Текст книги "Алексей Константинович Толстой"
Автор книги: Дмитрий Жуков
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 27 страниц)
– Наконец я дорвался до палитры, – говорил он, потирая руки.
Правда, портретом Перовского он был недоволен, жаловался Егору Маковскому, что затемнил изображение, и приговаривал:
– Ведь вы знаете, что от меня потребуют после «Помпеи»!
Историк искусства Рамазанов пишет, что он «вскоре написал эскиз «Нашествие Гензериха на Рим»; и когда А.С. Пушкин, посетивши К.П. (Карла Павловича Брюллова. – Д. Ж.), заметил ему, что картина, произведенная по этому эскизу, может стать выше «Последнего дня Помпеи», он отвечал: «Сделаю выше Помпеи!» Потом он нарисовал эскиз «Взятие на небо Божией матери» карандашом в подарок графу Толстому; а другой эскиз с тем же сюжетом написал красками для А.А. Перовского. Еще написал для последнего гадающую Светлану...»
Егор Маковский говорил, что видел в комнате художника молодого человека, графа Толстого.
«Он (Брюллов) ему нарисовал свинцовым карандашом «Взятие на небо Божией матери» и, показывая этот рисунок преимущественно мне, сказал, хорошо ли он награвирован. Размером в открытый лист, из трех фигур, в несколько часов, признаюсь, так было нарисовано в полный штрих... и окончено до миниатюры. Подобного исполнения по правильности рисунка, выражению и эффекту я ничего подобного не видывал, и это было сделано в подарок графу».
Впоследствии Брюллов написал на ту же тему запрестольный образ для Казанского собора. Маковский уверял также, что Пушкин будто бы бывал у Перовского, когда еще там жил Брюллов.
«Дурнов мне рассказывал, что, навещавши Карла Павловича не так здорового в квартире г. Перовского, встретил там А.С. Пушкина. У них шел оживленный разговор, что писать из русской истории. Поэт говорил о многих сюжетах из истории Петра Великого. Карл Павлович слушал с почтительным вниманием. Когда Пушкин кончил, Карл Павлович сказал: я думаю, вот какой сюжет просится на кисть, и начал объяснять кратко, ярко, с увлечением поэта, так, что Пушкин завертелся и сказал, что он ничего подобного лучше не слышал и что он видит картину писанную перед собою. Дурнов не сказал, какой сюжет, но до того был очарован, что поставил Брюллова в красноречии выше Пушкина.
Не видавши Карла Павловича у Перовского, его люди нам стали отказывать, что Брюллов нездоров и его нельзя видеть. Как-то приезжает Карл Павлович ко мне в Кремль, я имел тогда казенную квартиру на углу Конюшенного корпуса, против церкви Увара. С ним явился и Дурнов. Он сказал, почему мы его не посещали чаще, и узнавши, что нам отказывали, весьма остался недоволен своею квартирою и желал бы из-под опеки освободиться, сказал: я перееду к Маковскому, вот у него есть особая комната и все будем видеться чаще. Сказано и сделано...»
Пребывание у Перовского было временем самым плодотворным для Брюллова. Жаль только, что неизвестно, как писал художник портрет молодого Толстого, о чем они говорили во время сеансов... Брюллов несимпатичных ему людей никогда не писал, а иной раз даже бросал начатый портрет или превращал его в карикатуру, если разочаровывался.
Алексея Толстого он написал с любовью. На портрете Толстой стоит с ружьем и ягдташем, в архалуке, под которым виднеется белоснежная рубаха с отложным воротником и манжетами; у ног собака; в смутном пейзаже угадывается тростниковое болото. Лицо у Толстого продолговатое, холеное, волосы завитые и тщательно уложенные, над фарфоровыми лазурными мечтательными глазами высоко подняты дуги бровей, крупный нос, изящные линии рта и подбородка... А вот плечи, грудь, руки развиты не по возрасту, мышцы распирают архалук, бугрятся...
Мещерский, в свое время описывавший этот портрет, свидетельствовал: «Действительно, Алексей Толстой был необыкновенной силы: он гнул подковы, и у меня, между прочим, долго сохранялась серебряная вилка, из которой не только ручку, но и отдельно каждый зуб он скрутил винтом своими пальцами».
Карл Павлович говорил страстно, как всегда. В то время он увлекался русской стариной. Он хотел написать картину о 1812 годе.
– Я так полюбил Москву, – говаривал он, – что напишу ее при восхождении солнца и изображу возвращение ее жителей на разоренное пепелище.
В Москве Брюллов взбирался на колокольню, на Ивана Великого, откуда открывалась картина, какой не увидишь ни в одном другом городе мира – больше тысячи многоцветных каменных церквей теснились вокруг Кремля, на горизонте вздымались колокольни монастырей, воздух был насыщен историей. Брюллову то чудился самозванец, идущий на Москву с разношерстной ордой негодяев, то привиделся встревоженный Годунов, «то доносились до него крики стрельцов и посреди их голос боярина Артамона Матвеева, то неслись на конях Дмитрий Донской и князь Пожарский, то рисовалась около соборов тень Наполеона...». Брюллов любовался кремлевскими теремами, а впечатление от Успенского собора было сродни впечатлению, произведенному церковью святого Марка в Венеции.
Они с Толстым говорили об Италии и ее искусстве, они оба любили эту страну. Сохранились рассуждения Брюллова об упадке тогдашней живописи:
– Почему искусство пало? Потому что за мерило прекрасного в композиции взяли одного мастера, в колорите – другого и так далее. Сделали из этих художников каких-то недосягаемых богов, пустились подражать им, забыв, что сами живут в другой век, имеющий другие интересы и идеи, что сами имеют свои собственные ум и чувство, а потому ни Рафаэлями, ни Тицианами не вышли, а вышли жалкими обезьянами...
Толстому нравился Рубенс. У Брюллова было особое мнение о месте Рубенса среди великих живописцев.
– Рубенс – молодец, который не ищет нравиться и не силится обмануть зрителя правдоподобием, а просто щеголяет оттого, что богат; рядится пышно и красиво оттого, что это ему к лицу; богат, роскошен, любезен, что не всем удается. Не всегда строг к истине оттого, что прихотлив и своенравен, потому что богат, а богатство к мудрость, как известно, редко сочетаются. В его картинах роскошный пир для очей, а у богатого на пирах ешь, пей, да ума не пропей; пой, танцуй, гуляй, а пришедши домой, коли сам не богат, у себя пиров не затевай, а то или ум пропьешь, или с сумой по миру пойдешь, и пир твой похож будет на тризну, где обыкновенно уста плачут, а желудок улыбается. С Рубенсом не тягайся...
Брюллов обрывал себя вдруг и бормотал: – Тут у меня повисло... Поверните голову немного влево... Нос у вас, милый граф, великоват – будем учиться у древних пониманию красот в природе и исправлению недостатков... Здесь нужно облегчить... И руку, руку... Да у вас целый оркестр в руке!.. Пока получается точно в перчатке, а картина должна быть так окончена, чтобы, закрыв ее, по одной руке можно было судить о характере целого... Рука заодно действует при каждом внутреннем движении человека – испуг ли это, удивление, грусть ли... Положим здесь светлой... и оживет...
Брюллов всматривался в крепкого юношу и видел не одну лишь розовую свежесть лица и легкий пушок на щеках. В глазах он улавливал волю, но его смущала линия рта, выдававшего если не слабохарактерность, то излишнюю доброту и совестливость, которые будут мешать юноше найти сразу свою дорогу. Художник угадывал в Алексее Толстом художника, и в облике его на портрете все отчетливее складывался артистизм как главная черта характера...
Алексей Алексеевич Перовский умирал.
Умирал от «грудной болезни» в Варшаве, в гостинице, где остановился проездом в Ниццу.
Перовский почувствовал себя очень плохо еще в мае, когда выяснял свои отношения с Брюлловым и разговаривал с Пушкиным. Врачи посоветовали выехать на юг Франции. Потом он собирался поселиться в Италии, нужны были деньги, и он срочно распродавал часть своих коллекций.
7 июня Алексей Толстой первый раз в своей жизни подал прошение об увольнении от службы, не поговорив предварительно ни с дядей, ни с матерью. Он уже решил стать поэтом, посвящать все свое время Искусству. Потом он вспоминал: «Все, что печалило меня, – а было это часто, хотя и незаметно для посторонних взглядов, – и все то, чему я хотел бы найти отклик в уме, сердце друга, я подавлял в самом себе, а пока мой дядя был жив, то доверие, которое я питал к нему, сковываюсь опасением его огорчить, порой – раздражить и уверенностью, что он будет со всем пылом восставать против некоторых идей и некоторых устремлений, составлявших существо моей умственной и душевной жизни».
Так оно и случилось. Хотя архив, в котором служил Толстой, «к увольнению препятствий не находил», родственники забеспокоились, и вскоре директор архива Малиновский получил собственноручное письмо от директора своего департамента графа Н. Виельгорского:
«Милостивый государь Алексей Федорович! На прошедшей почте имел я честь препроводить к вашему превосходительству отношение департамента хозяйственных и счетных дел о дозволении графу Толстому ехать в Ниццу на 4 месяца. Полагая, что он воспользуется сею высочайшею милостью и отменит намерение оставить службу (курсив мой. – Д. Ж.), я остановил просьбу о его отставке...»
Алексея Толстого заставили отменить свое решение, чего впоследствии он никак не мог себе простить. В 1856 году он напишет в одном из писем: «...Всякий день я сильнее убеждаюсь, что моя жизнь пошла по неверному пути и что все мои мысли 20 лет тому назад были справедливы, по крайней мере, что касается самого себя...»
Алексей Перовский отправился в путь вместе с сестрой и племянником. Перед отъездом к ним заехал попрощаться их старый знакомый А.Я. Булгаков, который уже тогда понял, что Перовский безнадежен, и отметил, что «лицо его еще болезненнее рядом со свежим веселым лицом сестры...»
И вот Варшава...
Анна Алексеевна все не верила в тяжелое состояние брата, и теперь она рыдала в соседней комнате. Алексей Толстой вместе с врачами неотлучно был у постели умирающего. Дядя заменил ему отца, опекал каждый его шаг, и, хотя опека эта порой казалась обременительной, сердце его не могло не откликаться на дядюшкину любовь и ежедневную заботу.
Перовский лучше, чем кто-либо другой, знал, что жить ему оставалось на свете немного, и тревожился за будущность племянника. Тревога эта вылилась как-то у него в стихи простые и трогательные.
Друг юности моей! Ты требуешь совета?
Ты хочешь, чтобы план я точный начертал,
Как сыну твоему среди соблазнов света,
Среди невидимых, подводных, острых скал
По морю жизни плыть, – безвредно, безмятежно?
Задача трудная! Мой друг, в юдоли сей
Для бедствий мы живем, и горе неизбежно, -
Чрезмерно счастлив тот, кто на закате дня
Успел свой ломкий челн спасти от сокрушенья
И твердым якорем на верном грунте стать!
Но сколько есть пловцов, которым нет спасенья,
Которым суждено напрасно погибать!
Перовский мучился всю ночь, а наутро позвал «друга Анниньку» и племянника, сделал распоряжение о своем имуществе и долгах. Все его имения переходили в собственность Алеши, но распоряжаться ими должна была Анна Алексеевна.
Перовский угас. Прошло несколько дней, прежде чем Толстые пришли в себя и могли известить многочисленную родню.
Алексей Толстой писал к своему двоюродному брату Льву Перовскому: «...мой благодетель скончался после трех дней безмерных мучений, сохраняя ту силу любви и ту готовность принять смерть, которая была присуща ему. Он сохранил присутствие духа и память до конца. Он говорил нам о тебе: «Кланяйтесь Левушке и скажите ему, что я ему дарю те табакерки, которые я дал ему на подержание». Это случилось 9/21 июля в 9 часов утра. Он несколько раз благословил нас, попрощался с нами, дал нам советы и сказал, что следует делать после его смерти. Прощай, мой милый Левушка, я совершенно не в себе. Ни маменька, ни я еще не очнулись. Прощай, мой милый Левушка, помни своего Алешу».
Глава третья
ПРОБА СИЛ
В Россию Толстые вернулись только осенью. В письме, посланном из Петербурга, Алексей Константинович извинился перед директором архива Малиновским о просрочке отпуска и поблагодарил за представление к чину коллежского регистратора. Но тогда же молодого человека перевели в другой департамент министерства иностранных дел, а позже назначили «к миссии нашей во Франкфурте-на-Майне, сверх штата».
Назначение было формальным. Чтобы не пропадала выслуга лет, или, как говорили, «старшинство». На самом деле он с головой окунулся в светскую жизнь Петербурга. Вспоминают, что он танцевал на балах, волочился напропалую, тратил две-три тысячи рублей в месяц.
На двадцатом году жизни даже глубокие раны рубцуются быстро.
Но было бы несправедливым упрекать Толстого в совершенном легкомыслии. Обаяние пустой и беззаботной жизни не заглушало до конца тоски по делу, по стихам, которые хоть и писались, но все безделки, потом безжалостно уничтоженные.
По воспоминаниям, Толстой в то время поражал воображение своих сверстников.
«Граф Толстой, – писал А.В. Мещерский, – был одарен исключительной памятью. Мы часто для шутки испытывали друг у друга память, причем Алексей Толстой нас поражал тем, что по беглом прочтении целой большой страницы любой прозы, закрыв книгу, мог дословно все им прочитанное передать без одной ошибки; никто из нас, разумеется, не мог этого сделать».
В «Записках Василия Антоновича Инсарского» говорится: «Граф Алексей Толстой был в то время красивый молодой человек, с прекрасными белокурыми волосами и румянцем во всю щеку. Он еще более, чем князь Барятинский, походил на красную девицу; до такой степени нежность и деликатность проникала всю его фигуру. Можно представить мое изумление, когда князь однажды сказал мне: «Вы знаете, это величайший силач!» При этом известии я не мог не улыбнуться самым недоверчивым, чтобы не сказать презрительным образом; сам принадлежа к породе сильных людей, видавший на своем веку много действительных силачей, я тотчас подумал, что граф Толстой, этот румяный и нежный юноша, силач аристократический и дивит свой кружок какими-нибудь гимнастическими штуками. Заметив мое недоверие, князь стал рассказывать многие действительные опыты силы Толстого: как он свертывал в трубку серебряные ложки, вгонял пальцем в стену гвозди, разгибал подковы. Я не знал, что и думать. Впоследствии отзывы многих других лиц положительно подтвердили, что эта нежная оболочка скрывает действительного Геркулеса».
В короткой автобиографии, составленной много позже для итальянского литературного критика Анджело де Губернатиса, Алексей Толстой писал, что к страсти к искусству и Италии «вскоре присоединилась другая, составлявшая с ней странный контраст, на первый взгляд могущий показаться противоречием: это была страсть к охоте. С двадцатого года моей жизни она стала во мне так сильна и я предавался ей с таким жаром, что отдавал ей все время, которым мог располагать. В ту пору я состоял при дворе императора Николая и вел весьма светскую жизнь, имевшую для меня известное обаяние; тем не менее я часто убегал от нее и целые недели проводил в лесу, часто с товарищем, но обычно один. Среди наших записных охотников я вскоре приобрел репутацию ловкого охотника на медведей и лосей и с головой погрузился в стихию, так же мало согласовавшуюся с моими артистическими наклонностями, как и с моим официальным положением; это увлечение не осталось без влияния на колорит моих стихотворений. Мне кажется, что ему я обязан тем, что почти все они написаны в мажорном тоне, тогда как мои соотечественники творили большею частью в минорном».
Весной 1837 года, судя по письмам, Алексей Толстой с матерью живут в Красном Роге. Охота заполняет почти все его время. Он бьет лис, косуль, зайцев. По ночам подстерегает волков.
Анна Алексеевна в это время захвачена хозяйственной деятельностью. Она переносит на другое место флигель (из всех краснорогских зданий он один только и сохранился), она самовластно вводит строгости по отношению к крестьянам, которые при сердобольном и снисходительном Перовском привыкли к безнаказанности за потравы и порубки в господских владениях. Ожесточенные новыми порядками, двадцать пять крестьян из Рославца подстерегли в Пашицком лесу главного лесника, напали на него и избили до полусмерти.
По преданиям, которые рассказывают и по сей день в селе Красный Рог, Толстого занимала не только охота. В громадном парке и сегодня еще можно найти Поляну, тесно обсаженную липами так, что они образуют круг. В середине этого круга молодой Толстой будто бы устраивал веселые празднества – девушки из села пели песни, показывали свое искусство бродячие скоморохи и плясуны. В «шалаше» – своеобразном зале на чистом воздухе, со стенами из подстриженных лип – на помосте стоял стол, за которым пировали молодой хозяин и его друзья. Рассказывают, что силач Алексей любил мериться силами с деревенскими богатырями.
В 1837 году Толстой съездил во Франкфурт-на-Майне, к месту службы. Там он впервые увиделся с Гоголем, с которым случилось забавное происшествие, о чем поведал со слов Алексея Толстого Пантелеймон Кулиш. Тот писал, что, остановись в одной из франкфуртских гостиниц, Гоголь «вздумал ехать куда-то далее и, чтобы не встретить остановки по случаю отправки веющей, велел накануне отъезда гаускнехту (то, что у нас в трактирах половой), уложить все вещи в чемодан, когда еще он будет спать, и отправить их туда-то. Утром, на другой день после этого распоряжения, посетил Гоголя граф А.К. Т(олстой), и Гоголь принял своего гостя в самом странном наряде – в простыне и одеяле. Гаускнехт исполнил приказание поэта с таким усердием, что не оставил ему даже во что одеться. Но Гоголь, кажется, был доволен своим положением и целый день принимал гостей в своей пестрой мантии, до тех пор пока знакомые собрали для него полный костюм и дали ему возможность уехать из Франкфурта».
Из-за рубежа Толстой вернулся в Петербург.
Он еще находится под «обаянием» большого света, который, по словам Соллогуба, умел и любил веселиться; на родовитых россиян еще не пахнуло ни английской де-ревянностью, ни французской распущенностью. Богатые дворяне стараются перенимать у соседей европейцев все щегольское, красивое, тонкое. Быть комильфотным – значит не позволять себе ничего экстравагантного. Ценится опрятность во всем – белоснежное белье; ни пылинки, ни складки на платье: на английском макинтоше без талии, панталонах от Шевреля, фраке, шитом в Лондоне...
Версификация среди образованного сословия – болезнь повальная, но почитаются поэты истинные – Пушкин, Жуковский, Баратынский, Языков... В домашних спектаклях играют все без исключения – от мала до велика. В многочисленных салонах царил умеренно фрондерский дух, что воспринималось императором, строго следившим за проявлениями истинного вольнодумства, с достаточной снисходительностью.
Федор Толстой, дядя Алексея Толстого, держал открытый дом: музыкальные и танцевальные вечера сменялись живыми картинами и домашними спектаклями. Алексей Толстой тогда еще не бывал у Федора Петровича, потому что, настроенный матерью, не хотел встречаться там с отцом, который дневал и ночевал у брата. У Федора Толстого часто прохаживались насчет императора. Дочь Федора Петровича вспоминала:
«Резкие речи его иногда доходили до императора; один раз Адлерберг нарочно приехал к отцу и передал ему слова монарха: «Спроси ты, пожалуйста, у Толстого, за что он меня ругает? Скажи ему от меня, чтобы он, по крайней мере, не делал это публично».
Давно кончился XVIII век, век временщиков и произвола. Царь и его семейство при всем могуществе фактически были уже не более чем первыми дворянами государства и не могли не считаться с коллективным самосознанием дворянства. Заведенная после 14 декабря система сыска была внешне грозной, но не слишком действенной, когда дело касалось контроля над умами, что давало право Герцену говорить о «времени наружного рабства и внутреннего освобождения».
Алексей Толстой, проявивший потом себя как сатирик, в свои двадцать лет еще мало задумывался над политическими сложностями эпохи, да и сильно было влияние многочисленных Перовских, упорно делавших большую карьеру. Они и Алексея Толстого прочили на высокие посты.
В одном из его писем того времени есть такое: «Дядя мой Л.А. Пер(овский) известил меня, что В(аше) пр(евосходительство) сообщили ему намерение е. и. в. госуд. наследника поручить мне должность секретаря при его особе...» Это был дальний прицел «русской» партии при дворе, боровшейся за влияние с «немецкой» партией Бенкендорфа, Нессельроде, Клейнмихеля и других. Но назначение почему-то не состоялось. Скорее всего сказалось отвращение Толстого к бюрократии и манкирование им службой вообще.
Живя в Красном Роге с осени 1837 года, Толстой с удовольствием переписывается со своими молодыми петербургскими знакомыми. Письма он сочиняет в виде веселых «фантазий в нескольких действиях, не считая интермедий и дивертисментов», в которых наряду с вымышленными персонажами действуют его вполне реальные светские знакомые – Безбородко, Голенищев-Кутузов... Там множество пародий, выказывающих превосходное знакомство Толстого с репертуарами столичных театров, а также с модными сочинениями. Свои письма Толстой снабжал карикатурными иллюстрациями.
Со смертью Алексея Алексеевича Перовского его стал опекать дядя Лев Алексеевич Перовский, упорно старавшийся приобщить Толстого к государственным делам. Так, он дал ему ответственное поручение приглядеться к главнейшим статистическим учреждениям в Европе ипредставить ему результаты этих наблюдений. Толстой частично выполнил это поручение, ознакомился с французской и баварской статистическими комиссиями, но сохранившийся черновик его отчета полон скрытой иронии. Он советует обратиться к многочисленным сочинениям на сей счет. Что же касается изложения собственных наблюдений применительно к русским потребностям, то он желал бы знать, «какие средства людьми и деньгами могут быть употреблены на это?».
Князь А.В. Мещерский, светский знакомый Толстого, рассказывает в мемуарах о своей семье, о матери, о сестре Елене, которая из милого подростка вдруг сделалась красивой барышней. Толстой влюбился в Елену Мещерскую не на шутку, но Анна Алексеевна была настороже...
Мещерский пишет: «Графиня-мать очень была дружна с моей матушкой и поэтому разрешила своему сыну бывать у нас. Впоследствии, когда сын ее был уже взрослым человеком и поведал матери свою первую юношескую любовь к моей сестре, причем просил разрешения просить ее руки, она, по-видимому, гораздо более из ревности к сыну, чем вследствие других каких-нибудь уважительных причин, стала горячо противиться этому браку и перестала видеться с моей матерью. Сын покорился воле матери, которую он обожал. Эта ревность графини к единственному своему сыну помешала ему до весьма зрелого возраста думать о браке...»
В семье девушки об Алексее Толстом были самого высокого мнения. А.В. Мещерский вспоминал: «Многолетняя дружба с этим замечательным человеком дает мне несомненное право думать, что мое мнение о нем как о лучшем из всех людей, которых я только знал и встречал в жизни, верно и не преувеличено. Действительно, подобной ясной и светлой души, такого отзывчивого и нежного сердца, такого вечноприсущего в человеке нравственного идеала я в жизни ни у кого не видел». Примерно так отзывался об Алексее Толстом всякий, с кем его сводила судьба и впоследствии.
Анна Алексеевна не выпускала сына из поля зрения ни на месяц. Была она с ним и в Италии в октябре 1838 года.
Через тридцать четыре года, посетив Комо снова, Алексей Константинович Толстой вглядывался в озеро, по которому ходили «голубые волны, золотистые, с маленькими серебряными шипочками», и чувствовал, что «шум от них идет в самое сердце». Так он вспоминал в одном из писем. И все здесь: горы «почти что наотвес», собор, где с обеих сторон у дверей стояли статуи двух древних римлян – Плиния Старшего и Плиния Младшего в докторских мантиях четырнадцатого века, башни замка Бараделло – все напоминало ему о молодости и о романтическом приключении...
Толстой ходил тогда на виллу Реймонди вместе с наследником стрелять в цель и в голубей. Жуковский был с ними. Перед дворцом около большой дороги, на лужайке стоял большой ясень, под которым всегда сидели аббаты. Жуковский нарисовал ясень в своем альбоме, но с аббатами не справился и попросил Алексея Толстого нарисовать ему одного, что тот и сделал.
Однажды утром Толстой заметил в окне нижнего этажа девушку редкой красоты, с очень тонкой талией и уже развитой грудью. Она поглядывала на него с нескрываемым интересом. Он сказал ей несколько комплиментов, она оказалась бойкой девушкой, смело отвечала ему, и глаза ее обещали многое...
Ему захотелось встретиться с девушкой, и он нарочно забыл пороховницу в одной из гостиных виллы, а днем пошел ее разыскивать. Девушка оказалась дочерью местного сторожа, и звали ее Пеппина. Она охотно взялась помочь Толстому отыскать пороховницу, и они нашли ее в комнате, в которой были закрыты ставни.
«Прежде чем уйти, – вспоминал Толстой, – я сделал Пеппине объяснение в любви – такое, что она не могла больше сомневаться в моих чувствах. Остальное я забыл...»
Нет, он ничего не забыл и тридцать четыре года спустя, когда снова посетил виллу Реймонди, увидел ясень и под ним аббата, как тогда. Он позвонил у решетки, и калитку ему открыла молодая девушка, как в былое время открывала ее Пеппина.
«Она была похожа на Пеппину, но я хорошо знал, что это не была она, так как ей тогда было 16 лет, которых она теперь более иметь не может, по крайней мере, я так думаю.
Я попросил видеть сторожа, и старый человек пришел, но я знал, что это не был тот же самый, так как тому было тогда лет шестьдесят, и ему не могло быть их и теперь.
На мои вопросы новый сторож сообщил мне, что прежний умер, а также и жена его, но он ничего не мог мне сказать о Пеппине.
Он был тогда помощником сторожа, и у него глуповатый вид.
Я попросил его открыть мне, и я отыскал комнату и стул, на который я сел, как во время оно. Он спросил меня, не родственник ли я прежнему сторожу? Я отвечал: «Да, немного». Потом я посетил сад, и, к его удивлению, я ему указал место, где прежде было стрельбище... Это мне напомнило удивление швейцара дома Шиллера в Веймаре, когда я вернулся в него после тридцатипятилетнего отсутствия и расспрашивал его о различных лицах 26-го года.
– Но вы у меня спрашиваете о лицах, которые давно умерли, – сказал он мне. – Кто же вы?
Тем не менее я не отчаиваюсь найти Пеппину.
Я поручу это моему другу, старому лодочнику Франжи, и, если она не умерла, я пойду навестить ее».
В декабре 1838 года в Риме Алексей Толстой снова встретился с Гоголем и был приятно поражен переменой в его внешности. Исчез смешной хохолок, не стало костюма, составленного из резких противоположностей щегольства и неряшества; отрывистая речь, прерываемая легким носовым звуком, подергивающим лицо, сменилась плавным течением слов, и лишь глаза по-прежнему излучали доброту, веселость и любовь. Теперь у него были прекрасные белокурые волосы почти до плеч, он отпустил усы и эспаньолку, которые как-то скрадывали длинный и кривоватый нос; просторный сюртук вместо модного фрака придавал ему солидность.
Это тогда Гоголь, желая помочь одному своему земляку-художнику, согласился читать «Ревизора» у княгини Зинаиды Волконской в ее Палаццо Поли. Все русские бросились покупать билеты, съезд был огромный. Но Гоголь, чем-то расстроенный, читал монотонно. Многие из высокопоставленной публики не вернулись к чтению второго действия и даже говаривали: «Этой пошлостью он кормил нас в Петербурге, теперь он перенес ее в Рим». Художники и друзья Гоголя были возмущены таким поведением знати, и Алексей Толстой тоже.
Из окружения наследника престола Алексею Толстому был ближе всего молодой граф Иосиф Виельгорский, юноша очень любознательный, жадный до знаний. Он слушал курс наук вместе с наследником, но особенной дружбы между ними не было, потому что Александр не обладал волевой целеустремленностью и чувствовал себя неловко с людьми цельными. Впоследствии Александр II подчинялся разнородным влияниям, включая и самые дурные, что делало его политику расплывчатой и противоречивой, и при всех своих либеральных (по сравнению отцовскими) делах терпел губительные провалы.
Гоголь сдружился с Виельгорским и Толстым. Они узнали Рим с такой стороны, с какой из русских знал Вечный город лишь один Гоголь... У Виельгорского была чахотка. Он умер в мае. Смерть этого добрейшего и талантливого молодого человека Гоголь и Толстой переживали тяжко.
Как-то Александра Осиповна Россет-Смирнова, знавшая Алексея Толстого с детства, побывала вместе с ним и Гоголем на богослужении в соборе святого Петра. Престарелого папу Григория VI внесли на носилках с балдахином. Длинноносый худой старик со слезящимися глазами часто делал знаки носильщикам, чтобы они останавливались – папа боялся головокружения. На паперти он простер руки, толпа стала на колени. Играла музыка, звонили колокола, стреляли пушки. В толпу бросали индульгенции, началась свалка, люди грубо рвали друг у друга из рук отпущение грехов прошлых и будущих. Странно было наблюдать этот средневековый пережиток, но картина в общем была забавная и красочная. Кардиналы были в красных мантиях, аббаты – в лиловых, папские гвардейцы – в красных мундирах с белыми султанами...
Толстой с матерью больше жил в Ливорно, где у графини был салон. Летом 1839 года историк Погодин встретил Толстого в Париже.
Толстой унаследовал от Алексея Перовского интерес к мистике и громадную библиотеку, посвященную таинственным явлениям. В те годы Толстой писал рассказы на французском языке вроде «Семьи вурдалака», весьма искусно преподносил всякие ужасы в духе английских «готических» или «страшных» романов, начиненных встречами с призраками и вампирами.
Писатель Болеслав Маркевич, который впоследствии перевел «Семью вурдалака» с французского на русский, писал в примечании: «Рассказ этот вместе с другим: «Свидание через 300лет»... заключающимся в той же имеющейся у меня тетради покойного графа А. К. Толстого, принадлежит к эпохе ранней молодости нашего поэта. Они написаны по-французски, с намеренным подражанием несколько изысканной манере и архаическим оборотам речи conteur'oв Франции XVIII века».
Вскоре он написал и фантастическую повесть в том же роде, назвав ее «Упырь», но уже по-русски и с русскими героями. Он следовал по стопам своего дядюшки Антония Погорельского, Гоголя, Владимира Одоевского...
Да и не у них одних домовые, привидения, бесы, движущиеся сами по себе неодушевленные предметы появлялись в романтических сочинениях. Традиция восходила к Гёте, Нодье, Мериме, Грильпарцеру, Гофману... Интерес к сверхъестественному у Толстого останется на всю жизнь, хотя он и пытался иронизировать над собственным увлечением.