355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Жуков » Алексей Константинович Толстой » Текст книги (страница 11)
Алексей Константинович Толстой
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 07:35

Текст книги "Алексей Константинович Толстой"


Автор книги: Дмитрий Жуков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 27 страниц)

 
Не отринь же меня от эфирных объятий!..
О!.. если вниманье твое получу,
Среди многотрудных служебных занятий
Минуты покоя – тебе посвящу...
 

В «предсмертном» стихотворении Козьмы Пруткова есть нечто похожее на вирши калужского чиновника.

 
Но музы не отверг объятий
Среди мне вверенных занятий.
 

Вспомним, что Толстой только что вернулся из Калуги... Для нас важны даже крупицы сведений о характере Алексея Толстого, о его неистощимом юморе, во многом способствовавшем славе и неубывающей популярности придуманного им вместе с Жемчужниковыми оригинального литератора.

«Фантазия» – это первое обнародованное произведение Козьмы Пруткова, хотя само имя появилось на страницах журнала «Современник» три с лишним года спустя. И с самого начала о такого рода творчестве заговорили все. Начиная с императора Николая Павловича, который вскоре, увидев на приеме Алексея Жемчужникова, сказал:

– Ну, знаешь, я не ожидал от тебя, что ты напишешь такую...

Царь запнулся.

– Чепуху? – не удержавшись, сказал Жемчужников.

Наступила историческая минута.

– Я слишком воспитан, чтобы так выражаться! – произнес холодно государь и перенес свое внимание на других.

Это из области анекдотов. Но остались и весьма существенные доказательства всеобщего внимания к постановке «Фантазии».

Эту комедию недаром включают в собрания сочинений и Козьмы Пруткова и Алексея Константиновича Толстого. Она была ядовитой насмешкой над тогдашними водевилями, герои которых под пение куплетов, преодолевая чинимые драматургами препятствия, неуклонно продвигались к собственной свадьбе. Обычно имена персонажей пеклись по готовым рецептам. Если купец, то в водевиле он Лобазин; если вертопрах, то Папильоткин; если страстная вдова, то Влюбчива; если лекарь, то Микстура...

В «Фантазии» все было наоборот.

«Застенчивый человек» зовется Беспардонным, Миловидон оказывается «человеком прямым», неприятным в своей грубой откровенности, а Кутило-Завалдайский, «человек приличный», даже представляясь, говорит: «У меня, сударыня, более нравственный капитал! Вы на это не смотрите, что мое такое имя: Кутило-Завалдайский. Иной подумает и бог знает что; а я совсем не то!.. Я человек целомудренный и стыдливый. Меня даже хотели сделать брандмейстером». И оправдывает целиком собственную характеристику.

В пьесе были доведены до абсурда диалоги, и это наводит на мысль, что Козьма Прутков был предтечей театра абсурда, возникшего уже в нашем веке и одно время считавшегося едва ли не вершиной драматического искусства. Когда о нелепице говорят всерьез, то от этого за версту несет разложением.

Химический термин «разложение» ввел в литературоведение Аполлон Григорьев. И едва ли не в тот самый год, когда была поставлена «Фантазия».

Аполлон Александрович жил в то время в Москве и, естественно, на спектакле быть не мог. Но он прочел рецензию Федора Кони и отозвался на «Фантазию» статьей в журнале «Москвитянин».

«Со своей стороны, – писал он, – мы видим в фантазии гг. Y и Z злую и меткую, хотя грубую пародию на произведения современной драматургии, которые все основаны на такого же рода нелепостях. Ирония тут явная – в эпитетах, придаваемых действующим лицам, в баснословной нелепости положений. Здесь только доведено до нелепости и представлено в общей картине то, что по частям найдется в каждом из имеющих успех водевилей. Пародия гг. Y и Z не могла иметь успеха потому, что не пришел еще час падения пародируемых ими произведений».

Глава пятая
«СРЕДЬ ШУМНОГО БАЛА, СЛУЧАЙНО...»

