Текст книги "Алексей Константинович Толстой"
Автор книги: Дмитрий Жуков
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 27 страниц)
Но было бы неверно думать, что Толстой лишь развлекался разговорами у губернатора да бродил по Одигитриевской, Проломной, Золотаревской, Никитской и прочим калужским улицам. Конечно, в Калуге было на что посмотреть, вспомнить страницы истории, деяния Ивана Грозного и Бориса Годунова, Смутное время... Зайти хотя бы в дом калужанина Колобова, торговавшего жемчугом, в дом, называвшийся «дворцом Марины Мнишек», с его красивым крыльцом на столбиках, с окнами, обрамленными каменными колоннами... Сюда к Лжедмитрию, к Тушинскому вору, приехала Марина, «московская царица», сюда же прискакал к ней шут и друг самозванца дворянин Кошелев с вестью, что начальник татарской стражи крещеный татарин князь Петр Урусов застрелил Лжедмитрия на охоте и отрубил ему голову. И Марина, на последнем месяце беременности, схватила факел и металась ночью по городу, призывая горожан к мести... Купец Колобов все копался в подвалах своего дома, и поговаривали, что жемчуг он добывает там из старинных складов.
Ревизия требовала от Алексея Толстого служебных поездок по губернии, и самой примечательной для него была поездка в Козельск, городок пребедный, однако издали имеющий вид изрядный, как сказал один путешественник. История у города была славная – семь недель не могли его взять войска Батыя. Потом город расцвел, до сорока церквей стояло на высоком берегу реки Жиздры. Ближе к нашим временам город славился кожевенными заводами и полотняными парусными фабриками, но к приезду Толстого он уже хирел, число жителей уменьшалось, промышленники перебирались в Сухиничи, к новому торговому пути.
Все это узнали Толстой и Жизневский, поселившиеся в сохраненном до наших дней доме владельца парусной фабрики Василия Дмитриевича Брюзгина, который не мог ничего присоветовать чиновникам для отчета – как «поправить» дело. Разве что провести через Козельск железную дорогу?..
От этого дома, построенного в эпоху классицизма, дома с тяжелым цоколем и хрупкой колоннадой, пути-дороги вели Толстого и в знаменитые Брынские леса, и в Оптину пустынь... Он писал потом, что места у Жиздры незабываемы, и трудно даже определить, что здесь интереснее, – природа, история или люди.
Уже после появления романа «Князь Серебряный» стали вспоминать о князе Петре Оболенском-Серебряном, казненном Иваном Грозным. Имение князя было неподалеку, в соседнем уезде. В Козельске даже появилось предание о кургане, что возвышается верстах в трех от реки, – будто это могила героя романа князя Микиты Серебряного, который отпросился у царя в сторожевой полк на Жиздру служить, да там и голову сложил в сражении с татарами.
Что делал Алексей Константинович Толстой в Оптиной пустыни, куда несколько раз ходил пешком ракитовой аллеей, описанной позднее Достоевским в «Братьях Карамазовых»? С кем разговаривал? О чем?
Справочники говорят, что, по преданию, пустынь основана в XIV веке Оптой, главарем шайки, много лет разбойничавшей в Козельской засеке. Покаявшись, он стал иноком Макарием. Захудалый был монастырь. В XVIII веке обитель вдруг разбогатела и начала обстраиваться.
Со всех сторон, кроме речной, монастырь прикрыт лесом, и в лесу том, как в соборе, – просторно меж толстенных стволов сосен, дубов, лип. Разросшиеся их кроны на громадной высоте словно пологом отгораживают небо, и редкие прорывающиеся сквозь зелень лучи солнца ослепительно, золотом горят на коре деревьев и плотном ковре увядшей хвои.
Но Алексей Толстой шел не кружным путем, как ходят сейчас, а прямо, через луга, и уже издали видел оставшуюся ныне лишь на литографиях бело-розовую картину – храмы, гостиницы, трапезную, ограду с семью башнями... Послушник подогнал паром, и вот Толстой уже ступает на низкий берег, поросший наклонившимися к воде ивами. Встречает его игумен монастыря Моисей, нищелюб, которого скупая монастырская братия за щедрость зовет «гонителем денег». Тут и его родной брат Антоний, начальник скита. Все они проходят через монастырь и шагах в четырехстах от его стен попадают в самый скит с его церковью и кельями старцев.
