Текст книги "Алексей Константинович Толстой"
Автор книги: Дмитрий Жуков
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 27 страниц)
В «Упыре» у Толстого фантастика замешана на русской действительности. На многолюдном московском балу герой повести Руневский встречается с молодым, бледным и совершенно седым незнакомцем, который обращает его внимание на бригадиршу Сугробину и ее внучку Дашу и утверждает, что был на похоронах старухи и та теперь «не что иное, как гнусный упырь», ждущий удобного случая, чтобы насытиться кровью внучки. На балу оказываются и другие упыри. Однако вскоре Руневский знакомится с Сугробиной и ее внучкой, и все вроде бы разъясняется.
«– Знаю, мой батюшка, – говорит старуха о незнакомце, – это господин Рыбаренко. Он родом малороссиянин и из хорошей фамилии, только он, бедняжка, уж три года, как помешался в уме. А это все от модного воспитания. Ведь, кажется, еще молоко на губах не обсохло, а надо было поехать в чужие края! Пошатался там года с три, да и приехал с умом наизнанку...»
Так строится вся повесть. Толстой завлекает читателя «жуткими» подробностями и приключениями, но каждый раз вновь возвращает его на реальную почву. Однако целый ряд фантастических совпадений оставляет подозрение, что все они совершаются не зря – что-то сверх разумения человеческого существует на самом деле.
В реалистичной части повести чувствуется ироническое настроение Толстого. Высказывалось мнение, что бригадирша Сугробина с ее сочными рассказами списана с бабушки Марьи Михайловны, по это вряд ли соответствует истине, так как Сугробина – типичная московская старая барыня и по разговору, и по повадкам. А Марья Михайловна, хоть и приобрела дом в Москве, и прежде и потом все больше живала на Украине со своим новым мужем генералом Петром Васильевичем Денисьевым. Видно, что-то осталось в ней привлекательное после сорока лет жизни с Разумовским и многочисленных родов. Алексей Толстой бывал в их громадном украинском доме, полном всякой прислуги. Во время обеда там играл оркестр на хорах. Супруги выходили нарядные – Марья Михайловна в чепце с цветами, а дородный Денисьев в генеральском мундире – под звуки марша с хоров. Обеды длились долго – по два часа, подавалось двенадцать блюд, и генерал брал по два раза каждое. Умер он «от объядения». Марья Михайловна последовала за ним несколько лет спустя, в год смерти своего любимого сына Алексея Перовского.
Нет, в повести отразились иные, московские, впечатления. Тогдашние светские нравы изображены весьма язвительно. Особенно достается барышням вроде Софьи Карповны, жеманным, претенциозным, злым на язык. Зато как трогательно он рисует скромницу и умницу Дашу, как подробно изображает движения ее души, отражающиеся всякий раз в выражении ее лица. Возможно, он рисовал свой весьма туманный идеал любимой, который видел в княжне Мещерской или в ком-нибудь другом.
Одна из линий повести уводит читателя далеко, в Италию, к озеру Комо, на виллу Ремонди, где живет дочь тамошнего сторожа Пепина, сестра контрабандиста Титты Канелли. И мы уже догадываемся, какое воспоминание легло в те строки, где узнаватель упырей Рыбаренко вдруг застает в комнате заброшенной виллы Пепину, которая просит его выхлопотать прощение для брата.
«И говоря это, она обнимала мои колена, и крупные слезы катились по ее щекам. Огненного цвета лента, опоясывавшая ее голову, развязалась, и волосы, извиваясь как змеи, упали на ее плечи. Она так была прекрасна, что в эту минуту я забыл о своем страхе, о вилле Urgina и об ее преданиях. Я вскочил с кровати, и уста наши соединились в долгий поцелуй...»