В начале 1851 года Алексею Толстому было уже тридцать три года. Он считал, что прожил их плохо, но никто не знал его тягостных мыслей. Ум и воспитание наделили его манерой держаться просто, но в этой аристократической простоте была своя сложность, которая исключала какую бы то ни было откровенность. В остроумие он прятался как в скорлупу – оно было видимой частью его исканий. Толстой знал про себя, что он художник, но ощущение собственной талантливости только усугубляло раскаяние – вместо творчества ему подсунули суету, а он не был настолько сильным, чтобы отринуть ненужное и взяться за главное...

Впрочем, как и все истинные художники, он преувеличивал собственную суетность. Бездельники не замечают потерянного времени. У работников всякий день, не отданный делу, кажется едва ли не катастрофой. Они терзаются, упрекают себя в лени именно в такие дни, забывая о месяцах, промелькнувших оттого, что думать о постороннем недосуг. Да и праздность художника кажущаяся – это время созревания плодотворной мысли.

Толстой был работником.

Анна Алексеевна Толстая по-прежнему ревниво опекала сына. Она с ужасом думала о его женитьбе, само слово «жена» было вызовом эгоистической самоотверженности Анны Алексеевны и предвещало, как чудилось ей, катастрофические перемены в сыновней привязанности и любви. Она придумывала болезни, которые требовали длительного лечения за границей и непременного присутствия и заботы сына. Она прибегала к помощи своих всесильных братьев, вызывавших Алексея к себе ради неотложных семейных дел или посылавших его в командировки государственной важности. А там... он развеивался, и его забывали. Так было с промелькнувшей в воспоминаниях графиней Клари и другими увлечениями Толстого.

Зимой, в январе, в тот, быть может, самый вечер, когда в Александринке шла «Фантазия», Алексей Толстой по долгу придворной службы сопровождал наследника престола на бал-маскарад, который давался в Большом театре. Будущий император Александр II любил подобные развлечения, он тяготился своей умной и тихой женой и открыто волочился за женщинами, не пренебрегая и случайными знакомствами в публичных местах.

На балу Алексей Толстой встретил незнакомку, у которой было сочное контральто, интригующая манера разговаривать, пышные волосы и прекрасная фигура. Она отказалась снять маску, но взяла его визитную карточку, обещав дать знать о себе.

Возвратись домой, Алексей Константинович по укоренившейся у него привычке работать ночью пытался сесть за стол и продолжать давно уже начатый роман или править стихи, но никак не мог сосредоточиться, все ходил из угла в угол по кабинету и думал о незнакомке. Устав ходить, он ложился на диван и продолжал грезить. Нет, далеко не юношеское трепетное чувство влекло его к маске... Ему, избалованному женской лаской, показалось, что с первых же слов они с этой женщиной могут говорить свободно, она поймет все, что бы он ни сказал, и ей это будет интересно не потому, что он, Алексей Толстой, старается говорить интересно, а потому, что она умница и всей манерой своей печально смотреть, улыбаться, говорить, слушать делает его не раскованным по-светски, а вдохновенным по-человечески. Это вместе с чувственностью, которую она не могла не пробудить, волновало его глубоко, обещая не просто удовольствие...

Может быть, той же ночью он нашел для описания своего зарождающегося чувства слова стихотворения, которое отныне будет всегда вдохновлять композиторов и влюбленных.

 
Средь шумного бала, случайно,
В тревоге мирской суеты,
Тебя я увидел, но тайна
Твои покрывала черты;
 
 
Лишь очи печально глядели,
А голос так дивно звучал,
Как звон отдаленной свирели,
Как моря играющий вал.
 
 
Мне стан твой понравился тонкий
И весь твой задумчивый вид,
А смех твой, и грустный и звонкий,
С тех пор в моем сердце звучит.
 
 
В часы одинокие ночи
Люблю я, усталый, прилечь;
Я вижу печальные очи,
Я слышу веселую речь,
 
 
И грустно я так засыпаю,
И в грезах неведомых сплю...
Люблю ли тебя, я не знаю -
Но кажется мне, что люблю!
 