И вот Толстой уже у тех, кто создал благополучие монастырю, кто удалялся в уединение, в «пустыню», а оказывался в самом центре мирских забот. Со всех сторон к старцам стекались страждущие. И они давали советы крестьянке, например, как кормить индюшек, чтобы не дохли, или как пресечь поползновения свекра, а интеллигенту – как справиться с мучительной нравственной проблемой... Их умение ориентироваться в психике пришедшего человека по одному выражению лица, их огромное влияние на всех соприкасавшихся с ними людей трудно объяснимо, хотя Достоевский, описывая своего Зосиму, и пытался это сделать.
«Он так много принял в душу свою откровений, сокрушений, сознаний, что под конец приобрел прозорливость уже столь сильную, что с первого взгляда на лицо незнакомого, приходившего к нему, мог угадать, с чем тот пришел, что тому нужно и даже какого рода мучения терзают его совесть, и удивлял, смущал и почти пугал иногда пришедшего таким знанием тайны его, прежде чем тот молвил слово», – написано в «Братьях Карамазовых» про оптинского старца.
В Оптиной пустыни не раз бывали Жуковский, Гоголь, Шевырев, Погодин, братья Киреевские (они похоронены там), позднее Достоевский, Апухтин, Лев Толстой, Леонтьев... Более всего их привлекали беседы со старцами Макарием (в миру дворянин Михаил Орлов) и Амвросием (в миру сын причетника Александр Гренков).
Читая в Оптиной писания Исаака Сирина, Гоголь вернулся к XI главе первого тома «Мертвых душ» и осудил себя за снисходительное отношение к «прирожденным страстям». «Мне чуялось, когда я печатал эту главу, что я путаюсь; вопрос о значении прирожденных страстей много и долго занимал меня и тормозил продолжение «Мертвых душ». Жалею, что поздно узнал книгу Исаака Сирина, великого душеведца и прозорливого инока. Здравую психологию и не кривое, а прямое понимание души встречаем лишь у подвижников-отшельников. То, что говорят о душе запутавшиеся в хитросплетенной немецкой диалектике молодые люди, не более как призрачный обман. Человеку, сидящему по уши в житейской тине, не дано понимание души». (Из карандашной заметки Гоголя на полях «Мертвых душ».)
Слушая новые главы «Мертвых душ», Алексей Толстой сочувствовал горячему желанию Гоголя увидеть Русь другими глазами, показать крах зла и торжество добродетели, объяснить хотя бы, что не все у нас такие, как персонажи первого тома, заглянуть в будущее, где усилием разумной воли человека искоренятся прирожденные злые страсти... Но он не принимал близко к сердцу проповеди молчания, кротости и усмирения страстей.
Алексей Толстой видел страсть и в несимметрично поставленных глазах Макария, когда тот, сухонький, весь седой, с костылем в одной руке, а с четками в другой, под общий шепот: «Старец идет!» появлялся на людях и, благословляя всех направо и налево, проходил в «хибарку», садился на диван и начинал отвечать на вопросы. Его сопровождал Амвросий, секретарь-письмоводитель, постриженный лишь восемь лет назад, в камилавке и подряснике, умно посверкивая проницательными глазами. У него были большие способности, его, поэта, богослова, знатока пяти языков, прочили в преемники Макария, что и случилось в 1860 году. Теперь же Амвросий набирался той мудрости, которая будет покорять Достоевского и Льва Толстого.
Напомним, что Алексей Константинович Толстой посетил Оптину в 1850 году. Пустынников тогда волновали политические новости, европейские бури. Со всех концов России приходили вести о стихийных бедствиях – холере, засухе, пожарах. В Орле сгорело недавно 2800 домов!