Но не в описании различных романтических обстоятельств проявил себя искусником Алексей Толстой. Он блеснул умением строить очень сложный сюжет, раскрывая в себе дар драматурга. Все намеченные им в завязке ходы переплетаются сложнейшим и неожиданнейшим образом. Тут проклятье, тяготеющее над всем родом, и громадное (для повести небольшого объема) число перипетий... Стоит лишь упомянуть, что Рыбаренко оказывается незаконнорожденным сыном Сугробиной и кончает с собой, бросившись с колокольни Ивана Великого...
Толстой напечатал «Упыря» отдельной книгой в 1841 году, предварительно прочитав ее литераторам, собиравшимся у Соллогуба. Белинский сразу же заметил нового литератора и обнаружил в повести «все признаки еще молодого, но тем не менее замечательного дарования». Незрело все, конечно: чрезмерная пылкость и напряженность фантазии не умеряются еще опытом жизни. В фантастике нет глубокой мысли. Но «несмотря но внешность изобретения, – продолжал критик, – уже самая многосложность и запутанность его обнаруживают в авторе силу фантазии; а мастерское изложение, уменье сделать из своих лиц что-то вроде характеров, способность схватить дух страны и времени, к которым относится событие, прекрасный язык, иногда похожий даже на слог, словом, во всем отпечаток руки твердой, литературной, – все это заставляет надеяться в будущем на многое от автора «Упыря». В ком есть талант, в том жизнь и наука сделают свое дело, а в авторе «Упыря» – повторяем – есть решительное дарование».
Автора Белинский не знал. На титульном листе книги стояло: Упырь. Сочинение Краснорогского. СПб. 1841.
О литературных занятиях Алексея Толстого свидетельствует и письмо, направленное издателю «Современника» П. А. Плетневу.
«11 марта 1840 г.
Милостивый государь
Петр Александрович,
Если Вы найдете стихотворения мои достойными «Современника», то я почту себя счастливым, содействовав толщине сего журнала. Так как я малороссиянин, то легко быть может, что Вы встретите в меня ошибкы против правописания. В таком случае Вы, милостивый государь, немало меня обяжете, приняв на себя труд оные исправит, ибо мне на старости лет учиться Орфографии и Пунктуацыи кажется столько же трудным, сколько и бесполезным!
Прымите, милостивый государь, уверение в истинном, почтении и совершенной преданности, с которымы честь имею бить
Вашим покорнейшим слугою.
Афанасий Погорельский»
Так было положено начало знаменитым потом мистификациям, но на этот раз стихи Афанасия Погорельского, предтечи Козьма Пруткова, не были напечатаны, и следы их пока, к сожалению, не обнаружены.
Приходно-расходная книга Алексея Толстого за 1841 год говорит о том, что он держал лошадей, заказывал ливреи для слуг, а для себя десятки пар перчаток, бывал в опере, посещал балы и концерты, абонировался на модное тогда катание с гор, учился рисовать красками, купил только что появившиеся телефонные аппараты, только в январе трижды ездил охотиться. Позже появляются записи крупных сумм, истраченных на медвежью охоту, которая не всегда кончалась благополучно...
Было время, когда медведи еще водились в окрестностях Ораниенбаума. Егеря отыскивали для Толстого берлоги, поднимали зверей, а он бил их в упор из ружья или, что было интересней, брал их на рогатину. Эта молодецкая забава требовала отчаянной смелости, громадной силы и ловкости. Надо было ждать, когда медведь приблизится почти вплотную, всадить ему в грудь острие рогатины и упереть ее древко в землю устойчиво, чтобы, напирая всей тушей, зверь сам пронзил себя. И здесь уж берегись – стоило дрогнуть, замешкаться, и рогатина разлеталась на куски от удара медвежьей лапы, другой удар сносил полчерепа неудачливому охотнику. За свою жизнь Толстой убил не менее сотни медведей, десятки раз он видел совсем рядом пасть с желтыми клыками, ощущал на своем лице зловонное дыхание зверя, увертывался от ударов могучих лап, а иной раз и цепляли его когти, вспарывая одежду и оставляя глубокие рваные раны...