– На этот раз вы от меня не ускользнете! – сказал Алексей Толстой через несколько дней, входя в гостиную Софьи Андреевны Миллер. Она решила продолжить бальное знакомство и прислала ему приглашение.

Теперь он мог увидеть ее лицо. Софья Андреевна не была хорошенькой и с первого взгляда могла привлечь внимание разве что в маске. Высокая, стройная, с тонкой талией, с густыми пепельными волосами, белозубая, она была очень женственна, но лицо ее портили высокий лоб, широкие скулы, нечеткие очертания носа, волевой подбородок. Однако, приглядевшись, мужчины любовались полными свежими губами и узкими серыми глазами, светившимися умом.

Иван Сергеевич Тургенев рассказывал о ней в семье Льва Толстого и уверял, что был будто с Алексеем Константиновичем на маскараде и что они вместе познакомились с «грациозной и интересной маской, которая с ними умно разговаривала. Они настаивали на том, чтобы она сняла маску, но она открылась им лишь через несколько дней, пригласив их к себе».

– Что же я тогда увидел? – говорил Тургенев. – Лицо чухонского солдата в юбке.

«Я встречал впоследствии графиню Софью Андреевну, вдову А.К. Толстого, – добавляет слышавший этот рассказ С.Л. Толстой, – она вовсе не была безобразна, и, кроме того, она была, несомненно, умной женщиной».

Рассказ о том, что Тургенев был вместе с Толстым на памятном бале-маскараде, вызывает сомнение. Скорее всего Тургенева с Софьей Андреевной немного позже познакомил сам Алексей Толстой, и этому сопутствовало какое-то весьма неловкое обстоятельство, которое оставило у Ивана Сергеевича неприятный осадок, заставлявший его за глаза злословить, а в письмах к Софье Андреевне оправдываться...

Мнения современников о Софье Андреевне были самыми противоречивыми. Начать с того, что тот же Тургенев всегда посылал ей одной из первых свои новые произведения и с нетерпением ждал ее суда. Шаржированное описание ее внешности много лет спустя могло быть следствием уязвленного самолюбия. Он, как и Алексей Толстой, был под обаянием этой женщины, но отношения их остаются непроясненными.

– На этот раз вы от меня не ускользнете! – повторял Алексей Толстой, вновь услышавший ее необыкновенный вибрирующий голос, о котором говорили, что он запоминается навсегда. И еще говорили о ней как о милой, очень развитой, очень начитанной женщине, отличавшейся некоторым самомнением, которое, однако, имело столько оправданий, что охотно прощалось ей.

Она любила серьезную музыку. «Пела Софья Андреевна действительно как ангел, – вспоминала одна из ее современниц, – и я понимаю, что, прослушав ее несколько вечеров сряду, можно было без ума влюбиться в нее и не только графскую, а царскую корону надеть на бойкую головку».

Нет, женщина, прекрасно разбиравшаяся в литературе, способная взять в руки томик Гоголя и с листа безупречно переводить труднейшие места на французский, знавшая, по одним сведениям, четырнадцать, а по другим – шестнадцать языков, включая санскрит, не могла не произвести глубокого впечатления на графа, знания которого были необыкновенно широки и глубоки.

О чем они говорили в эту свою встречу, остается только догадываться, но теперь не проходило и дня, чтобы они не встречались, не писали друг другу писем, касаясь главным образом литературы, искусства, философии, мистики.

Софья Андреевна, урожденная Бахметева, была женой конногвардейца, ротмистра Льва Федоровича Миллера. Этого обладателя роскошных пшеничных усов и заурядной внешности Толстой встречал в музыкальных салонах. Теперь он знал, что Софья Андреевна не живет с мужем, но остерегался спрашивать, что привело их к разрыву. Он принимал эту женщину с веселой речью и грустными глазами такой, какая она была, дорожил каждой минутой близости с ней, а сблизились они очень быстро, потому что того хотела Софья Андреевна. Он был из тех сильных, но неуверенных в себе мужчин, которых умные женщины выбирают сами, оставляя их в неведении об этом выборе, не давая неуверенности и сомнениям одержать верх над первым порывом.