Старцы читали: «Море мятется, земля иссыхает, небеса не дождят, растения увядают... Бесстыдный же, прияв тогда власть, пошлет бесов во все концы смело проповедовать: «великий царь явился во славе...» Старцам казалось, что наступают страшные времена пришествия антихриста, и слова сочинения Ефрема Сирина, только что переизданного, воспринимались ими с тем же благоговейным ужасом, который в свое время перевернул душу протопопу Аввакуму. «Придет же прескверный как тать, в таком образе, чтобы прельстить всех: придет скромный, смиренный, кроткий, ненавистник неправды... И скоро утвердится царство его...»
Амвросий потом говаривал Достоевскому и Льву Толстому об оскудении в России благочестия и неминуемом исполнении предсказанного в Апокалипсисе, о приходе антихриста «во времена безначалия и отсутствия предержащей власти», как говорил об этом, наверно, старец Макарий Гоголю и Алексею Константиновичу Толстому.
Но было бы ошибкой думать, что умнейших людей влекли к старцам только эти экскурсы в богословие, эти пугающие предсказания. Глубочайшее знание человеческой природы, всех душевных движений человека – вот на чем основывалась мудрость и оптинских старцев, и их учителей – древних пустынников. Как знал человека хотя бы Фома Кемпийский, читать которого призывал Смирнову Гоголь! Было у старцев и еще одно качество, которое не могло оставить равнодушным всякого, в ком была писательская жилка. Много рассказывают неприятного о фанатичном отце Матвее, который буквально смял Гоголя и, возможно, был причиной страшной его смерти. И от него же Гоголь слышал рассказы о высоких явлениях духа в русском народе. Т. И. Филиппов напечатал у Достоевского в «Гражданине» воспоминание:
«Рассказчик едва ли и сам сознавал, какую роль в этом деле, кроме самого содержания, играло высокое художество самой формы повествования. Дело в том, что, в течение целой четверти века обращаясь среди народа, о. Матвей с помощью жившего в нем исключительного дара успел усвоить себе ту идеальную народную речь, которую так долго искала и доныне ищет, не находя, наша литература, и которую Гоголь неожиданно обрел готовою в устах какого-то в ту пору совершенно безвестного священника. Тот же склад речи лежал и в основе церковной проповеди о. Матвея, хотя сюда по необходимости входили и другие стихии слова (как, например, церковнославянская), которые он успел необыкновенным образом между собой мирить и сливать в единое, цельное и исполненное красоты и силы изложение».
Говорят, даже неверующие вставали к шести утра, к ранней обедне, чтобы послушать отца Матвея. Та же народная речь была на устах и оптинских старцев. Соединенная с мудростью, знанием человека, она не могла оставить равнодушной писателя.
* * *
8 января 1851 года в Александрийском театре давалось большое представление. Среди прочего в афише вечера значилась шутка-водевиль «Фантазия», написанная некими «Y» и «Z».
Своим высочайшим присутствием представление почтил сам Николай I. Первые три номера программы прошли благополучно, и, когда занавес поднялся в четвертый раз, зрители увидели на сцене декорации, обозначавшие сад перед дачей богатой старухи Чупурлиной. Посреди сада торчала беседка в виде будочки... И на ней развевался флаг с надписью: «Что наша жизнь?»
И вот что еще увидели зрители на сцене.
Старуха Чупурлина очень любит свою моську Фантазию и совсем не любит свою молоденькую воспитанницу Лизаньку, к которой в надежде на богатое приданое сватаются шесть женихов разом – молодой и резвый немец Либенталь, лукавый Разорваки, торговец мылом князь Батог-Батыев, приличный человек Кутило-Завалдайский, застенчивый господин Беспардонный и нахал Миловидов. Все они ухаживают за Лизанькой, и лишь Либенталь обхаживает старухину моську Фантазию. Но вот моська пропадает. Старуха обещает руку Лизаньки тому из женихов, кто отыщет Фантазию.
Оркестр играет бурю из «Севильского цирюльника». По сцене с лаем бегают собаки – от дога до шавки. Женихи ловят собак, обкарнывают их под моську и являются с ними к старухе...
Но оторвем взгляд от сцены и перенесемся в императорскую ложу. Царь Николай Павлович уже давно хмурит брови. Лай бегающих по сцене собак, невразумительные, абсурдные диалоги – все это подогревает в нем, мягко говоря, недоумение.
Кутило-Завалдайский вытаскивает на сцену упирающегося громадного датского дога и уверяет старуху Чупурлину, что это и есть ее моська. Миловидов притаскивает детскую игрушку – деревянную собачку – и показывает ее издали.
– Подберите фалды! – кричит Миловидов. – Он зол до чрезвычайности!
Именно при этих словах император встал и покинул ложу.
У выхода он сказал директору императорских театров А. М. Гедеонову:
– Много я видел на своем веку глупостей, но такой еще никогда не видел.
Тотчас же зрители начали шикать, кричать, свистеть. Спектакль проваливался. Зрители были озадачены с первых же нелепых реплик.
«Р_а_з_о_р_в_а_к_и (смотрит на свои часы). Семь часов.
К_у_т_и_л_о-З_а_в_а_л_д_а_й_с_к_и_й (тоже смотрит на свои часы)... У меня половина третьего. Такой странный корпус у них; никак не могу сладить!»
Фемистокл Мильтиадович Разорваки, по авторской ремарке, «человек отчасти лукавый и вероломный», предлагает себя в женихи таким образом:
«Р_а_з_о_р_в_а_к_и. Нет-с, я не шучу. Серьезно прошу руки Лизаветы Платоновны! Я происхождения восточного, человек южный; у меня есть страсти!
Ч_у_п_у_р_л_и_н_а. Неужто?.. Но какие же у тебя средства?
Р_а_з_о_р_в_а_к_и. Сударыня, Аграфена Панкратьевна! Я человек южный, положительный. У меня нет несбыточных мечтаний. Мои средства ближе к действительности... Я полагаю занять капитал... в триста тысяч рублей серебром... и сделать одно из двух: или пустить в рост, или... основать мозольную лечебницу... на большой ноге!
Ч_у_п_у_р_л_и_н_а. Мозольную лечебницу?
Р_а_з_о_р_в_а_к_и. На большой ноге!
Ч_у_п_у_р_л_и_н_а. Что ж это? На какие ж это деньги?.. Нешто на Лизанькино приданое?
Р_а_з_о_р_в_а_к_и. Я сказал: занять капитал в триста тысяч рублей серебром!
Ч_у_п_у_р_л_и_н_а. Да у кого же занять, батюшка?
Р_а_з_о_р_в_а_к_и. Подумайте: триста тысяч рублей серебром! Это миллион на ассигнации!
Ч_у_п_у_р_л_и_н_а. Да кто тебе их даст? Ведь это, выходит, ты говоришь пустяки!
Р_а_з_о_р_в_а_к_и. Миллион пятьдесят тысяч на ассигнации!»
На постановку «Фантазии» откликнулись едва ли не все журналы и газеты того времени. Одним из первых выступил с рецензией видный критик и драматург, редактор журнала «Пантеон» Федор Кони:
«Давно ведется поговорка, что у каждого барона своя фантазия. Но, вероятно, со времени существования театра никому еще не приходило в голову фантазии, подобной той, какую гг. Y и Z сочинили для русской сцены».
Свой пересказ комедии он закончил словами:
«Один только немец приносит настоящую Фантазию и получает руку Лизаньки. Однако соперники составляют против него интригу, но чем их замысел должен развязаться, мы сказать не можем, потому что публика, потеряв всякое терпение, не дала актерам окончить эту комедию и ошикала ее прежде опущения занавеса. Мартынов, оставшийся один на сцене, попросил у кресел афишку, чтобы узнать, как он говорил: «Кому в голову могла прийти фантазия сочинить такую глупую пьесу?» Слова его были осыпаны единодушными рукоплесканиями...»
Но, обратившись к тексту пьесы, нельзя не заметить, что Федор Кони был не прав. «Фантазия» была сыграна до конца. Женихи никакой интриги не составляли, а, побранившись со старухой Чупурлиной, ушли вместе с ней со сцены.
Остался один Кутило-Завалдайский. Его играл великий русский актер Мартынов. Он подошел к рампе и наклонился над оркестром.
– Господин контрабас! – обратился он к музыканту. – Пст!.. Пст!.. Господин контрабас, одолжите афишку!
Из оркестра ему подали афишку.
– Весьма любопытно видеть: кто автор этой пьесы?
Внимательно рассматривая афишку, Мартынов продолжал:
– Нет!.. Имени не выставлено... Это значит, осторожность! Это значит, совесть нечиста... А должен быть человек самый безнравственный! Я, право, не понимаю даже: как можно было выбрать такую пьесу? Я по крайней мере тем доволен, что, с своей стороны, не позволил себе никакой неприличности, несмотря на все старания автора! Уж чего мне суфлер ни подсказывал?.. То есть если б я хоть раз повторил громко, что он мне говорил, все бы из театра вышли вон!.. Но я назло ему говорил все противное! Он мне шепчет одно, а я говорю другое. И прочие актеры тоже все другое говорили; от этого и пьеса вышла лучше. А то нельзя было бы играть! Такой, право, нехороший сюжет!.. Уж будто нельзя было придумать что-либо получше? Например, что вот там один молодой человек любит одну девицу... Их родители соглашаются на брак; и в то время как молодые идут по коридору, из чулана выходит тень прабабушки и мимоходом их благословляет! Или вот что намедни случилось, после венгерской войны: что один офицер, будучи обручен с одною девицей, отправился с отрядом одного очень хорошего генерала и был ранен пулею в нос. Потом пуля заросла. И когда кончилась война, он возвратился и обвенчался со своею невестой... Только уж ночью, когда они остались вдвоем, он – по известному обычаю – хотел подойти к ручке жены своей... неожиданно чихнул... пуля вылетела у него из носу и убила жену наповал!.. Вот это называется сюжет!.. Оно и нравственно, и назидательно, и есть драматический эффект!..
Уже начал опускаться занавес, а Мартынов не унимался:
– Или там еще: что один золотопромышленник, будучи чрезвычайно строптивого характера, поехал в Новый год с поздравленьем вместо того, чтобы к одному, к другому...
Тут грянул оркестр, а Мартынов, оглянувшись, увидел, что занавес уже опустился. Сконфуженный, он торопливо раскланялся с рукоплескавшей ему публикой и ушел.
Оказывается, все так и было задумано авторами пьесы, скрывшимися за последними литерами латинского алфавита. Но это дошло не до всех петербургских критиков, оживленно обсуждавших «Фантазию».
Журнал «Современник» писал, что «это пример очень замечательный в театральных летописях тем, что одной пьесы не доиграли вследствие резко выраженного недовольства публики. Это случилось с пьесою «Фантазия».
Рецензент «Отечественных записок» был более наблюдателен, хотя и писал о «совершенном и заслуженном падении Фантазии, оригинального водевиля, соч. Y и Z. Благоразумные авторы предвидели это падение и вложили в уста г. Мартынова длинный монолог, состоящий из невероятных рассказов, который несколько рассеял зрителей от часовой скуки этой собачьей комедии, потому что тут все дело вертится на собаках».
И наконец Василько Петров, театральный обозреватель «Санкт-Петербургских Ведомостей», подошел к комедии почти сочувственно: «О «Фантазии», оригинальной шутке гг. Y и Z, мы вовсе не будем говорить, потому что de mortius out bene, out nihil».6
[Закрыть]
Он был прав.
На скрижалях истории императорских театров было выбито:
«ПО ВЫСОЧАЙШЕМУ ПОВЕЛЕНИЮ СЕГО 9 ЯНВАРЯ 1851 Г. ПРЕДСТАВЛЕНИЕ СЕЙ ПИЕСЫ В ТЕАТРАХ ВОСПРЕЩЕНО. Кол. Асс. Семенов».
Но коллежский асессор Семенов обозначил день формального запрещения; словесно оно было объявлено императором 8 января, в тот самый момент, когда он покидал театр.
Верноподданнический булгаринский полуофициоз «Северная Пчела» сочла уход императора из театра за прямое указание начать критический разнос. Писатель Р. Зотов, который вел в ней отдел театральной хроники, разразился обширной рецензией, заканчивавшейся словами:
«Признаемся, Фантазия превзошла все наши ожидания. Нам даже совестно говорить о ней, совестно за литературу, театр, актеров и публику. Это уже не натуральная школа, на которую мы, бывало, нападали в беллетристике. Для школы Фантазии надобно придумать особенное название. Душевно и глубоко мы благодарны публике за ее единодушное решение, авось это остановит сочинителей подобных фантазий. Приучив нашу публику наводнением пошлых водевилей ко всем выходкам дурного вкуса и бездарности, эти господа воображают, что для нее все хорошо. Ошибаетесь, чувство изящного не так скоро притупляется. По выражению всеобщего негодования, проводившему Фантазию, мы видим, что большая часть русских зрителей состоит из людей образованных и благонамеренных».
В квартире Жемчужниковых на Васильевском острове каждое глубокомысленное замечание почтенных рецензентов встречали хохотом. А дело было в том, что совсем недавно Алексей Жемчужников пытался пристроить на сцену Александрийского театра свою «натуральную комедию» под названием «Сердечные похождения Дмитриева и Галюше, или Недоросль XIX столетия», в которой разоблачал нравы откупщиков и кабатчиков.
Цензор Гедерштерн усмотрел в комедии Жемчужникова нежелательную литературную тенденцию и начертал:
«Сюжет не заключает в себе ничего подлежащего запрещению, но вообще пиэса обращает на себя внимание тем, что автор, как бы следуя натуральной школе, вывел на сцену быт и слабости людей средних состояний в России, без всякой драматической прикраски, заставляя действующих лиц говорить языком низким».
В то время в Александрийском театре первый трагик Василий Каратыгин ревел, завывал, икал, поражал всех громадным ростом в душераздирающих драмах Кукольника, Полевого, Ободовского, подражавших Виктору Гюго. Большая часть репертуара отводилась водевилю, но уже пробивало себе дорогу стремление показывать жизнь как она есть. Водевилисты отчаянно сопротивлялись. В водевиле Петра Каратыгина «Натуральная школа» распевались куплеты:
Мы натуры прямые поборники,
Гении задних дворов:
Наши герои – бродяги да дворники,
Чернь петербургских углов!
Он метил в некрасовские альманахи «Физиология Петербурга» и «Петербургский сборник». Слово «натуральная» было пущено в оборот Булгариным как бранное, но Белинский его подхватил, переосмыслил и под этим флагом поддерживал литературу, стремившуюся к реалистическому изображению жизни.
Алексей Жемчужников на первом листе рукописи своей комедии написал:
«...Не пропущена, потому что обидна для откупщиков и выводит кабак на сцену».
Пьесу цензор запретил 18 ноября 1850 года, но прошел месяц, и к нему же на стол легла «Фантазия» – «Шутка-водевиль в 1 д.; сочинение Жемчужникова и графа Толстого».
И, на свою беду, он не нашел в ней «ничего предосудительного»... Вот история ее появления на свет.
Алексей Жемчужников рассказал о своей неудаче вернувшемуся из Калуги Алексею Толстому. Неизвестно, одобрял ли Толстой опыты своего двоюродного брата, но что он насмешливо относился к тогдашнему театральному репертуару, в том нет сомненья. То ли Толстому, то ли Жемчужникову пришла в голову мысль посмеяться над водевилем, сочинить «драматическую вещь, поражающую своей бессмыслицей и вместе с тем претендующую на внимание публики».
А.А. Кондратьев высказывал предположение, что одной из истинных причин возвращения Толстого в Петербург из Калуги «были приготовления к постановке на Александрийскую сцену «Фантазии» Козьмы Пруткова».
Пруткова еще не было и в помине, да и сама «Фантазия» скорее всего писалась после приезда Толстого, судя по тому, что предыдущую комедию Жемчужников написал в октябре, тогда же предложил ее и получил отказ.
Придумана и написана «Фантазия» была, как говорится, в один присест. То ли в квартире Жемчужникова на Васильевском острове, то ли в Пустыньке, имении под Петербургом, которое мать Толстого приобрела, когда он был в Калуге. Толстому полюбилось это место, где была прекрасная охота и где хорошо работалось. Имение сгорело после смерти поэта, в пожаре погибли бумаги Толстого. Этот и другие пожары и бедствия навсегда скрыли от нас многие важные подробности жизни поэта, принуждая довольствоваться малым, восстанавливать ее по крупицам, ворошить груды пепла, чтобы отыскать еще тлеющие обрывки...
По воспоминаниям современников можно представить себе «нечто вроде роскошного замка на берегу Тосны». С проведением Московской железной дороги Пустынька оказалась верстах в четырех от станции Саблино. Там перебывали многие знаменитости. А.В. Никитенко записал в своем «Дневнике»: «Все в этом доме изящно, удобно и просто. Самая местность усадьбы интересная. Едешь к ней по гнусному ингерманландскому болоту и вдруг неожиданно натыкаешься на реку Тосну, окаймленную высокими и живописными берегами. На противоположном берегу ее дом, который таким образом представляет красивое и поэтическое убежище».
От Пустыньки сегодня осталось несколько старых парковых деревьев и два зарастающих пруда; один из них круглый, с островом посередине, где некогда стояла беседка, в которой любил уединяться Алексей Толстой. Дом был над обрывом. Оттуда открывается вид, и в самом деле неожиданный для тех мест. На дне желто-красного каньона шумит, обтекая громадные гранитные валуны, быстрая речка Тосна. Возле недалеко лежащего села она делает громадную петлю, берега ее расступаются, за пойменными лугами виден дальний сизый лес. Если у пруда спуститься по почти отвесной песчаной стене к реке, краски станут еще ярче. Полоса неба сжата зеленой каймой деревьев, а ниже слежавшийся песок самых разных теплых оттенков. В стене темные пятна пещер, в иные можно войти, не сгибаясь, еще и побродить по сухим подземным коридорам. Когда-то, видимо, живал здесь монах-пустынник, оттого и название пошло – Пустынька.
Сохранилась небольшая овальная акварель, относящаяся к первым месяцам пребывания Толстого в Петербурге после Калуги. Зима, снег, круча под усадьбой, внизу замерзшая Тосна... Ухватившись за дерево, Толстой помогает одолеть подъем карабкающемуся следом за ним Алексею Жемчужникову. И.А. Бунин в своих автобиографических заметках, опубликованных в 1927 году, вспоминает, как Жемчужников рассказывал ему: «Мы, я и Алексей Константинович Толстой... жили вместе и каждый день сочиняли по какой-нибудь глупости в стихах, потом решили издать эти глупости, приписав их нашему камердинеру Кузьме Пруткову».
Если читатель решит, что в этих строках открыта тайна появления на свет знаменитого имени Козьмы Пруткова, то он глубоко ошибется...
Мы еще вернемся к этому имени, о котором совсем не думалось, когда друзья сотворили комедию о богатой старухе Чупурлиной, которая очень любит свою моську Фантазию и совсем не любит молоденькую воспитанницу Лизаньку...
Лет через сорок в рассказах Алексея Жемчужникова дело выглядит так.
Молодые, веселые, здоровые и беззаботные молодые люди то и дело подшучивали друг над другом, но беззлобно, без стремления ущемить достоинство каждого, хотя Толстой, несомненно, относился не без иронии к театральным неудачам двоюродного брата. Иногда тот не выдерживал и произносил сакраментальную фразу, ставшую ныне, классической:
– Да заткни фонтан, дай ему отдохнуть!
И писали они «Фантазию» будто бы в одной комнате, на разных столах, разделив пьесу на равное число явлений и распределив их между собой. Во время считки оказывалось, что у Толстого все герои уходят, а у Жемчужникова они вдруг оказываются все в одном месте.
Все было не так просто. При внимательном прочтении «Фантазии» становится более чем очевидным, что обе ее части не могли писаться одновременно. Кто-то должен был начать, а другой дописывать, потому что вся вещь сделана в одном ключе, язык и характеры персонажей выдержаны всюду, реплики из завязки и развязки перекликаются – они, как и куплеты, сперва льстивы (женихи сватаются), а в конце ругательны (женихи получают отказ). Писавшему вторую половину надо было хорошо знать первую, чтобы передавать настроение женихов «в обратном смысле». (Любопытно, не впервые ли в «Фантазии» было употреблено это выражение, ставшее в наше время расхожим?)
«Фантазия» была написана в декабре 1850 года, 23-го числа того же месяца ее представили в дирекцию императорских театров, 29-го она была одобрена цензором Гедерштерном и вручена режиссеру Куликову, а 8 января 1851 года состоялся спектакль. И это вовсе не было исключением. Подстегивала система бенефисов.
С постановками гнали как на перекладных. Театр должен был непрерывно обновлять репертуар и требовал все новых и новых пьес. Актеры заучивали роли кое-как и больше надеялись на суфлера. Режиссеры ограничивались одной-двумя репетициями. Николай Иванович Куликов был опытным режиссером и сам пописывал пьески под псевдонимом Н. Крестовского, но ни он, ни дирекция, ни актеры не увидели в «Фантазии» подвоха.
Самих Толстого и Алексея Жемчужникова на спектакле не было – их пригласили на какой-то бал, и приглашение исходило от такого высокого лица, что на балу «быть следовало». Зато присутствовали Анна Алексеевна Толстая и сенатор Михаил Николаевич Жемчужников с сыновьями Львом, Владимиром, Александром... Они-то и рассказали отсутствовавшим авторам о том, что произошло в Александрийском театре.
Тридцать три года спустя Алексей Жемчужников вспомнил былое и записал в своем дневнике:
«Воротясь с бала и любопытствуя знать: как прошла наша пьеса, я разбудил брата Льва и спросил его об этом. Он ответил, что пьесу публика ошикала и что Государь в то время, когда собаки бегали по сцене во время грозы, встал со своего места с недовольным выражением в лице и уехал из театра. Услышавши это, я сейчас же написал письмо режиссеру Куликову, что, узнав о неуспехе нашей пьесы, я прошу его снять ее с афиши и что я уверен в согласии с моим мнением графа Толстого, хотя и обращаюсь к нему с моей просьбой без предварительного с гр. Толстым совещания. Это письмо я отдал Кузьме, прося снести его завтра пораньше к Куликову. На другой день я проснулся поздно, и ответ от Куликова был уже получен. Он был короток: «Пьеса ваша и гр. Толстого уже запрещена вчера по Высочайшему повелению».
Пьеса «Фантазия» вошла в сочинения Козьмы Пруткова, само имя которого остается до сих пор тайной его создателей. Но с камердинером Кузьмой связан один из эпизодов их жизни, содержащий многозначительный намек. Постепенно созревала мысль издать подражания, афоризмы, комедии отдельной книгой, и Толстой с Жемчужниковыми стали подумывать о псевдониме.
Камердинер Алексея Жемчужникова, добрый старик Кузьма Фролов, был всеобщим любимцем. Как-то Владимир Жемчужников в присутствии братьев и Толстого сказал ему:
– Знаешь что, Кузьма, мы написали книжку, а ты нам дай для этой книжки свое имя, как будто ты ее сочинил... А все, что мы выручим от продажи этой книжки, мы отдадим тебе.
Кузьма закивал.
– Что ж, – сказал он, – я, пожалуй, согласен, если вы так очинно желаете... А только дозвольте вас, господа, спросить: книга-то умная аль нет?
Братья прыснули.
– О нет! Книга глупая-преглупая.
Кузьма нахмурился.
– А коли книга глупая, так я не желаю, чтобы мое имя под ей было написано. Не надо мне и денег ваших...
Алексей Толстой долго хохотал, а потом достал и подарил Кузьме пятьдесят рублей.
– На, это тебе за остроумие.
Но всякий, кто возьмется раскапывать историю возникновения псевдонима, опираясь на воспоминания, статьи, разъяснения, опровержения его создателей, вскоре поймет, что ему морочат голову.
Великая путаница – это часть игры в Козьму Пруткова. Разное написание его имени – тоже. Библиографы откопали сборник «Разные стихотворения Козьмы Тимошурина», изданный в Калуге в 1848 году. Открывает его стихотворение «К музе», в котором есть такая строфа: