придать событию официальный характер, в Английский клуб явились и губернатор и даже генерал-губернатор всего края.
Приветственное слово произнес Константин Михайлович Базили, писатель и бывший дипломат.
Ответная речь Толстого и на этот раз была направлена «против течения». Нет, он не возмущался преследованиями цензуры и запрещением постановки своей трагедии. Более того, он воздал должное присутствию высоких сановников. Но честь, оказанную ему, Толстой относил как к своей литературной деятельности, так и к своим «задушевным убеждениям». Они-то и стали темой его речи. Он возвращался к давно выношенным мыслям, чтобы высказать в конце концов идею, которая опять была сочтена крамольной...
– На всех нас лежит обязанность по мере сил изглаживать следы этого чуждого элемента, привитого нам насильственно, и способствовать нашей родине вернуться в ее первобытное, европейское русло, в русло права и законности, из которого несчастные исторические события вытеснили ее на время.
Так он мягко, но настойчиво напоминал о беззакониях и самоуправстве, которые считались едва ли не нормой в отношении власть имущих к бесправному народу.
– В жизни народов, милостивые государи, – продолжал Толстой, – столетия равняются дням или часам отдельной человеческой жизни. Период нашего временного упадка со всеми его последствиями составит лишь краткий миг в нашей истории, если мы не в нем будем искать нашей народности, но в честной эпохе, ему предшествовавшей, и в светлых началах настоящего времени...
И вот тут он сказал главное. «Во имя нашего славного прошедшего и светлого будущего» Толстой предложил присутствовавшим выпить «за благоденствие всей русской земли, за все русское государство, во всем его объеме, от края и до края», за всех подданных государства, «к какой бы национальности они ни принадлежали!».
Ну, казалось бы, что в этой столь привычной для нас фразе вызвало возмущение определенных кругов? Почему они обрушились на Толстого, избрав своим рупором Болеслава Маркевича, друга поэта, поляка, который напрочь отказался от своей национальной принадлежности? То, что мы считаем само собою разумеющимся, тогда было предметом ожесточенных споров.
Весной 1869 года в Петербурге умирал поэт Щербина, чьи антологические стихи породили множество подражений Козьмы Пруткова. Жил он в бедности, почти в нищете, в тесной и душной квартире. Бесконечные заботы подорвали его здоровье. Толстой все звал его в Красный Рог, надеясь вылечить этого доброго человека. Но тот уже потерял волю к жизни. Маркевич навестил его и спросил, как он воспринял слова Толстого о национальностях. Щербина ответил, что это, верно, какой-то ляпсус.
– Граф – такая благородная и всеми уважаемая личность, что надо ему помешать себя компрометировать и других в соблазн приводить, – сказал он.
Эти слова Маркович привел в письме к Толстому от 17 апреля, где очень пространно пытался доказать, что еще Александр I допустил ошибку, признав существование польской национальности, и тем самым создал почву для настроений, враждебных России. Поляки полонизировали живущих на их землях русских, как онемечивали немцы в Прибалтике, хотя латыши, например, выражали свое желание составлять с русскими одну семью. «Дело в том, – пишет Маркевич, – что каждая национальность, если только потворствовать ее инстинктам, непременно будет стремиться сначала к автономии, а затем и к полной независимости». Он приводит в пример Англию, Францию, полностью ассимилировавших племена, входившие первоначально в их состав. То же происходит и с Пруссией. Маркевич призывает на помощь дарвиновскую теорию борьбы, из которой выходит победителем самый ловкий и храбрый, а потому призывает признать, что «России, дабы не быть поглощенной иностранным элементом, остается только поглощать и научиться переваривать иностранные элементы».
А в ранних письмах Маркевича мы находим хвалы Каткову, Самарину, Черкасскому как защитникам принципа «собирательства», национальной идеи, «завещанной России всем ее прошлым». Но он видит укрепление могущества страны лишь в полном обрусении подвластных ей иноплеменников. «Единые законы, единый язык, единое управление как в центре империи, так и в окраинах – вот цель, к которой должно стремиться». Вслед за Катковым и Самариным, о которых Толстой говорит неодобрительно, Маркевич призывает не давать денег на развитие окраин. «Пусть лучше эти деньги возвращаются туда, откуда мы их берем: наш родной народ более в них нуждается, чем эти балтийцы, с которыми ему приходится бороться».
Неуклюжими, глупыми и даже преступными называет Толстой некоторые доводы Маркевича. Разве можно запрещать говорить по-польски в кофейнях и аптеках, как это делает статс-секретарь по делам Царства Польского Н. А. Милютин? Объявлять польскую национальность вне закона?
«Вы называете себя русским, но упреки, которые Вы мне делаете за мой тост, это упреки немца! Вы вместе с бедным Щербиной говорите: «Разных национальностей в могущественном государстве допустить нельзя!» Милые дети! Посмотрите в лексикон! Что такое национальности? Вы смешиваете государства с национальностями! Нельзя допустить разных государств, но не от вас зависит допустить или не допустить национальностей! Армяне, подвластные России, будут армянами, татары татарами, немцы немцами, поляки поляками!»
Толстой не был бы Толстым, если бы не попытался испробовать себя в сатире на ту же тему. Так родилась «Песня о Каткове, о Черкасском, о Самарине, о Маркевиче и о арапах». Толстой напоминает свою собственную мысль о том, что «никого не вгонишь в рай дубиной». К чему, например, пришли англичане, решившие поглотить ирландцев? И чем меньше национальность, тем менее простительно прибегать к насилию и попирать ногами законы общества.