Очень скоро она нанесла ему ответный визит, и уже 15 января Толстой посылает Софье Андреевне стихи:

 
Пусто в покое моем. Один я сижу у камина,
Свечи давно погасил, но не могу я заснуть,
Бледные тени дрожат на стене, на ковре, на картинах,
Книги лежат на полу, письма я вижу кругом.
Книги и письма! Давно ль вас касалася ручка младая?
Серые очи давно ль вас пробегали, шутя?..
 

Но к поэтическому признанию в любви он добавляет: «Это только затем, чтобы напомнить Вам греческий стиль, к которому Вы питаете привязанность. Впрочем, то, что я Вам говорю в стихах, я мог бы повторить Вам и в прозе, так как это чистая правда».

Он читал ей у себя «Ямбы» и отрывки из поэмы «Гермес» Анри Шенье, идиллии и элегии, проникнутые духом классики, и теперь посылал Софье Андреевне томик его стихов, редчайшее издание, составленное поэтом Латушем в 1819 году и дорогое тем, что досталось по наследству от Алексея Перовского. Толстого привлекала и сама личность полугрека-полуфранцуза Шенье, который весь был в свободолюбивых идеях XVIII века, но не принял якобинского террора, заявив открыто: «Хорошо, честно, сладостно ради строгих истин подвергаться ненависти бесстыжих деспотов, тиранизирующих свободу во имя самой свободы» и кончив жизнь в тридцать два года под ножом гильотины за два дня до падения Робеспьера. Противоречия французской революции заставляли Толстого упорно размышлять о судьбе художников в эпохи политических сдвигов. Ведь у Шенье, как и у Толстого, был «луч света впереди». Неосуществленность собственных намерений беспокоила Толстого всякий раз при воспоминании о том, как Шенье, поднявшись на эшафот, ударил себя по лбу и сказал: «А все-таки у меня там кое-что было!»

От мыслей возвышенных он спускался к изъявлению самой обыкновенной ревности, потому что накануне вечером Софью Андреевну увез с бала кавалер в мундире полицейского ведомства. Но это было последнее письмо, в котором Толстой обращался к возлюбленной на «вы». И уже скоро ему кажется, что «мы родились в одно время и знали всегда друг друга, и потому, совершенно тебя не зная, я сразу же устремился к тебе, потому что я услышал в твоем голосе что-то родное... Вспомни, вероятно, то же почувствовала и ты...»

Отныне каждое его письмо к ней будет исполнено величайшего доверия, каждое из них будет исповедью и признанием в любви.

До нас дошел лишь страстный монолог Алексея Константиновича (письма Софьи Андреевны не сохранились), говорящий об их духовной близости, в которой литература, искусство, философия, мистика играли роль второстепенную, давая возможность изливать свое, давно копившееся, выстраданное и до поры затаенное. Человек талантлив, но без повода, без отклика, без понимания он может так и не высказаться, остаться до конца во власти смутных ощущений, носить в себе обрывки мыслей, неразвившихся и незаконченных.

Себя Толстой считал некрасивым, немузыкальным, неэлегантным... Их много было, всяких «не». Софья Андреевна любила немецкую музыку, а Толстой ее не понимал и огорчался тем, что возлюбленная ускользает от него у дверей Бетховена.

В Толстом все больше росло отвращение к службе. Он старался всеми способами уклониться от дежурств во дворце. Софья Андреевна сочувственно относилась к его стремлению порвать с придворной жизнью и уйти с головой в творчество. И тем не менее могучие родственники продвигали его. В феврале он становится коллежским советником, а в мае его делают «церемониймейстером Двора Его Величества». Наследник престола, будущий император Александр II, считает его незаменимым спутником в поездках на охоту, часто бывает в Пустыньке, в доме, который был обставлен со всей возможной роскошью – туда свезены булевская мебель, множество произведений искусства, драгоценный фарфор, принадлежавшие Перовским. Все это расставлено со вкусом, радовало глаз, и Толстой с удовольствием проводил время в Пустыньке. Ему хотелось рисовать, лепить, а больше гулять по лесам и полям или ездить верхом.

Он неотступно думает о Софье Андреевне. Она недоговаривает что-то, а порой избегает его. Толстой винит я этом себя. Это он оказался недостаточно чутким... А может быть, он уже охладел к ней? Женщина способна предугадать то, что мужчина еще не осознает. Сомнения питают музу.

 
С ружьем за плечами, один, при луне,
Я по полю еду на верном коне.
Я бросил поводья, я мыслю о ней,
Ступай же, мой конь, по траве веселей!..
 

И с ним насмешливый двойник, будто бы угадывающий истинное состояние Толстого, предсказывающий тривиальный конец его любви:

 
«Смеюсь я, товарищ, мечтаньям твоим,
Смеюсь, что ты будущность губишь;
Ты мыслишь, что вправду ты ею любим?
Что вправду ты сам ее любишь?
Смешно мне, смешно, что, так пылко любя,
Ее ты не любишь, а любишь себя.
Опомнись, порывы твои уж не те!
Она для тебя уж не тайна,
Случайно сошлись вы в мирской суете,
Вы с ней разойдетесь случайно.
Смеюся я горько, смеюся я зло
Тому, что вздыхаешь ты так тяжело».
 

Но у Толстого не всегда можно понять, где он убийственно серьезен, а где так же убийственно ироничен. Это прутковская черта...

В немногих сохранившихся отрывках писем Толстого к Софье Андреевне нет уже никакой иронии. Видимо, она писала ему, что его чувство – лишь восторженное возбуждение. Оно пройдет, и Толстой уже не будет любить ее. Он чувствовал в ее словах недосказанность, которая тревожила его. Она намекала на обстоятельства, неведомые ему. Ей было страшно... А он не понимал, чего же она страшится, не понимал ее «забот, предчувствий, опасений», говорил, что цветок исчезает, но остается плод, само растение. Да, он знает, что любовь не вечное чувство. Но стоит ли пугаться этого? Ну, пройдет любовь, но останется благословенная дружба, когда люди уже не могут обойтись друг без друга, когда один становится как бы естественным продолжением другого. Он уже и теперь чувствует, что он – в большей мере она, что Софья Андреевна для него больше, чем второе «я».

«Клянусь тебе, как я поклялся бы перед судилищем господним, что люблю тебя всеми способностями, всеми мыслями, всеми движениями, всеми страданиями и радостями моей души. Прими эту любовь, какая она есть, не ищи ей причины, не ищи ей названия, как врач ищет названия для болезни, не определяй ей места, не анализируй ее. Бери ее, какая она есть, бери не вникая, я не могу дать тебе ничего лучшего, я дал тебе все, что у меня было драгоценного, ничего лучшего у меня нет...»

Как-то она показала ему свой дневник, и его поразила там фраза:

«Для достижения истины надо раз в жизни освободиться от всех усвоенных взглядов и заново построить всю систему своих знаний».

Он и сам так думал всегда, но не мог выразить точно, как это сделала умница Софья Андреевна. «Я – словно какой-нибудь сарай или обширная комната, полная всяких вещей, весьма полезных, порой весьма драгоценных, но наваленных кое-как одна на другую; с тобой я и хотел бы разобраться и навести во всем порядок».

Его посещают мысли, обычные для любой незаурядной, творческой личности. Как же так получилось, что он бесплодно прожил половину жизни? У него столько противоречивых особенностей, которые приходят в столкновение, столько желаний, столько потребностей сердца, которые он силится примирить... Но примирения, гармонии не получается. Всякая попытка проявить себя творчески приводит к такой борьбе противоречий в нем самом, что все существо выходит из этой борьбы растерзанным. Он живет не в своей среде, не следует своему призванию, в душе полный разлад, и получается, что он обыкновенный лентяй, хотя, в сущности, деятелен по природе...

Значит, все надо менять, все в самом себе поставить на свои места, и помочь ему в этом может лишь один человек – Софья Андреевна.

