Текст книги "Алексей Константинович Толстой"
Автор книги: Дмитрий Жуков
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 27 страниц)
Впоследствии Булгарин писал о нем: «Все, что делали другие, он делал вдесятеро сильнее. Тогда в моде было молодечество, а гр. Толстой довел его до отчаянности. Он поднимался на воздушном шаре вместе с Гарнером и волонтером пустился в путешествие вокруг света вместе с Крузенштерном».
Федор Петрович Толстой вспоминал, как сам был выпущен из Морского корпуса мичманом и должен был идти в плаванье с капитан-лейтенантом Иваном Крузенштерном на «Надежде», но не пошел, уступив место Федору Ивановичу Толстому. Тогда Федор Петрович как-то вдруг нашел себя в искусстве. Занимаясь математикой с профессором Фусом, однажды он в ожидании учителя взял лежавший на столе восковой огарок, подкрасил его, как сумел, в телесный цвет и при помощи перочинного ножа и иголки сделал такую великолепную копию с камеи Наполеона, что профессор посоветовал посещать ему классы Академии художеств. Там в считанные недели Федор Петрович сделал такие успехи, что за него хлопотали перед адмиралом Чичаговым, и тот взял его к себе адъютантом, чтобы дать возможность остаться в Петербурге и продолжить образование.
Два Федора Толстых встретились глазами. Федор Иванович озорно подмигнул и осклабился. Обряд уже подходил к концу...
Федор Петрович Толстой так и остался мичманом. Он и в тридцать три года был ясноглаз и строен. У него были красивые, даже классические лоб, глаза, нос, и только нижняя челюсть, как у всех Толстых, была несколько крупновата. Решив заняться искусством основательно, он в 1804 году вышел в отставку, чем вызвал всеобщее негодование. Знатная родня соблазняла его званием камер-юнкера, любой протекцией, и на это он тогда же ответил, что «ни по душе, ни по рассудку не рожден для этой должности», что «всякий честный человек должен добиваться чинов и наград своим собственным трудом, а не случайной протекцией...».
И все, все, кто восхищался его дилетантскими работами, все отвернулись от него.
«Аристократ, имеющий титул, блестящие связи, которому все само в руки дается, и вдруг все отвергает и идет в маляры!.. Этим он бесчестит не только свою фамилию, но все дворянское сословие!» – таково было общее мнение. Перед ним закрывались двери знакомых домов, он прослыл опасным сумасбродом. Отец, Петр Андреевич, негодовал – кто-то написал ему, что его сын сошел с ума, ибо, «будучи взрослым, продолжает учиться как маленький».
В 1805 году, захваченный патриотическим порывом, Федор Петрович подал прошение о зачислении его в действующую армию, но его художественные работы попались на глаза императору Александру I, и тот сказал:
– Я обещал назначить вас в кавалергардский полк, но так как у меня много офицеров и я могу нажаловать их сколько хочу, а художников, таких, как вы, я не могу создать, то мне бы хотелось, чтобы вы, при вашем таланте к художествам, пошли по этой дороге.
Это звучало приказанием и соответствовало осознанному только потом желанию Федора Толстого, но нисколько не улучшило его положения. Его давила нужда, он расстался со всеми, нанял домик у Смоленского кладбища, где поселился со своими единственными дворовыми – мальчиком Иваном и девочкой Аксиньей, смотрел в окошко на похоронные процессии, у которых в ногах путались гуси и утки, и работал, работал... Учился, посещал классы Академии художеств, копировал античные статуи, изучал греческие вазы и барельефы, костюмы и утварь, а для заработка изготовлял модные гребешки и брошки. Отец, Петр Андреевич, совсем разорился, Федор взял к себе жить сестру Надежду Петровну и старую няню Матрену Ефремовну. Та все приговаривала:
– Ничего, батюшка, работай, учись, не заботься ни о чем: у старой няньки найдется из чего щей и кашки тебе сварить, недаром в барском доме жила. Работай себе с богом.
Она вытаскивала свои сбережения, а когда они кончились, вязала чулки и тайком продавала их.
Впрочем, уже через год Федора Петровича определили на службу в Эрмитаж с жалованьем полторы тысячи ассигнациями в год, потом подоспела работа на Монетном Дворе, добавившая восемьсот рублей серебром. Он женился по любви на Анне Дудиной.
За восковой барельеф «Триумфальный въезд Ромула в Рим» на двадцать четвертом году жизни его избрали почетным академиком. Это была громадная победа, если припомнить, как ополчались сперва на «дворянчика» профессиональные художники и профессора академии.
«Его дело, – говорили они, – полы натирать на придворных балах, а не в художники лезть, у других хлеб отбивать!.. Хочет быть и графом, и офицером, да еще и художником! Никогда никакой дворянчик не может достигнуть того, чтобы стать настоящим художником».
Федор Петрович стал мастером на все руки, он делал сам все свои инструменты, изучил все ремесла, которые могли пригодиться ему для большой задуманной серии медалей на события Отечественной войны 1812 года. «Русским Леонардом» назовет его Буслаев. «Толстого кистью чудотворной» будет восхищаться Пушкин.
Федор Петрович начал работать над своими знаменитыми медалями едва ли не в год женитьбы брата Константина Петровича на Анне Алексеевне Перовской. Сочинять сюжеты, делать тысячи рисунков, лепить на грифельной доске из розового воска, вырубать медали из бронзы было и наслаждением и мукой. Над первой же медалью он работал год. И не дан бог сделать царапину, пропадут труды... Работал Федор всегда в изорванном халате и лишь к обеду являлся в черной бархатной блузе, красавчиком.
Брат Константин Петрович приходил к нему часто навеселе, лез обниматься и жаловался на молодую жену, с которой никак не находил общего языка. Приходила и Анна Алексеевна и слушала рассказы старой няньки Ефремовны о детских годах своего мужа и Федора Петровича.
– Костенька маленький чистая ступа был! – говорила нянька. – Головища у него была пребольшущая, все его перетягивала... А туда же, за Федичкой норовил разные штуки показывать. Тот, бывало, стройненький, легонький, как перышко, кувыркнется и станет на ножки, как струночка. А Костенька тоже за ним – кувырк! И головизной, как свайкой, об пол хлоп!..
Анна Алексеевна грустно кивала головой и шла смотреть, как работает Федор Петрович, красивый, веселый. Бывало, поговорит она о том, о сем, а потом вздохнет испросит с французским прононсом, немного в нос:
– Отчего ты не женился на мне, Теодор? Я бы тебя очень любила...
– Да оттого, должно быть, что прежде тебя увидел другую Аннету, влюбился и женился на ней, – шутливо же отвечал ей Федор.
Обе Анны ждали детей. Анна Алексеевна Толстая на всякий случай приготовила два приданых – для мальчика и для девочки. Она говорила жене Федора:
– Вот, Аннет, если рожу мальчика, то девочкино приданое ты возьмешь, а если девочку, а ты мальчика, то наоборот...
У Федора с Анной родилась девочка, вспоминавшая потом, какими роскошными были кружева на подаренных богатой Анной Алексеевной пеленках и распашонках. Тетки Толстые даже отпороли их и пришили себе к парадным манишкам...
«Сим свидетельствую, что в Санктпетербургской Симеоновской церкви в метрических книгах за N 178 значится, что Его Сиятельства Графа Константина Петровича Толстого сын граф Алексей родился и молитвован тысяча восемьсот семнадцатого года августа двадцать четвертого числа; а крещен сентября пятнадцатого числа. При крещении восприемниками были: Действительный Тайный Советник Граф Алексей Кириллович Разумовский и супруга Генерал-Лейтенанта Графа Апраксина, Графиня Елизавета Кирилловна Апраксина...»
Так было засвидетельствовано рождение Алексея Константиновича Толстого, но никто не засвидетельствовал, что произошло вскоре между Анной Алексеевной и Константином Петровичем Толстым, отчего она взяла шестинедельного сына и уехала в одно из своих имений.
Княгиня Софья Алексеевна Львова, младшая сестра Анны Алексеевны, вспоминала:
– Не сошлись характерами! Толстой был, кажется, прекрасный человек, но попивал. Она его не любила, ее выдали за него. Надо сказать правду, что не всякий мог и ужиться с Аннет; у нее было столько причуд...
Толстые никогда не обвиняли ее в этом разрыве, а Федор Петрович даже говаривал:
– Брат Константин никогда не должен был жениться на Анне Алексеевне – она слишком была умна для него... Тут ладу и ожидать было трудно.
Анна Алексеевна после разрыва перестала видеться с Толстыми, но поздравления по торжественным дням посылала.
Глава первая
ВОСПИТАТЕЛЬ
Говорят, что больше всего знаний о мире человек получает в первые несколько лет своей жизни, что именно тогда складывается его характер и склонности. Если это так, то именно первым младенческим шагам и первому лепету и надо отводить львиную долю в биографиях замечательных людей. Но, к сожалению, отобразить процесс, совершающийся в душе маленького человечка, бессильна даже наука. Это скорее под силу писателю, обладающему громадным воображением и способностью к перевоплощению. Однако писатели предпочитают иметь дело с характерами уже сложившимися, боясь, очевидно, что перевоплощение может зайти слишком далеко...
Не изменяя общему правилу, сделаем лишь беглый очерк младенческих лет Алексея Толстого. В начале октября 1817 года Анна Алексеевна Толстая вместе с еще несколькими «воспитанниками» выехала из Петербурга в свите своего «благодетеля» Алексея Кирилловича Разумовского.
Граф Разумовский любил путешествовать с комфортом. Эта привычка осталась у него с екатерининских времен, когда вельможи высылали вперед, за день пути, сотни слуг, поваров и прочей челяди, которая превращала в чертоги простые обывательские дома, обивая их шелковой материей, расставляя приличную мебель.
Мягко покачивалась на рессорах вереница дорожных карет, в одной из которых граф Алексей Толстой посапывал, пищал и пачкал пеленки (их был большой запас, тех самых, роскошных, с кружевами). Стояли пасмурные октябрьские дни, ветер срывал с деревьев желтые листы и нес их над мокрыми полями. Розовая атласная обивка кареты изгоняла тусклость, бросая приятный отсвет на лица Анны Алексеевны Толстой и Марьи Михайловны Соболевской. Дорожную скуку разгоняли рассказы их брата и сына Алексея Алексеевича Перовского.
Он, любитель всего таинственного и мистического, впоследствии знакомый Гофмана, выискивавший свидетельства волшебства у всех древних и недревних авторов, начиная с Геродота, Диодора Сицилийского, Юлия Цезаря, Плиния, Плутарха, Цицерона, заводил знакомства с ворожеями, но в своих попытках отыскать это таинственное в жизни всякий раз наталкивался на шарлатанство. Теперь он рассказывал о своем знакомстве со знаменитой гадалкой Ленорман.
Похожий на сестру, кудрявый Алексей Алексеевич повертел пальцем перед носом бессмысленно таращившего глазенки графа Толстого, о судьбе которого женщины недавно справлялись у одной петербургской гадалки, оказавшейся женщиной весьма наслышанной о перипетиях жизни Толстых и Перовских.
– Поверьте, maman, и ты, Annette, она знала загодя о вашем приезде к ней... И потом, что мудреного, если, часто гадая, что-нибудь и отгадаешь? Я в бытность мою в Париже имел честь лично познакомиться с госпожою Le Normand. Вы знаете, она предсказала судьбу первой супруге Наполеона, императрице Иозефине... В одно утро на площади Лудовика. XV я взял фиакр и приказал ему ехать к Le Normand. Ее знают все извозчики в Париже. Встречает меня горничная, провожает в гостиную, просит подождать. Подхожу к окну и вижу – горничная уж на улице, прилежно выспрашивает обо мне кучера. Наконец отворилась стеклянная дверь, и меня впустили храм Пифии, которая присела передо мною новейшим манером. Я увидел женщину лет за сорок, дородную, с большими черными глазами. На столе у нее лежали всякие математические инструменты, меж ними чучелы крокодила и змеи. В углу – скелет, завешенный черным флером... Прошу гадалку открыть мне будущую судьбу, а она отвечает вопросом: на каких картах хочу, чтоб она загадала, на больших или на маленьких. «Какая между ними разница?» – спросил я. Отвечает: «Гадание на маленьких картах стоит пять франков, а на больших десять». Я сказал, чтоб гадала на больших. Она помешала их, пошептала над ними, так же как и у нас в России это делается, и потом разложила их на столе... Многое она наговорила, да только ничего из сказанного со мной до сей поры не сбылось...
– Так что ж, она обманщица? – спросила Марья Михайловна.
– Обыкновенная шарлатанка, – подтвердил Алексей Алексеевич. – Но это еще ничего не доказывает. История знает примеры великих предсказаний. Дельфийский оракул, скажем... Но тогда не знали так называемых esprits forts2
[Закрыть] Тогда славнейшие мудрецы боялись отвергать то, чего не понимали, а теперь даже дети никому и ничему не верят, никого и ничего не боятся...
– Ну и дай бог, чтоб мой Алешенька ничего не боялся, – сказала Анна Алексеевна, всегда мыслившая приземленно и посмеивавшаяся над увлечениями брата.
– Бедные дети только принимают на себя вид крепких умов, между тем как у них совсем иное на душе.
– А ты почем знаешь?
– Сам был ребенком... Но виноваты не дети, а их родители и воспитатели, которые не умеют ни укрощать их самолюбия, ни давать правильное направление неопытному и пылкому их уму.
Алексей Алексеевич, повинуясь своей склонности к отвлеченным рассуждениям и раздвоению в мыслях, принялся говорить о свойствах человеческого ума, о родах его, как-то: здравом смысле, проницательности, понятливости, глубокомыслии, дальновидности, ясности, сметливости (le tacte), остроумии, остроте (der Scharfsinn), гостином уме (espri de societe). Разнородно ученый, он легко переходил с одного языка на другой, но вскоре наскучил женщинам, которые с преувеличенным вниманием наклонились к младенцу, морщившему лобик и готовому закатиться в крике.
– Алешенька, Алеханчик, – прервав себя, растроганно забормотал Алексей Алексеевич. – Бедное дитя, я сам буду заниматься твоим воспитанием...
Поскольку Алексей Перовский не изменил данному им слову и занимался воспитанием нашего героя на протяжении последующих двадцати лет, познакомимся с ним поближе хотя бы ради того, чтобы предположить, в каком направлении могут развиваться задатки, заложенные в Алексее Толстом его природой.
Но сперва старшие «воспитанники» проводили своего «благодетеля» до Горенок, где он и остался, потому что дворец в Почепе все еще приводился в порядок. От Москвы до Горенок всего девятнадцать верст. Дорога шла через шереметевскую вотчину Кусково; чуть в стороне оставалось Перово, давшее фамилию «воспитанникам». Горенки было место, графом Разумовским обжитое, здесь он занимался селекцией, выводил новые виды растений, одна ботаническая коллекция в этом имении оценивалась в полмиллиона рублей. Заведовал тут всем знаменитый ботаник Фишер, позже директор Государственного Ботанического сада. Алексей Перовский прошелся еще раз по оранжереям и парку, припоминая о своих занятиях ботаникой в угоду «благодетелю».
Алексея Алексеевича влекла литература, но ему все было недосуг проявить себя в ней основательно. После ссоры с «благодетелем» и ухода Николая он оставался старшим среди «воспитанников» и был под не слишком ласковой, но бдительной опекой. Разумовский определил его к себе в Московский университет, а через два года, в девятнадцать лет, Перовский уже получил степень доктора философии и словесных наук и, по положению, прочел три пробные лекции на трех языках. На русском – «О растениях, которые бы полезно было размножить в России», на немецком – «Как различаются животные от растений и какое их отношение к минералам» и на французском – «О цели и пользе Линнеевой системы растений». Благодетель был доволен, и все три лекции вышли книжкой в следующем, 1808 году.
Меньше удовольствия доставляли графу меланхолическая мечтательность и попытки Алексея Перовского приобщиться к поэзии. Трагический надрыв в юношеских стихах, написанных в подражание Карамзину, вызывал у графа недоумение и подозрение, что воспитанник не совсем счастлив, несмотря на сыпавшиеся на него милости.
Впрочем, «благодетель» тоже не чурался словесности, а мрачное настроение воспитанника в стихах скорее объяснялось романтической модой. Граф поспешил пристроить Алексея Перовского на службу в Сенат, но жизнь в Петербурге была новоиспеченному коллежскому асессору не по душе; угнетала и опека благодетеля, ставшего вскоре министром просвещения.
Москва, студенческие годы вспоминались приятно, и Алексей Перовский обратился к московскому попечителю Голенищеву-Кутузову с просьбой устроить его экзекутором в одно из сенатских учреждений древней столицы.
Павел Иванович Голенищев-Кутузов был ставленником нового министра и тотчас доложил тому о своей услуге. Они с Разумовским были в одной масонской ложе. Искательный и ловкий, московский попечитель писал министру доносы на профессоров и на Карамзина, о чем остряк Воейков выразился так:
Вот Кутузов: он зубами
Бюст грызет Карамзина...
Пена с уст валит клубами,
Кровью грудь обагрена.
Но напрасно мрамор гложет,
Тратя время только в том:
Он вредить ему не может
Ни зубами, ни пером.
Граф Разумовский был недоволен решением сына, но снабдил его рекомендательным письмом к «великому мудрецу» московской масонской ложи Поздееву, который в романе «Война и мир» выведен под именем масона Баздеева, наставлявшего Пьера Безухова. Ни Голенищев-Кутузов, ни Поздеев (который в жизни был совсем не идеалистом, а грубоватым интриганом, обскурантом и жестоким крепостником) не понравились Алексею Перовскому. Но тот все же добивался вступления в масонскую ложу.
Дореволюционный историк А. И. Кирпичников писал, что «по оптимизму, свойственному молодости, он, очевидно, склонен был думать, что масонство скрывает в себе самую настоящую правду и что господа вроде Кутузова имеют свою идеальную сторону, только показывают ее не в обыденной жизни, а там, в тайных собраниях братской ложи».
Но, видно, Разумовский знал своего сына, его искренность и прямоту, и велел не принимать его в масоны. Поздеев же доносил Разумовскому как старшему в масонской иерархии о времяпрепровождении «воспитанника», о его дружбе с графом Мамоновым...
Но более интересны дружеские узы, связывавшие Перовского с молодым поэтом князем Петром Вяземским, с Василием Жуковским, с Карамзиным.
Вместе с ними он подписал заявление об основании при Московском университете Общества любителей российской словесности, из которого выбыл лишь в 1819 году «за неявку и неизвещение о себе».
Он продолжал писать грустные стихи, но в жизни был весьма резв и остроумен, склонен к проказам.
Однако время забав и сентиментальных стихов кончилось в тот самый день, когда «благодетель» решил, что Алексею Перовскому должно все-таки послужить государю и не иначе как в Петербурге. Отъезд в Петербург ознаменовался шампанским, распитым с друзьями, и напутственным посланием князя Вяземского:
Прости, проказник милый!
Ты едешь, добрый путь!
Твой гений златокрылый
Тебе попутчик будь...
Не замышляй идиллий,
Мой нежный пастушок:
Ни Геснер, ни Виргилий
Теперь тебе не впрок.
Какие уж идиллии могли прийти в бедную кудрявую голову, забитую входящими и исходящими нумерами, которые надлежало читать секретарю министра финансов от департамента внешней торговли.
Он был не прочь служить, заниматься делом. Но служба службе рознь. Сверстники его, одетые в гвардейские мундиры, как казалось ему, вели жизнь более осмысленную и полезную. Военная гроза лишь поутихла, но снова тучи клубились над горизонтом России. Как славно было бы со шпагою в руке в пороховом дыму отстаивать честь родины!
Перовский явился к «благодетелю» испросить его благословения. Боже, что с тем сталось! Сухое лицо графа, прорезанное глубокими морщинами у рта, вдруг потемнело, длинные пальцы впились в ручки кресел.
– Так-то вы платите мне за мою заботу о вас! В угоду порыву слепого честолюбия вы хотите пуститься в глупую авантюру! Вы неблагодарны, бесчувственны! Все ваше прежнее послушание – сплошное лицемерие, подсказанное желанием получить от меня имение... Что ж, попробуйте, но в таком случае не попадайтесь мне на глаза и не рассчитывайте на вашу мать!
Все это было высказано на превосходном французском языке, но звучало не менее презрительно и оскорбительно, чем русская брань. Комок встал в горле Перовского, и он вышел потрясенный. Как несправедливы упреки отца! Его сыновняя почтительность, уважение и любовь были искренни, он всегда старался выполнять все, что предписывали ему долг и честь. Пойти снова объясняться к «благодетелю» он не решился, а написал ему длинное письмо.
«Неужели изъявлением желания переменить род службы заслужил я от вас столь несправедливую и для меня уничтожительную угрозу, что вы меня выкинете из дому и лишите навсегда помощи, которую я мог ожидать? Можете ли вы думать, граф, что сердце мое столь низко, чувства столь подлы, что я решусь оставить свое намерение не от опасения потерять вашу любовь, а от боязни лишиться имения? Никогда слова сии не изгладятся из моей мысли...
Я думаю, что, вступая в военную службу в то время, когда отечество может иметь во мне нужду, я исполняю долг верного сына оного, долг тем не менее священный, что он некоторым кажется смешным и презрительным...
Я не прошу у вас ни денег, ни какой-нибудь другой помощи; пускай нужда и нищета меня настигнут, я буду уметь их переносить; одно лишение вашего благословения может меня погубить безвозвратно».
В армию он все же попал, но только после братьев Василия и Льва, тоже кончивших университет и ставших колонновожатыми, а по-современному, войсковыми штабными работниками. Родители имели на него особые виды, что явствует хотя бы из письма Василия матери, просившего за Алексея: «Не сердитесь за это на него, теперь всякому не грех служить».
Еще бы! Надвигалось на Россию многоязычное наполеоновское войско, и дома не могли усидеть даже безусые юноши. Став штаб-ротмистром 3-го Украинского казачьего полка, Алексей побывал во многих «авангардных и арьергардных делах», ходил с полком в глубокий французский тыл, партизанил и присоединился к регулярной армии лишь после изгнания Наполеона из России.
Брату Василию Алексеевичу повезло меньше. Тот был ранен под Бородином, а при отступлении к Москве взят в плен французами, беседовал в горящей Москве с Мюратом и Даву, шел в колонне пленных до Парижа, хороня павших товарищей...
Алексей Перовский в конце войны был при главном штабе, участвовал в сражениях при Кульме, под Дрезденом, состоял старшим адъютантом русского генерал-губернатора в Саксонии князя Репнина, зятя А. К. Разумовского, и вернулся на родину лишь в самый канун свадьбы своей сестры Анны Алексеевны.
В Петербурге «благодетель» определил его чиновником особых поручений департамента духовных дел иностранных вероисповеданий. При столь сложном названии должности обязанностей она требовала от него минимальных, а скорее всего никаких, потому что в Петербурге Перовский занимался продажей дворца графа Разумовского, строительством нового дома. Теперь же он и вовсе отлучился надолго, собираясь удалиться в свое имение Погорельцы и заняться писанием книг, для которых уже были заготовлены впрок названия и сюжеты. Он даже придумал себе псевдоним – Антоний Погорельский. А для будущего героя вполне подходила фамилия Блистовский. – Анна Алексеевна со своим Алешей поселилась поблизости, в своем имении Блистова.
А десять лет спустя в «Московских Ведомостях» N 93 за 1827 год можно было прочесть объявление:
«Императорского Воспитательного Дома от С. -Петербургского Опекунского совета сим объявляется, что в оном продается с аукционного публичного торга заложенное и просроченное недвижимое имение Коллежской Советницы, Графини Анны Алексеевны Толстой, состоящее Черниговской губернии, Кролевецкого повета в селе Блистове, 302 мужеска пола души...»
За этой обычной приметой дворянского быта чудится жизнь не по средствам, чрезмерные траты на туалеты, плут управляющий, который водит вокруг пальца молодую неопытную барыню...
У Толстого осталось смутное воспоминание о Блистове, о песчаном овраге, пруде и ручье Серебрянке, о кормилице, которую он обожал, о сказках, которые она рассказывала. Хотя не сохранилось даже имени ее, быть может, благодаря ей Алексей Толстой написал в шесть лет свои первые стихи не по-французски, а по-русски.
Но было это уже не в Блистове, откуда Анна Алексеевна вскоре уехала. Она больше живала в Погорельцах, где трудился над своими первыми книгами Антоний Погорельский, лишь изредка наезжавший в Петербург для участия в заседаниях Вольного общества любителей российской словесности. В 1820 году он напечатал в столице перевод оды Горация в «Сыне отечества» и созвал на вечер знакомых, среди которых были Федор Глинка, Николай и Александр Бестужевы, Кюхельбекер.
«Двойник, или Мои вечера в Малороссии» – так называлось первое произведение, с которым Алексей Перовский связывал свои честолюбивые мечты. Оно начиналось так:
«В северной Малороссии – в той части, которую по произволу назвать можно и лесною, и песчаною, потому что названия эти ей равно приличны – находится село П ***. Среди оного, на постепенно возвышающемся холме, расположен большой сад в английском вкусе, к которому с северной стороны примыкает пространный двор, обнесенный каменного оградою; на дворе помещичий дом с принадлежащими к нему строениями. Из одних окошек дома виден сад, из других видна улица, а по ту сторону улицы зеленеются конопляники, составляющие главный доход жителей тамошнего края. Холм окружен крестьянскими избами, выстроенными в порядке и украшенными (на редкость в той стране) каменными трубами. На некотором расстоянии от села густой сосновый лес со всех сторон закрывает виды вдаль...»
Это село П*** и есть Погорельцы. Сюда же следовало бы добавить розы и великолепную библиотеку, насчитывавшую шесть тысяч томов, среди которых были даже старинные рукописные книги.
Окна библиотеки и кабинета, выходившие на северо-восток, открывали Алексею Перовскому вид на пруд и стену могучего леса, но на юге, до речки Лубны и дальше, взгляду было свободнее, и частые хутора казались зелеными островками в желтом море степи.
Тогда, тогда еще у Алексея Толстого начал складываться образ Украины с ее шумной и героической историей. Он будет чувствовать себя легко только там. И тосковать, уезжая...
Ты знаешь край, где все обильем дышит,
Где реки льются чище серебра,
Где ветерок степной ковыль колышет,
В вишневых рощах тонут хутора,
Среди садов деревья гнутся долу
И до земли висит их плод тяжелый?..
Туда, туда всем сердцем я стремлюся,
Туда, где сердцу было так легко,
Где из цветов венок плетет Маруся,
О старине поет слепой Грицко,
И парубки, кружась на пожне гладкой,
Взрывают пыль веселою присядкой!..
Там оставался мир курганов времен Батыя, чубов – «остатков славной Сечи», времен Палия и Сагайдачного...
Ты знаешь край, где с Русью бились ляхи,
Где столько тел лежало средь полей?
Ты знаешь край, где некогда у плахи
Мазепу клял упрямый Кочубей
И много где пролито крови славной
В честь древних прав и веры православной?
Ты знаешь край, где Сейм печально воды
Меж берегов осиротелых льет,
Над ним дворца разрушенные своды,
Густой травой давно заросший свод,
Над дверью щит с гетманской булавою?..
Туда, туда стремлюся я душою!
В 1822 году в Почепе умер сын последнего украинского гетмана. И дети, и «воспитанники» графа Разумовского унаследовали его бесчисленные имения. Алексею Перовскому, кроме всего прочего, достался Красный Рог. Трудно сказать, оговорена ли была доля Анны Алексеевны и Алеши Толстых, но они тотчас переехали в имение, а Алексей Алексеевич Перовский вышел в отставку, чтобы полностью посвятить себя литературным занятиям и воспитанию племянника.
Некогда тут проходила граница между Московским княжеством и Литвой. Местные жители издавна говаривали: «Красный Рог – Москвы порог». По преданию, речка Рожок в свое время была полноводной и называлась Рогом. Здесь в зимнюю пору произошла битва москвичей с воинами Витовта, и лед реки Рог стал алым от крови. Первыми поселились у реки беглые ратники. Сначала село называлось Алым Рогом, а с XVIII века Красным. Жители его долго были свободными, потом государственными крестьянами. При Елизавете они были подарены Нарышкину и пошли за его дочерью в приданое Кириле Григорьевичу Разумовскому.
Всякое можно услышать ныне в селе Красный Рог: и были и небылицы. Если ехать из Брянска и, не доезжая километров двадцати до Почепа, остановиться на мосту через Рожок, то увидишь прямо перед собой колокольню Успенской церкви, у которой похоронен Алексей Константинович Толстой, крону пятисотлетнего дуба, а вокруг – крестьянские усадьбы. Вправо от дороги за речным лугом встает, четко вырисовываясь в небе, роща высоченных лип.
Была она и в ту пору, когда только что получивший гетманскую булаву Кирила Разумовский проезжал большаком от Брянска. Увидев рощу, он пришел в восторг и велел построить в ней себе дворец, и будто бы даже Красный Рог едва не стал столицей гетманства.
Но главное строительство началось в Почепе, где воздвигнут был громадный дворец и Воскресенский собор, колокольня которого в ясный день была видна из Красного Рога, где по проекту Растрелли встал среди липовой рощи деревянный охотничий замок. Местная легенда говорит, что через брянские леса была прорублена широкая просека, по которой строитель-немец должен был проложить совершенно прямую дорогу от ворот краснорогского здания до главного входа в почепском дворце. И этот немец будто бы пожалел одного крестьянина, чей дом надо было снести, проводя дорогу, и чуть отклонил ее. В Почепе это отклонение уже составило сорок метров. Гордившийся своим искусством немец не в силах был вынести такого срама и повесился. А оказалось, что дорога в точности пришлась куда надо, когда дворец в Почепе достроили...
По этой-то дороге и привезли маленького Алешу Толстого в краснорогский дом. Ныне дороги уж нет, да и дом сгорел во время Великой Отечественной войны. А дом был большой, на высоком каменном фундаменте, с высокими окнами, множеством покоев, с восьмигранным бельведером, сквозь полуциркулярные окна которого лился верхний свет в очень высокую залу. Бельведер венчался смотровой площадкой с перилами и башенкой посередине. Сверху был виден весь парк – разбегающиеся во все стороны липовые аллеи, куртины перед парадным подъездом и террасой, флигеля и службы, дубы, лиственницы, гигантские клены, серебристые тополя, туи, черемуха, белые акации, ели, множество обвитых хмелем уютных беседок, фруктовый сад за парком, река и мельница на ней, омут, березовая роща за рекой, сосновый лес на севере, луга, крестьянские поля...
Алексей Константинович Толстой вспоминал: «Мое детство было очень счастливо и оставило во мне одни только светлые воспоминания. Единственный сын, не имевший никаких товарищей для игр и наделенный весьма живым воображением, я очень рано привык к мечтательности, вскоре превратившейся в ярко выраженную склонность к поэзии. Много содействовала этому природа, среди которой я жил; воздух и вид наших больших лесов страстно любимых мною, произвели на меня глубокое впечатление, наложившее отпечаток на мой характер и на всю мою жизнь и оставшееся во мне и поныне».