Охотился он на всякую дичь. За год до смерти писал: «В старости я намерен описать многие захватывающие эпизоды из этой жизни в лесу, которую я вел в лучшие свои годы и от которой теперешняя моя болезнь оторвала меня, быть может, навсегда. Теперь же могу только сказать, что любовь моя к нашей дикой природе, проявлялась в моих стихотворениях так же, по-видимому, часто, как и свойственное мне чувство пластической красоты».
Он не успел выполнить своего намерения, а наброски к воспоминаниям, которые, несомненно, существовали, погибли безвозвратно. Остались только очерки «Волчий приемыш» и «Два дня в киргизской степи», напечатанные в начале сороковых годов в «Журнале коннозаводства и охоты».
Первый связан с охотничьим приключением в Красном Роге, второй – с поездкой в Оренбург в июне 1841 года.
Путешествовать в то время по российскому бездорожью было совсем непросто. «От Москвы до Нижнего – ни одной почтовой лошади, – писал А.К. Толстой; – дороги, превосходящие все самое чудовищное, что может создать горячечное воображение: до Владимира – якобы шоссейная дорога, каждый камешек которой по объему соответствует булыжнику петербургских мостовых, а по своей форме – артишоку; провалившиеся мосты, насыпи, размытые весной во время ледохода... а для переправы через Волгу – какие-то жалкие лодчонки и, наконец, в довершение бедствий – прочно слаженный экипаж, который ломается 11 раз в течение 20 дней...»
Толстой приехал в Оренбург вместе с камергером Скарятиным, который собирался там лечиться кумысом.
Оренбургским военным губернатором и командующим тамошним отдельным корпусом был старший брат Анны Алексеевны – Василий Алексеевич Перовский, личность настолько незаурядная, что Лев Толстой собирался писать о нем роман...
Алексей Толстой нашел своего дядю очень больным – на месте старой раны сделалась громадная опухоль, требовавшая хирургического вмешательства.
Тридцати восьми лет от роду Перовского назначили начальником обширного пограничного края, снабдив почти неограниченными полномочиями. Он был решителен, смел, порой даже жесток. Он мог предать смерти ослушавшегося подчиненного и стоять на своем до конца перед самым высоким начальством, если считал себя правым. На брюлловских портретах он красив, статен, усы у него лихо закручены, лоб высокий, взгляд умных глаз холоден. На одном из портретов он изображен в полный рост на фоне степи, лошадей, кибиток, на указательном пальце левой руки длинный серебряный наперсток, палец ему оторвало пулей в Бородинском сражении.
Перовский много сделал для освоения края. Правда, в походе на Хиву, предпринятом с шеститысячным отрядом, его постигла неудача из-за сильных морозов и падежа верблюдов.
Административным центром края была Уфа, но Перовский предпочитал быть ближе к войскам и жил в Оренбурге. Это к нему, «нежданный и нечаянный», приехал в 1833 году Пушкин собирать материалы для своей «Истории пугачевского бунта». Они с Перовским были на «ты». Пушкин остановился в доме губернатора на Губернской улице, а потом перешел жить к Владимиру Далю, с которым вместе ходил обедать к Перовскому. Издатель «Русского архива» П. Бартенев писал о неизданной рукописи, содержавшей рассказ самого Пушкина:
«Поздно утром Пушкина разбудил страшный хохот. Он видит: стоит Перовский, держит письмо в руках и заливается хохотом. Дело в том, что он получил письмо от Б. из Нижнего (от губернатора Бутурлина. – Д.Ж.), содержания такого: «У нас недавно проезжал Пушкин. Я зная, кто он, обласкал его, но, должно признаться, никак не верю, чтобы он разъезжал за документами о Пугачевском бунте; должно быть, ему дано тайное поручение собирать сведения о неисправностях. Вы знаете мое к вам расположение; я почел долгом вам посоветовать, чтоб вы были осторожнее...» Тогда Пушкину пришла идея написать комедию «Ревизор». Он сообщил после об этом Гоголю, рассказывал несколько раз другим и собирался сам что-то написать в этом роде».
Позже нижегородский военный губернатор М.П. Бутурлин получил указание из Петербурга о секретном полицейском надзоре за поэтом, о чем он известил, в свою очередь, Перовского, а тот сделал пометку на бумаге:
«Отвечать, что сие отношение получено через месяц по отбытии г. Пушкина отсюда, а потому, хотя во время кратковременного его в Оренбурге пребывания и не было за ним полицейского надзора, но как он останавливался в моем доме, то тем лучше могу удостоверить, что поездка его в Оренбургский край не имела другого предмета, кроме нужных ему исторических изысканий».
Все это было рассказано Алексею Толстому его дядей, оренбургскими чиновниками и офицерами. Перовский поручил племянника заботам завзятого охотника инженерного полковника Артюхова, который первым делом сводил Толстого в свою знаменитую на весь Оренбург баню, а в ней в свое время побывал и Пушкин. Веселый, круглолицый, голубоглазый, но уже растерявший свои золотые кудри Артюхов потчевал Толстого пивом и поведал ему о своем разговоре с Пушкиным об охоте.
– Вы охотитесь, стреляете? – спросил Александр Сергеевич.
– Как же-с, понемножку занимаемся и этим; не одному долгоносому довелось успокоиться в нашей сумке.
– Что же вы стреляете, уток?
– Помилуйте-с, кто будет стрелять эту падаль! Это какая-то гадкая старуха, – ударишь ее по загривку, она свалится боком, как топор с полки, бьется, валяется в грязи, кувыркается... тьфу!
– Так что же вы стреляете?
– Нет-с, не уток. Вот как выйдешь в чистую рощицу, как запустишь своего Фингала, а он – нюх направо, нюх налево... и стойку: вытянулся, как на пружине... одеревенел, окаменел! Пиль, Фингал! Как свечка загорелся, столбом взвился...
– Кто, кто? – перебил Пушкин, весь поглощенный рассказом.
– Кто-с? Разумеется, кто: слука, вальдшнеп. Тут ца-рап его по сарафану... А он только раскинет крылья, головку набок... замрет в воздухе, умирая, как Брут!
Полковник Артюхов раскинул врозь руки, доказывая смерть вальдшнепа. Толстой слушал не дыша.
– А что дальше? – спросил он.
– Дальше-с Александр Сергеевич долго смеялся, а через год прислал мне свою «Историю Пугачевского бунта» с надписью. Вот смотрите.
Он протянул Толстому книгу, на которой рукой Пушкина было написано: «Тому офицеру, который сравнивает вальдшнепа с Валенштейном».
Алексей Толстой еле сдержал смех, он почувствовал, что Артюхов обижен на поэта, не запомнившего имени...
Время было летнее, и вскоре Толстой выехал на «кочевку», в летнюю резиденцию Перовского, которая была между Оренбургом и Уфой, у реки Белой. Он хотел поохотиться с соколами на уток и стрепетов, но соколов еще только ожидали, и он ходил с легавой за тетеревами. На холмах, покрытых дубняком и березняком, в долинах, где росли усыпанные ягодами кусты, охота была невиданная. За три часа каждый охотник убивал шестьдесят-семьдесят тетеревов. Такая охота сперва забавляла, потом приелась, потеряла прелесть, была похожа на бойню, какую устраивают в немецких охотничьих парках.
Но тут пришло на «кочевку» известие, что за Уралом появились табуны сайгаков. Казаки рассказывали Толстому, что во время Хивинского похода гонялись за антилопами на самых быстрых скакунах и не могли догнать. Однажды удалось окружить табун и загнать в середину верблюжьего обоза, но сайгаки без всякого усилия перепрыгнули через навьюченных верблюдов и исчезли из виду.
В сопровождении вооруженных башкир и казаков Толстой отправился по речке Белгуш к Уралу. Он был возбужден, целый день перед отъездом выливал пули, делал патроны. Ехали быстро, останавливаясь в станицах для короткого отдыха и подкрепления. Через реку Урал переправились у Сухореченской... Толстой описывал переправу так:
«Крутые берега, утесы, тарантас, до половины погруженный в воду, прыгающие лошади, башкирцы, вооруженные луками, наши ружья и сверкающие кинжалы, все это, освещенное восходящим солнцем, составляло прекрасную и оригинальную картину. Урал в этом месте неширок, но так быстр, что нас едва не унесло течением. На другой стороне степь приняла совершенно новый вид. Дорога скоро исчезла, и мы ехали целиком по крепкой глинистой почве, едва покрытой сожженною солнцем травою. Степь рисовалась перед нами во всем своем необъятном величии, подобная слегка взволнованному морю. Тысячи разноцветных оттенков бороздили ее в разных направлениях; в иных местах стлался прозрачный пар, через другие бежали тени облаков, и все казалось в движении, хотя ничто не поражало нашего слуха, кроме стука колес и конского топота. Вдруг один башкирец остановил коня и протянул руку. Последовав глазами направление его пальца, я увидел несколько светло-желтых точек, движущихся на горизонте: то были сайгаки...»
А потом он полз с казаками по жесткой, как камень, глине, покрытой еще маленькими острыми камешками, потом стрелял, промахнулся и снова стрелял, попал сайгаку в шею, заслужил у казаков за меткость одобрительный возглас: «Джигит!»
На другой день снова была охота, и казак ловко добил раненого сайгака метким ударом нагайки по носу. А вечером башкиры состязались в стрельбе из лука, боролись, пробовали силу. В борьбе ловкие башкиры бросали его на землю, но никто не мог взять над ним верх «в пробовании силы». Очевидно, в поднятии тяжестей.
«Когда настала ночь, мы все вместе отправились в Сухореченскую крепость. Казаки затянули песни, и голоса их терялись в необъятном пространстве, не повторяемые ни одним отголоском... Песни эти отзывались то глубоким унынием, то отчаянною удалью и время от времени были приправляемы такими энергетическими словами, каких нельзя и повторить...
Как теперь вижу я небо, усеянное звездами, и степь, похожую на открытое море; как теперь слышу слова:
Дай нам бог, казаченкам, пожить да послужить,
На своей сторонушке головки положить!
Слышу глухой топот и фырканье коней, бряцание стремян, шум и плеск воды, когда мы переезжали через Урал...»
Алексей Толстой был прекрасно воспитанным молодым человеком. Аристократическое воспитание обязывало его всегда быть подтянутым, держаться просто и непринужденно в любом обществе, к неприятностям относиться стоически и даже с иронией, скрывать свои мысли. Да и некому было «поверять мои огорчения, некому излить мою душу», – скажет он потом.
Анне Алексеевне Толстой казалось, что она живет интересами сына. Она хлопотала о его придворной карьере и благосостоянии, упивалась почтительностью и послушанием Алексея, ревниво относилась к любому его увлечению – будь то стихи или женщина. Ей хотелось, чтобы сын, пользуясь своим общественным положением «друга наследника престола», делал карьеру.
Жизнь Алексея Толстого до определенного возраста просматривается словно сквозь золотистую дымку. Все теряется в благополучии или, как он сам выражался, во «внешних событиях», а о «жизни внутренней» приходится лишь догадываться.
Отец дал ему графский титул. Дядя Алексей Перовский оставил громадное состояние – более трех тысяч крепостных в Черниговской губернии. Мать избавила его от хозяйственных забот, взяв на себя управление имениями. С помощью влиятельных братьев она старалась преумножить состояние, пускаясь в рискованные финансовые операции, «участвуя в золотых промыслах Оренбургской губернии».
Анна Алексеевна пыталась приохотить сына к своей деятельности, но он не проявлял к этому никакого интереса и навсегда остался человеком непрактичным.
Если судить по «Списку чинам II отделения Собственной Его Императорского Величества канцелярии», занимавшейся подготовкой различных законов и указов, то Алексея Толстого в это учреждение определили в 1841 году младшим чиновником в чине губернского секретаря. Служил он без рвения, сразу разобравшись, что инициатива не только не поощрялась, но во многих случаях была даже наказуема. Громоздкий административный аппарат империи был проникнут духом равнодушия и неприязнью к каким бы то ни было переменам.
Толстого охотно отпускали в поездки по стране и за границу, и если возникало желание поохотиться, то в Красный Рог из Петербурга летело письмо с просьбой к матери выхлопотать у главноуправляющего II отделением графа Д.Н. Блудова внеочередной отпуск: «Матушка, прикажите мне к Вам приехать!»
И где бы он ни был, за ним следило недреманное око родственников. Лев Алексеевич Перовский, назначенный министром внутренних дел, опекал его в Петербурге. Василий Алексеевич – в Оренбурге...
Их заботами Алексея Толстого повышали в чинах при всяком удобном случае. Следовали «Всемилостивейшие пожалования» в коллежские секретари и титулярные советники (1842), в коллежские асессоры (1845), в надворные советники (1846), в коллежские советники (1852).
Кроме того, в 1843 году Толстой получил придворное звание камер-юнкера.
Осенью того же года он анонимно напечатал в «Листке для светских людей» стихотворение «Серебрянка» («Бор сосновый в стране одинокой стоит...»). В последующие десять с лишним лет он не опубликовал ни одного своего стихотворения ни под псевдонимом, ни под собственным именем.
Были попытки публиковать прозу в литературных сборниках «Вчера и сегодня», составлявшихся графом В.А. Соллогубом. Рассказ «Артемий Семенович Бервенковский» (о встрече в пути с помещиком, увлекающимся механикой, строящим вечные двигатели и нелепейшие приспособления) оказался явным подражанием Гоголю и единственной пробой пера в духе «натуральной школы». Отрывок из несохранившегося романа «Стебеловский» под названием «Амена» был назван Белинским «скучной статьей», чем-то «вроде неудачного раздражения мысли, взятой в плен из сочинений Шатобриана». Критик намекал на «Мучеников» французского писателя, тоже сталкивавшего умирающий языческий мир с торжествующим христианством. Здесь несомненно одно – великолепная эрудиция Толстого...
Казалось бы, дарование, обещанное в «Упыре» и замеченное Белинским, не развивается, а раннее стихотворение Толстого «Поэт» – лишь набор громких фраз.
В жизни светской, в жизни душной
Песнопевца не узнать!
В нем личиной равнодушной
Скрыта божия печать...
Жизни ток его спокоен,
Как река среди равнин,
Меж людей он добрый воин
Или мирный гражданин.
Но порой мечтою странной
Он томится одинок;
В час великий, в час нежданный
Пробуждается пророк...
Создается впечатление, что «спокойный ток жизни» его вполне устраивает и он охотно подчиняется настояниям матери и дядюшек не слишком увлекаться литературными занятиями, накапливать светские знакомства и уделять больше внимания делаемой ему карьере. Время от времени родственники хлопочут о предоставлении ему длительных отпусков за границу. Мать по-прежнему не выпускает его из поля зрения. Здоровье ее пошатнулось, она требует ежечасной сыновней заботы. Так, в мае 1846 года Алексей Толстой «с соизволения Его Императорского Высочества Наследника Цесаревича получил шестимесячный отпуск за границу для сопровождения матери, отправлявшейся туда по болезни».
Из этого отпуска Толстой вернулся лишь через год. «По-видимому, – пишет биограф поэта А.А. Кондратьев, – какая-то серьезная причина заставила графиню держать сына столь долгое время вдали от Петербурга». У матери с сыном была ссора, окончившаяся выражением горячей сыновней любви и обещанием слушаться во всем.
Она и в Петербурге держит его при себе. С ней он делает визиты к ее сверстницам, возит ее в театр и на концерты. Если ему случалось быть в обществе без Анны Алексеевны, графиня не ложилась спать до его прихода, как бы поздно он ни возвращался. Она страшно растолстела, задыхалась и могла спать только на матраце, постеленном на полу.
Алексей Толстой, напротив, чувствовал себя прекрасно. Художник П.П. Соколов в своих воспоминаниях рассказывает об одной встрече у Владимира Александровича Соллогуба, жене которого, Софье Михайловне, урожденной Виельгорской, он давал уроки рисования. Хозяева задержались. В гостиной у рояля стоял высокий, пышущий здоровьем человек с высоким белым лбом. Он обласкал художника взглядом и сказал:
– Чем нам врозь поглядывать друг на друга... присядемте-ка вот сюда. Ведь вы художник Соколов? А позвольте вас спросить, почему вы так пристально на меня смотрели?
– Да потому что вы обладаете таким здоровым цветом лица, что мне, художнику, крайне в диковинку встретить нечто подобное в Петербурге.
– Да, этому я обязан всецело только деревенской жизни. Ведь я постоянно живу в деревне, охочусь, вожусь со своими собаками и беру все, что может дать мне наша общая мать-природа. Но мы с вами еще незнакомы...
Высокий человек встал и подал руку.
– Алексей Толстой... Очень буду рад встретиться с вами. Ведь вы знаете Жемчужникова? Не литератора – тот мой друг, – а художника. Так вот, я у него бываю, и мы можем у него встретиться.
Очерчивается круг людей, с которыми Толстой общался в то время. Это его двоюродные братья Жемчужниковы, это Виельгорские и Соллогубы, это и те, кто посещал салоны Карамзиной, вдовы историка, и знаменитой некогда Авроры Демидовой, обеды Владимира Одоевского, к которым подавали омерзительно пахнувшие «химические соуса», сотворенные хозяином «научным способом»... Бывал там Федор Иванович Тютчев, неизменно остроумный, великолепный рассказчик. Соперничал с ним Вяземский. Толстой встречал там Гоголя, Некрасова, Панаева, поэтессу Ростопчину, Бенедиктова...
Сохранившиеся документы 1848 года опять же говорят о внешних событиях жизни Алексея Толстого. Вот пухлое дело, разбиравшееся в сенате «О захватах и других самоуправных поступках, произведенных крестьянами помещицы Уваровой в имении, называемом Шведским хутором». Это давняя тяжба между законными отпрысками графа Разумовского, которые представлены его дочерью Екатериной Алексеевной Разумовской, а в замужестве Уваровой, и Перовскими – «побочными». Дело началось еще при жизни Алексея Перовского из-за косьбы на лужке на речке Мойсеевке, когда между крестьянами начались драки, за которыми последовали аресты и разбирательства, новые драки, порубки леса, захваты бортовых деревьев. Дело тянулось десятки лет (кус немалый – на хуторе Шведском было 2437 десятин), и выиграли его Перовские, которых формально представлял Алексей Толстой. Из документов известно, что поверенным его был дворовый Данила Гаврилов Архипенко, что самого Толстого, жившего тогда в 1-й Адмиралтейской части, во 2-м квартале, в доме под N30/117, вызывали в канцелярию «для учинения рукоприкладства под выпискою из дела». 28 октября 1848 года пристав доносил, что Толстой находится в Царском Селе в доме Кобылянского. Толстой равнодушно подписывал длиннейшие кляузы, составлявшиеся поверенными.
В том же году Толстой получил такое свидетельство от морского министерства: «Сим объявляется всем и каждому, кому о том ведать надлежит, что предъявитель сего Граф Алексей Константинович Толстой, на основании Высочайше утвержденного 25 сентября 1846 года Устава Императорского С.-Петербургского Яхт-Клуба, внесен февраля 6-го дня 1848 года в список сего клуба под N 24-й...»
Этот документ давал ему права, о которых мы поговорим в дальнейшем...
И на службе и в свете Толстой встречался с одними и теми же людьми. В списках его сослуживцев по II отделению числятся князья Одоевский, Львов, Мещерский, Шаховской, Долгоруков, Юсупов, Щербатов, Урусов, графы Шувалов, Рибопьер... Фамилии громкие, но ни один из них не оставил какого бы то ни было следа в духовной жизни Толстого, и если есть упоминания о них в его переписке, то по самым незначительным случаям.
Пышные дворцовые церемонии, присутствие на бесконечных парадах и балах, встречи с императором и его наследником, высшими сановниками государства – все это для него каждодневная рутина, осмысливавшаяся Толстым с досадой, которая едва сглаживалась иронией.
И на службе и при дворе Толстой держится с большим достоинством. Его громадная физическая сила, рост, осанка, остроумие, которое избавляет его от слишком назойливых придворных, поездки на охоту с наследником престола и многое другое создает ему неуязвимую репутацию, позволяет жить и на виду и в то же время особняком...
Вот ему уже тридцать лет. И за тридцать. Он в чинах. Неженат – маменька усердно расстраивала налаживавшиеся было его отношения с ненавистными ей представительницами слабого пола, всякий раз увозя или отправляя Толстого подальше, предпочтительно за границу.
Но так ли уж пусто и бессмысленно протекали его дни? Все ли «в жизни светской, в жизни душной», под «личиной равнодушной»?
К 1848 году относится первая мимолетная встреча Алексея Константиновича Толстого и Софьи Андреевны Миллер. Подробности этой встречи неизвестны, и можно было бы вовсе не упоминать о ней, если бы не новая встреча через три года, преобразившая Толстого. В потоке писем, хлынувшем к Софье Андреевне после этой встречи, очень много признаний, касающихся «жизни внутренней» начиная с времен давних...
«У меня были внутренние бури, доводившие меня до желания биться головой об стену. Причиной этого было лишь возмущение против моего положения...»
Он бьется в золотой клетке, созданной для него родственниками, всем строем жизни, которую придумали дня него. Как ему вырваться? Как попасть в общество людей, любящих искусство, и вернуться к тому, для чего он предназначен природой?
«Но как работать для искусства, когда слышишь со всех сторон слова: служба, чин, вицмундир, начальство и тому подобное?
Как быть поэтом, когда совсем уверен, что вас никогда не напечатают, и вследствие того никто вас никогда не будет знать?
Я не могу восторгаться вицмундиром, и мне запрещают быть художником; что мне остается делать, если не заснуть? Правда, что не следует засыпать и что нужно искать себе другой круг деятельности, более полезный, более очевидно полезный, чем искусство; но это перемещение деятельности труднее для человека, родившегося художником, чем для другого...»
Служба? Он бы рад быть полезным, но ведь большинство людей «под предлогом, что служат, живут интригами, одна грязней другой».
Как он завидует людям, которые наряду со службой занимаются еще и искусством! У них и лица другие. «Так и видно, что в них живут совсем другие мысли, и смотря на них, можно отдохнуть».
Он убежден, что «для служебной жизни» не рожден и пользы ей принести может мало.
«Я родился художником, но все обстоятельства и вся моя жизнь до сих пор противились тому, чтобы я сделался вполне художником.
Вообще вся наша администрация и общий строй – явный неприятель всему, что есть художество, – начиная с поэзии и до устройства улиц...
Я никогда не мог бы быть ни министром, ни директором департамента, ни губернатором...»
Но выбора у него нет. В России стараются всех запихнуть в одну форму, в служебную.
«Иной и влезет, а у другого или ноги длинны, или голова велика – и хотел бы, да не впихаешь!
И выходит из него черт знает что такое.
Это люди или бесполезные, или вредные, но они сходят за людей, отплативших свой долг отечеству, – и в этих случаях принята фраза: «Надобно, чтобы каждый приносил по мере сил пользу государству».
Те же, которые не служат и живут у себя в деревне и занимаются участью тех, которые вверены им богом, называются праздношатающимися или вольнодумцами. Им ставят в пример тех полезных людей, которые в Петербурге танцуют, ездят на ученье или являются каждое утро в какую-нибудь канцелярию и пишут там страшную чепуху».