Лето 1851 года было жарким. Вернувшись из лесу, Толстой садился за письма к Софье Андреевне, рассказывал ей, как влекут его лесные запахи. Они напоминают о детстве, проведенном в Красном Роге, столь богатом лесами. Рыжики, всякий сорт грибов пробуждает в нем множество картин из прожитого. Он любит запах моха, старых деревьев, молодых, только что срубленных сосен... Запах леса в знойный полдень, запах леса после дождя, запахи цветов...

Анна Алексеевна уже проведала о связи сына с Софьей Андреевной, но на отношения с замужней женщиной она смотрела спокойно, потому что считала их несерьезным, кратковременным увлечением, не видела в чувстве сына к Софье Андреевне ничего угрожающего эгоистической материнской любви.

Софья Андреевна уехала к брату в Пензенскую губернию, в родовое имение Бахметевых село Смальково. Толстой тоскует и пишет ей из Пустыньки пространное письмо, в котором снова звучит мотив вечности любви, ее предопределения и фатальности. И, пожалуй, это главное письмо, его кредо, которого он держался всю жизнь неуклонно.

»...Бывают минуты, в которые моя душа при мысли о тебе как будто вспоминает далекие-далекие времена, когда мы знали друг друга еще лучше и были еще ближе, чем сейчас, а потом мне как бы чудится обещание, что мы опять станем так же близки, как были когда-то, и в такие минуты я испытываю счастье столь великое и столь отличное от всего доступного нашим представлениям здесь, что это словно предвкушение или предчувствие будущей жизни. Не бойся лишиться своей индивидуальности, а пусть бы ты даже и лишилась ее, это ничего не значит, поскольку наша индивидуальность есть нечто приобретенное нами, естественное же и изначальное наше состояние есть добро, которое едино, однородно и безраздельно. Ложь, зло имеет тысячи форм и видов, а истина (или добро) может быть только единой... Итак, если несколько личностей возвращаются в свое естественное состояние, они неизбежно сливаются друг с другом, и в этом состоянии нет ничего ни прискорбного, ни огорчительного...»

А поскольку «изначальное наше состояние есть добро», то возникает его глубокое уважение к людям, способным жить естественно, не подчиняя себя условностям света и требованиям «так называемой службы». Толстому кажется, что таковы люди искусства, что у них и мысли другие, и лица добрые. Он рассказывает, какое удовольствие доставляет ему видеть людей, посвятивших себя какому-нибудь искусству, не знающих службы, не занимающихся под предлогом служебной надобности «интригами одна грязнее другой». Он идеалист, наш герой, считающий, что людям искусства несвойственно интриганство. В их мире ему видится возможность «отдохнуть» от вечного пребывания в служебной форме, от соблюдения правил бюрократического общежития, от чиновничьего рабства, которого неспособен избежать ни один из служащих, на какой бы высокой ступени иерархической лестницы он ни находился.

«Не хочется мне теперь о себе говорить, а когда-нибудь я тебе расскажу, как мало я рожден для служебной жизни и как мало я могу принести ей пользы...

Но если ты хочешь, чтобы я тебе сказал, какое мое настоящее призвание, – быть писателем.

Я еще ничего не сделал – меня никогда не поддерживали и всегда обескураживали, я очень ленив, это правда, но я чувствую, что мог бы сделать что-нибудь хорошее, лишь бы мне быть уверенным, что я найду артистическое эхо, и теперь я его нашел... это ты.

Если я буду знать, что ты интересуешься моим писанием, я буду прилежнее и лучше работать.

Так знай же, что я не чиновник, а художник».

И вот тут мы приближаемся к тяжкому испытанию любви Алексея Константиновича Толстого к Софье Андреевне Миллер. Это письмо отправлено из Пустыньки в Смальково 14 октября 1851 года, а через несколько дней туда же устремляется сам Толстой, чтобы услышать исповедь любимой женщины...

И уже 21 октября он пишет стихотворение, обращенное к Софье Андреевне, полное любви и намеков на их мучительные объяснения:

 
Слушая повесть твою, полюбил я тебя, моя радость!
Жизнью твоею я жил и слезами твоими я плакал...
Многое больно мне было, во многом тебя упрекнул я;
Но позабыть не хочу ни ошибок твоих, ни страданий...
 

Что же случилось за эти семь дней? Почему Толстой, только что написавший длинное послание и не обмолвившийся в нем ни словом об «ошибках и страданиях» Софьи Андреевны, вдруг срывается с места и, вооруженный самой грозной подорожной, понукая ямщиков, загоняя лошадей, мчится в Смальково?

Анна Алексеевна Толстая наконец поняла, что у сына ее не простая любовная интрижка, и стала интересоваться его избранницей. Навела справки, и услужливые сплетники наговорили ей о Софье Андреевне такого, что она пришла в ужас. Графине даже показали в театре на некую особу, приняв ее за Софью Андреевну по созвучию имен. Вульгарная внешность особы крайне шокировала Анну Алексеевну, которая едва ли не в тот же вечер напрямик спросила сына, каковы его отношения с Софьей Андреевной, любит ли он ее...

Не способный кривить душой, Алексей Константинович сказал, что любит, что не знает более чудесной и умной женщины, чем Софья Андреевна Миллер, и если бы той удалось развестись с мужем, он почел бы за счастье ее согласие стать подругой жизни... Анна Алексеевна гневно прервала его и высказала все, что слышала и сама думает о Софье Андреевне.

Твердо уверенный, что Софьи Андреевны нет в Петербурге, он улыбался, когда мать расписывала даму, виденную ею в театре, но стоило в рассказе матери замелькать фамилии Бахметевых и разным знакомым подробностям, которые тесно увязывались с тем, о чем он еще не знал, но мог бы догадаться, если б захотел, как улыбка сползла с его лица. Он был потрясен. Ему захотелось тотчас увидеться с Софьей Андреевной, объясниться с ней, услышать из ее уст, что все это неправда...

Толстому понадобилось срочно навестить дядю Василия Алексеевича Перовского в Оренбурге, а путь туда пролегал через Пензенскую губернию. Промелькнул Саранск, и вот уже Смальково – церковь с высокой колокольней, двухэтажный дом Бахметевых, полускрытый разросшимися вербами, деревенские избы. Входя в дом, он услышал звуки рояля и голос, «от которого он сразу же встрепенулся», дивный голос, навсегда пленивший его...

Софья Андреевна так обрадовалась его приезду, что ему было неловко начинать неприятный разговор. Когда же он стал упрекать ее в скрытности, она разрыдалась, сказала, что любит его и потому не хотела огорчать. Она скажет ему все, и он волен верить или не верить ей...

Об их объяснении мы можем только догадываться. Были упреки Толстого, но было и сострадание, прощение, безграничное великодушие. Вскоре он напишет ей: «Бедное дитя, с тех пор как ты брошена в жизнь, ты знала только бури и грозы. Даже и в самые лучшие минуты, те, когда мы находились вместе, тебя волновали какая-нибудь неотвязная забота, какое-нибудь предчувствие, какое-нибудь опасение...»

Прошлое Софьи Андреевны было туманным и неблагополучным.

Сохранились лишь немногие письма Толстого к Миллер, в которых случайно уцелели намеки на его страдания и ее прошлое – после его смерти она беспощадно уничтожила собственные письма, а из оставленных писем Алексея Константиновича вырезала даже отдельные строчки...

Но в «Путешествии за границу М.Н. Похвиснева, 1847 года» есть упоминание о тщательно скрывавшейся драме:

«С нами в дилижансе едет граф Толстой, отец московской красавицы Полины (слывущей так в Москве), вышедшей недавно замуж за кн. Вяземского, убившего на дуэли преображенца Бахметева... Граф с гордостью рассказывает нам про своего зятя, наделавшего много шуму своею историею с Бахметевым; дело стало за сестру Бахметева, на которой Вяземский обещал жениться и которую, говорят, он обольстил; брат вступился за сестру и был убит Вяземским. Суд над ним кончился, и приговор ему объявили, вместе с сыном гр. Толстого (бывшего у него секундантом), при дверях Уголовной палаты. Благодаря ходатайству старухи Разумовской, тетки Вяземского, последнему вменено в наказание двухгодичный арест...»

Сколько же их, Толстых и Разумовских, связанных к тому времени родственными узами едва ли не со всеми именитыми дворянскими родами! Даже у мужа Софьи Андреевны, конногвардейца Льва Федоровича Миллера, мать Татьяна Львовна – урожденная Толстая.

Жизнь Софьи Андреевны в родном доме стала невыносимой. Чтобы бежать от косых взглядов (в семье считали ее виновницей гибели брата), она вышла замуж за страстно влюбленного в нее ротмистра Миллера. Но брак оказался неудачным, она питала отвращение к мужу и вскоре ушла от него.

Софья Андреевна исповедовалась Толстому, но была ли ее исповедь полной, было ли ее чувство таким же глубоким и сильным, как его, не узнать никогда. Если нет, то она была несчастлива со своими «заботами, предчувствиями, опасениями». Он же был мучительно счастлив...

Сострадание и великодушие сильного человека отчетливо видны в концовке того стихотворения, в котором он говорил, что не хочет забывать ошибок Софьи Андреевны.

 
Дороги мне твои слезы и дорого каждое слово!
Бедное вижу в тебе я дитя, без отца, без опоры;
Рано познала ты горе, обман и людское злословье,
Рано под тяжестью бед твои преломилися силы!
Бедное ты деревцо, поникшее долу головкой!
Ты прислонися ко мне, деревцо, к зеленому вязу:
Ты прислонися ко мне, я стою надежно и прочно!
 

Через десять дней складывается еще одно стихотворение, позднее ладом своим заворожившее композиторов Лядова и Аренского.

 
Ты не спрашивай, не распытывай,
Умом-разумом не раскидывай:
Как люблю тебя, почему люблю,
И за что люблю, и надолго ли?
Ты не спрашивай, не раскидывай:
Что сестра ль ты мне, молода ль жена
Или детище ты мне малое?
И не знаю я, и не ведаю,
Как назвать тебя, как прикликати.
Много цветиков во чистом поле,
Много звезд горит по поднебесью,
И назвать-то их нет умения,
Распознать-то их нету силушки.
Полюбив тебя, я не спрашивал;
Не разгадывал, не испытывал,
Полюбив тебя, я махнул рукой,
Очертил свою буйну голову!
 

Из Смалькова Толстой отправился к дяде Василию Алексеевичу Перовскому в Оренбург, и в пути у него было время поразмыслить о Софье Андреевне и ее семье...

Приятной неожиданностью было узнать, что Софья Андреевна, как и он, любит охоту, ездит верхом по-мужски, в казачьем седле, носится во весь опор по полям с нагайкой и с ружьем за плечами, и повадки у нее словно у заправского доезжачего...

Познакомился он и с многочисленными Бахметевыми – главой семейства Петром Андреевичем, его женой, детьми Юрием, Софьей, Ниной, сестрами Софьи Андреевны, еще одним ее братом, Николаем Андреевичем, о котором говорили, что он «душа и нерв» всего местного общества. «Суета он страшная, неугомонен как бес, но зато вносит с собою жизнь всюду, куда входит». Звали его все Коляшей. Софью Андреевну он обожал, считал верхом совершенства. Отношения между всеми Бахметевыми были весьма сложные.

За одним из Бахметевых была замужем Варвара Александровна, Варенька, урожденная Лопухина, в которую был влюблен Лермонтов. Муж Варвары Александровны отравлял ей жизнь – в каждой повести или драме поэта, где выводился муж-глупец, жена которого любит другого, ему чудилась насмешка, издевательство. Софья Андреевна знала все об этих семейных ссорах, потому что одно время, совсем юная, жила у Варвары Александровны, была воспитана ею, обязана ей своим развитием.

В Оренбурге, небольшой крепости, окруженной земляными валами и рвами, Толстого радостно встретили Перовский и Александр Жемчужников.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю