Текст книги "Сука-любовь"
Автор книги: Дэвид Бэддиэл
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 17 страниц)
Дэвид Бэддиэл
Сука-любовь
Посвящается Сюз Готье-Смит, Руфь Пикарди и Симону Лазарусу
Если принцип постоянства Фехнера действительно управляет жизнью, которая есть не что иное, как постепенное нисхождение к смерти, то именно Эрос и сексуальные инстинкты заявляют свои права, удерживая снижающийся уровень… Это объясняет схожесть состояния, которое следует за полным сексуальным удовлетворением, с процессом умирания, а также тот факт, что смерть совпадает с актом копуляции у некоторых животных низших видов.
Зигмунд Фрейд. «Я и Оно»
ПРОЛОГ
Раньше я часто рассказывал эту историю.
В начале девяностых я пошел с Адамом, моим приятелем по колледжу, на «Генри: портрет серийного убийцы» в «Феникс синема», расположенном в Ист-Финчли. Это не был обычный показ. Лондонский журнал «Тайм-аут» устроил специальный просмотр с последующей дискуссией, которую возглавляли двое: сторонник цензуры и, соответственно, ее противник. К ним присоединился журналист «Тайм-аут», первым написавший рецензию на фильм. Зал был набит битком, и после просмотра кипели страсти. Я помню, неожиданно поднялась женщина в фиолетовой шляпке, сидевшая на два ряда впереди нас, и дрожавшим от гнева голосом начала поносить журналиста. Она кричала, что в его рецензии не было сказано, насколько этот фильм тяжелый. Она прочитала ее, пришла на просмотр и теперь чувствует себя шокированной, даже вывалянной в грязи после всех этих сцен убийств и членовредительства, свидетельницей которых ей пришлось стать. «Вам следовало предупредить нас», – начала она говорить, когда мужской голос с задних рядов прокричал: «А какого хрена ты еще ожидала: фильм вроде бы называется не „Генри – слоненок“?»
Все вокруг засмеялись. Я хочу сказать, что, действительно, стоял громкий смех, несдерживаемый хохот. Даже на лице женщины в лиловой шляпе промелькнула улыбка.
Что касается меня, я не мог перестать смеяться; пятнадцать минут спустя, когда все вокруг уже углубились в самодовольные разглагольствования о сбалансированности взаимодействия зрителя и автора, я все еще хихикал, сдерживая дыхание, уставившись в заплеванный окурками багровый пол с россыпями попкорна. Мне кажется, что я в большом долгу перед тем мужчиной; я думаю, что то был момент, когда восьмидесятые отпустили меня или, по крайней мере, их серьезностьотпустила меня.
Недавно я встретил Адама: мы вспомнили об этом случае, и Адам сказал мне, что мужчина, тот, который крикнул, что фильм называется не «Генри – слоненок», умер. Оказалось, что тот был другом его приятеля, и Адам совершенно случайно узнал, что тот умер, но не знал от чего.
И теперь я не могу больше рассказывать эту историю. По крайней мере, так, как раньше. Это, похоже, вторая волна серьезности.
Д. Б., 1999
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Лето – Осень, 1997
Когда любовь проходит, она вспоминается не как любовь, а как что-либо еще.
Э. М. Форстер. «Морис»
ВИК
Он трахнул ее первый раз в день, когда погибла принцесса Диана. Конечно, он думал об утешительном сценарии и до того. Какой-нибудь серьезный вопрос, который он сможет разрешить: проблемы с Джо, болезнь ее матери, к сожалению, вряд ли излечимая, что угодно. Но Эмма, как назло, была зоной, свободной от проблем: даже учитывая состояние ее матери, можно было всегда ручаться за то, что Эмма весела и бодра. Когда она открывала дверь, то выглядела так, будто только что смеялась, ее лицо было в смешливых морщинках от шутки, бесследно растворившейся в безмолвном эфире. Вик представлял, как его рука в утешительном жесте оказывается на ее плече, продвигается, чтобы погладить ее, или нет, лучше все же объятие, при котором, когда размыкаешь его, лица находятся на довольно близком расстоянии для того, чтобы… Он думал об этом, но ему ничего не светило, потому что она никогда не грустила.
И вот: воскресенье, тридцать первое августа тысяча девятьсот девяносто седьмого года. В восемь часов тридцать минут Тесс разбудила его звонком из Парижа. Она возвращалась ночным поездом из Марселя с дегустации (эта партия, сказала она, распахнет для них рынок, она раскопала какой-то неописуемый виноградник на юге, где бутылки были, как лафиты, и всего лишь за десятую часть их реальной стоимости), когда какой-то жандарм, вылитый Питер Селлерс (дайте ему только шляпу и шейный платок, и вот он уже в каком-нибудь иностранном легионе, весь при делах) осторожно постучал, а точнее, по-киношному стильно пробарабанил в дверь ее купе. С мутным взглядом, по-видимому, из-за похмелья, подружка Вика перевернулась и, не слезая с верхней полки, откатила дверь влево: долговязая женщина с всклокоченными волосами и в футболке размера XXL с надписью «Смерть феям», очевидно, была не тем образом, который представлял себе жандарм в тот момент, когда принял решение сообщить пассажирам-англичанам ужасную новость.
– Vous-êtes anglais? [1]1
Вы англичанки? (фр.).
[Закрыть]– спросил он поспешно дрожавшим от волнения голосом.
– Oui, [2]2
Да (фр.).
[Закрыть]—ответила Тэсс, жмурясь от белого света, бившего из вагонного окна за спиной жандарма.
Пауза, довольно эффектная. Он перевел дыхание:
– Lady Diana… – Как много людей произносили это «Леди Диана» так… «Проникновенно» – первое слово, приходящее на ум. – Elle est morte! [3]3
Леди Диана умерла! (фр).
[Закрыть]
Еще одна пауза, но на этот раз лишенная какого-либо значения, просто было непонятно, что еще можно сказать или сделать. Они глядели друг на друга, пока Тесс, как она рассказала Вику, не пробормотала: «Um… merci» [4]4
Спасибо ( фр.).
[Закрыть]– и не закрыла стеклянную дверь.
Они посмеялись над жандармом, представляя, как он стоял удрученный перед закрытой дверью в нерешительности, может быть, собираясь с духом, чтобы двинуться к следующему купе в надежде, что другие пассажиры примут известие с большим пониманием исторического момента. А потом Тэсс сказала, что останется в Париже еще на несколько дней, потому что Англия собирается сходить с ума.
Вик провел то воскресенье, делая то же, что и вы. Он смотрел телевизор день напролет, устало вглядываясь в слезы, накопившиеся в глазах Мартина Льюиса, и ожидая оглашения свидетельств заговора, только что открывшихся новых подробностей. Он сидел в большом кресле в своей маленькой квартирке на Сайденем-хилл и получал передозировку смерти Ди. Он совсем не думал об Эмме, разве только в том смысле, что можно было бы позвонить и поговорить с ней или с Джо об этом – это привнесло бы свежую струю в нагнетание страстей, – и тут зазвонил телефон, и это была она.
– Привет, – сказала она, и тут же он явственно почувствовал то усилие, с которым она смогла выдавить через ком в горле этот короткий звук.
– Привет. С тобой все оʼкей?
– Не совсем. Я могу к тебе заглянуть?
Смешно, но он не понял тогда, чем это она могла быть расстроена. Он не знал еще, что люди, обычные люди, почувствуют утрату, что все их маленькие горести сольются в одно общее горе; он лишь подумал: «Что случилось?» – но не спросил вслух, потому что впереди уже заискрилась радужная перспектива.
– Да, конечно. Я буду дома целый день.
Вик любил, когда он мог сказать это, зная наверняка.
Когда Вик открыл дверь, то увидел ее, всхлипывающую, с красными глазами. Она спросила его:
– Бог мой, Вик, ты плакал?
Он не плакал, совсем. Он мог позволить себе прочувствовать пару наспех смонтированных музыкальных роликов, и то только ради разнообразия. Но плакать – ни за что.
То, от чего он действительно страдал, называлось сенной лихорадкой. Она несколько затянулась тем летом, начавшись в мае. Первая фаза: ощущение щекотки прямо под кожей лица, сдерживаемое антигистаминами. Затем, где-то в середине июня, – вторая фаза: цветочная пыльца, принесенная с полей, превращает нос в источник слизи, и никакие таблетки, или спреи, или потенциально опасные для жизни инъекции не могут этого остановить. К сентябрю, несмотря на то что облака пуха от одуванчиков летают повсюду и улицы просто забиты этим пухом, быть аллергиком становится уже терпимо. Но в том году по непонятным причинам, может, из-за того, что лето наступило вовсе не в июле, а едва приковыляло к августу, пыльца еще носилась в воздухе, и даже в сентябре было несколько дней, когда нос Вика напоминал вулкан, извергающий сопли. Однако тридцать первого августа доставалось в основном его глазам: они так зудели, что указательные пальцы, в полной готовности почесать их, были постоянно согнуты крючком.
Вик страдал от сенной лихорадки с того самого дня, как впервые узнал, что это такое, и он яростно, с проклятиями ненавидел это свое состояние, эту нестерпимую чесотку; и он никак не мог ей простить того, что «Патология» – восходящая рок-группа, которой он посвящал большую часть своего времени в конце восьмидесятых – была вынуждена отказаться от обещавшего стать прорывом в рок-музыке запила в «Гарадж» в тысяча девятьсот девяностом только из-за того, что он, постоянно чихая, не мог играть на гитаре.
У сенной лихорадки нет хорошей стороны или хотя бы каких-нибудь компенсирующих выгод, как у некоторых других видов аллергии (на дрожжи: полезно для фигуры; на антибиотики: помогает убедить доктора выписать тебе редкие лекарства; на лук: в «Макдоналдсе» твои бургеры готовят вручную; и вдруг впервые за тридцать один год ему открылось, какую из этого можно извлечь выгоду.
– Может быть, немного, – ответил он с намеком на жалкую улыбку.
– Ох, Вик, – выдохнула она и в душевном порыве бросилась к нему.
Немного позже, уже лежа в кровати, когда ее голова мирно покоилась в сладком сне на его груди, к нему пришел первый страх: как же сохранить мокрый вид – слезящиеся глаза, – который исчезал вместе с уходящим цветением лета. Хотя бы до тех пор, пока в нем горело желание. И тут Господь улыбнулся Вику – солнечная ухмылка огромного телепузика! – и накрыл Лондон ковром из цветов.
* * *
Он все равно никогда особо ее не любил. Нет, не Эмму, ее Вик любил всегда, – Диану. Его никогда не возбуждал такой тип внешности: шотландская Селина с крупными чертами лошадиного лица при росте в шесть футов. Он даже написал как-то одну похабную песенку про нее, когда еще был в «Патологии», под названием «Королева-продавщица», которую – теперь он был этому рад – они так и не записали. Если бы кто-нибудь откопал ее сейчас, его бы линчевали.
Элегантная – вот подходящее слово для описания такого типа, думал он, именно элегантная – не сексуальная, не милая, не красивая. Вика никогда не заводила элегантность: его не смогла бы взволновать женщина, хорошо выглядевшая только в одежде от Версаче.
Его отношение к происходящему расцветало в горячих пеленках, словно больного лихорадкой, тоталитаризма. Англия, такая толерантная, такая разная, всегда представлявшая собой радугу мнений Англия внезапно явила поразительное единомыслие, и надзор за этим единомыслием установился повсюду: телевидение и пресса окружили и взяли Англию в осаду пропаганды принцессы. Но самыми большими пропагандистами были рядовые горожане, лезшие без конца в кадр к репортерам, которые, как Павлов, подзуживали тех снова и снова произносить в приставленные им к носу микрофоны свои крайне не оригинальные мысли: «Ну, дело в том, мне кажется, что она была королевой людских сердец». «Мне кажется» произносилось так, словно это было независимое мнение. Люди провели целую неделю, ошибочно употребляя слово «я» вместо «мы», – что является главным заблуждением при тоталитарном режиме. Не только те, кто читает «Пипл», а весь народ: и те, кто лакомится суши, и те, кто перебивается консервами, и он с бумбоксом, и она с сумочкой «Прада» – все навзрыд пускали пузыри, когда Элтон Джон пел по телеку свою «Прощай, роза Англии».
Но остановимся на том, что характерно для тоталитаризма – он усиливает старые эмоции. Тоталитаризм в неделю смерти Дианы был тоталитаризмом в сфере эмоций. Англия была чрезвычайно тронута, и люди размазывали свои сердца, как паштет по булке. «Хорошо, – подумал Вик – если эта неделя окажется одной из тех, что способствуют завязыванию новой интрижки». Воскресенье: Ди погибает. Понедельник: Эмма на его софе в море горя и страсти, а по ящику вещают Ричард и Джуди. (С точки зрения Вика, Ричард и Джуди были просто восхитительны в ту неделю. Можно было с точностью до секунды угадать, в каком месте программы «Утро» Джуди Финнеган начнет плакать. После коллажа – вид студии, двойной гонг, наезд камеры, звук сильного удара: ее знакомое всей стране лицо школьной учительницы начинает дрожать. Ко вторнику он уже делал ставки на то, сколько раз это случится на протяжении одной программы.) Двумя минутами позже, когда первый эпизод о Диане закончился, Вик, забывшись, был готов повернуться к Эмме и произнести: «Боже, ну сколько еще эту жвачку можно выносить?» – но вовремя заметил, что губы Эммы снова подрагивают. И вместо этого он прикоснулся губами к ее щеке, ее лицо склонилось над ним, и все пошло по кругу…
В телевизоре: Диана выходит замуж, она счастлива и полна надежд.
На диване: Вик расстегивает брюки на Эмме, неистово.
В телевизоре: Диана с Чарльзом на прогулке: первые признаки трений.
На диване: Эмма изогнулась, чтобы расстегнуть молнию на брюках Вика.
В телевизоре: Диана показывает малыша Уильяма торжествующей толпе.
На диване: Фелляция.
В телевизоре: Диана одна в Тадж-Махале.
На диване: Продолжение фелляции.
В телевизоре: Редкий поцелуй Дианы и Чарльза, она повернула голову, выставив челюсть вперед, словно щит.
На диване: Продолжение фелляции (в сопровождении акробатического этюда). Кунилингус.
В телевизоре: Появление Дианы на приеме в томплатье в день первого официального свидания Чарльза и Камиллы.
На диване: Половой акт (миссионерская поза, скованно).
В телевизоре: Диана в Элтон-Тауэрс на водной горке с детьми, смеется (единственный снимок, на котором она выглядит абсолютно естественно).
На диване: Половой акт, более удачный при позиции «он сзади», кстати пришелся левый подлокотник софы.
В телевизоре: Диана посещает больных СПИДом.
На диване: Эмма сверху – необдуманный шаг на двухместном диване, – Вик занят, главным образом, не тем, чтобы удержать ее вагину на своем члене, а тем, как бы не дать всей конструкции опрокинуться вместе с ними.
В телевизоре: Диана в полицейском защитном костюме идет среди мин (один из снимков, который, как ни странно, ни один журналист не назвал полной аллегорией ее жизни).
На диване: Как и раньше, но намного быстрее, наступает момент в сексе, когда желание требует скорости, находящейся за пределами физических возможностей.
В телевизоре: Диана на яхте с Доди, море залито розовым светом.
На диване: Оргазм.
В телевизоре: Лицо Дианы крупным планом в мягкой дымке света неоновых ламп.
На диване: Тяжело дыша отпустили друг друга, легкое смущение, лежат, свернувшись калачиком.
…всхлипы их экстаза звучат в странной гармонии с горестными всхлипами Джуди Финнеган.
Сначала Вик считал, что он эксплуатирует печаль лишь одного человека, но позже он понял, что эксплуатировал печаль всей нации – что было делом нелегким даже для такого бессовестного парня, как Вик. Может быть, при других обстоятельствах Эмма пришла бы в себя через день-другой, учитывая то, что он въехал в ее сердце на горбу этой печальной новости, но уж больно велика была эта печаль и она не давала ей уйти. Эмма напоминала собаку, забавлявшуюся любимой косточкой: рычала, грызла ее и отказывалась бросить. Да и зачем. Каждый раз, когда она включала телевизор, все, что она видела, было ее собственное горе, отраженное и увеличенное очередями в несколько миль соболезновавших соотечественников. Вик же чувствовал себя неплохо: после одного особенно вдохновенного дня он решил сам присоединиться к одной из тех очередей, чтобы, отстояв десять или двенадцать часов в приглушенном гуле траурного Лондона, написать в одной из толстых книг в кожаном переплете, выложенных для открытого доступа, не соболезнования, но благодарность. «Дорогой (Вик не знал, кому именно адресовались эти послания. Графу Спенсеру? Королевской семье? Богу?) друг! Будь здоров!»
Они были славными, те первые несколько дней. Между заботами о Джексоне и возложением цветов на Кенсингтон-Гарденс, объяснявшим Джо ее отсутствие, Эмма каким-то образом находила время навещать его, почти с такой же частотой, с какой у него возникало желание. Все его сессионные работы были отменены – похоже, что внезапно стали востребованы только пианисты, играющие траурные марши. Впрочем, Вика удивляло, что общая атмосфера была, скорее, праздничной: он гонял по запруженным людьми улицам на своей «ламбретте» выпуска тысяча девятьсот пятьдесят шестого года, и каждый день ему представлялся официально объявленным нерабочим днем. Вику иногда хотелось поделиться своими впечатлениями с Эммой, но он понимал, что этого делать не нужно, поскольку даже во время экстаза ему приходилось сохранять крупицу благородной скорби. Поэтому он предавался тихой радости и чувствовал себя восхитительно.
ДЖО
Джо был одним из тех людей, которые борются со своим неуклонным превращением в консерваторов. Он вырос в семье социалистов, и для него существовал ряд вещей, к которым он инстинктивно испытывал, прежде всего, чувство презрения: частная медицина, частное образование, налоговые льготы для богатых и тому подобное. И все же по мере того как он взрослел, он все больше и больше сознавал, что это его презрение было не более чем импульсивной животной неприязнью.
И это произошло вовсе не из-за того, что ощущение роста личного благосостояния исподволь потеснило радикальные «левые» настроения: он заведовал биохимической лабораторией «Фрайднера», международной фармакологической корпорации с головным офисом в Германии. Тридцать шесть тысяч фунтов годового дохода, конечно, позволяли ему прожить и обеспечить безбедную жизнь его жене Эмме и ребенку, Джексону, но не могли перевернуть его в сущности социалистического мировоззрения. На самом деле, работа на «Фрайднер», похоже, подогревала то, что осталось в глубине его души от студента-бунтаря. В частности, этому способствовало продвижение по служебной лестнице, ставшее результатом тенденции перенацеливать способных служащих, таких, например, как Джо – ярко выраженного интеллектуала с докторской степенью Уорвикского университета за исследование взаимосвязи нуклеиновой и аминокислот – с теоретических поисков и практических исследований на административную работу и менеджмент среднего звена. Таким образом Джо избежал судьбы ученого сухаря, простаивающего всю жизнь в толпе таких же среди пробирок и микроскопов; тем не менее призрак этой судьбы, витавший над его карьерой, вызывал в нем отвращение к корпоративному капиталу. Но если такие мысли теперь и появлялись у него, то лишь на время, и Джо, более занятый самоанализом, чем когда-либо, признавал вскоре, что это был продукт субъективной озлобленности, а не объективной критики.
Кроме того, он обратил на это внимание, его душа перестала парить.
Эмма и Джо не смотрели похороны вместе. Наличие трений между ними стало слишком заметным во время другого большого телевизионного события недели – обращения королевы к народу. Они смотрели его в обществе Сильвии, матери Эммы, или миссис ОʼКоннел, как теперь был вынужден к ней обращаться Джо: ее гордость, главный персонаж трагикомедии в постановке Альцгеймера, не позволяла ей мириться с тем, что какой-то голубоглазый мужчина с жесткими чертами лица (совершенно незнакомый!) называет ее по имени.
Джо всегда ненавидел рождественские обращения королевы. Его настоящий отец, дантист, много старше его матери, умер, когда ему было четыре года; спустя два года его мать вышла замуж повторно за чехословацкого иммигранта по имени Патрик, дымящего трубкой апологета дисциплины, которого, она настаивала на этом, дети должны были принять вместо отца. Мать в официальном порядке сменила фамилии всех членов семьи на фамилию мужа – Серена, – лишив таким образом Джо его простой англо-саксонской фамилии Лодж. Патрик состоял из противоречий: несмотря на наличие политических взглядов, близких к идеям марксизма-ленинизма (эти взгляды можно было предполагать в любом выходце из Восточной Европы шестидесятых), он был убежден, что его пребывание на этих берегах требовало от него стать «больше-агличанином-чем-все-вы». Каждое утро он покупал «Дейли экспресс» – из-за маленького человечка с Крестом святого Георга на щите на обложке, – а еще он заставлял всю семью собираться в Рождество ровно в три часа перед телевизором и изображать удовольствие от бесконечных монарших банальностей по поводу жизнедеятельности Содружества.
Но в этот раз Джо испытал смутное сочувствие к Елизавете Второй, сидевшей на фоне голубого летнего неба над Букингемским дворцом, неба, говорившего: «Это не Рождество»; фоном для ее речи было постоянное шарканье ног – люди возлагали цветы к воротам. Он впервые ощутил, что отчужденность королевы, та дистанция, которая отделяла ее от англичан, была уместной и правильной, тогда как вся страна так фальшивила. Джо чувствовал себя заодно с королевой: изолированной, притесненной, вынужденной приспосабливаться к ситуации. Он ощущал себя бойцом Сопротивления, просматривающим закодированное сообщение своего лидера.
«С тех пор, как ужасное известие прошлого воскресенья…»
– Она вовсе так не считает, – произнесла Эмма. Она пристально смотрела в экран, сильно хмурясь, что трудно было определить по сдвинутым к переносице бровям, почти полностью выщипанным, скорее – по непривычным глубоким бороздкам, появившимся на ее лбу, там, где кожа ее была девственно гладкой и белой, как первый снег. – Посмотрите на ее глаза. Такие холодные…
– Мне они кажутся испуганными, – сказал Джо.
Эмма недовольно фыркнула и отвернулась. Они сидели на софе, дизайн которой она разработала сама, когда работала, еще до рождения Джексона, в «Чейзе», магазине мебели для богемы в Чапеме; Эмма расположилась на краю с высокой резной спинкой, Джо – на краю с единственным подлокотником из кованого железа. Сильвия сидела между ними. Дочь постоянно дергала ее за руку, всю в печеночных пятнах. Краем глаза Джо видел, как при каждом тычке кожа на тыльной стороне кисти собиралась в гармошку.
«И вот что я говорю вам теперь, как ваша королева и великая мать, говорю от чистого сердца…»
– Ну да, – протянула Эмма.
Джо потупил взгляд, смущенный ехидством Эммы, которое настолько не вязалось с ее обычным поведением, что этот выпад выглядел неуклюжим и вымученным, как игра плохой актрисы. Он вдруг почувствовал жар, так иногда бывает, когда становится стыдно за кого-то другого, и его рука инстинктивно потянулась к правому уху. Черты лица Джо были в целом правильными – правильными при беглом взгляде, то есть ни большими, ни мелкими (хотя кончик его носа был более плоским и широким, чем спинка, о чем он, конечно, знал, и даже считал, что это придает ему вид боксера или борца) – за исключением мочек ушей, которых попросту не было: уши Джо выглядели так, словно мочки были срезаны во время какой-то невероятной аварии на производстве. В юности, когда мочки, несомненно, становятся второй по значимости эрогенной зоной, Джо был очень обеспокоен такой недостачей – первая подружка просто бросила его из-за этого – и начал тогда тереть и растягивать их в попытке увеличить. Привычка сохранилась; мотивация, в целом, угасла, хотя частенько он смотрелся в зеркало и гадал о своей старости: тогда как большинство мужчин обрастут размашистыми лопухами, одарит ли она его мочками нормального размера?
«Она была исключительно одаренной женщиной…»
– Ну ради бога! Хоть раз скажи что-нибудь от души!
– Что ты еще от нее хочешь? Это единственный способ выражения, который она знает.
– Ну, это ее шанс все изменить. Найти контакт!
Сердце Джо ухнуло вниз. Она выглядела совсем другой, не такой, какой он ее знал: спокойной, благожелательной и добросердечной. Она говорила, как все эти придурки, которых телевидение ежедневно выдает за «глас народа». Они все выглядели такими несчастными, эти люди, словно жертвы террора. Он прочитал среди вороха статей в рубрике какого-то журналиста, что люди, пришедшие публично поучаствовать в трауре, были каким-то образом связаны с отверженной, изгнанной Дианой. Джо знал, однако, что связаны они были вовсе не с ней, а с истерией; это шумиха, созвучная их собственной потребности слышать то, что они хотели услышать, привела их туда. Это был диагноз.
– Я знаю эту женщину, – промямлила Сильвия. Она сняла свои очки с синими линзами и ткнула пальцем в одного из гвардейцев на экране.
– Правда, мам? – изумилась Эмма, повернувшись к ней с выражением надежды на лице.
– Да, – уверенно ответила Сильвия. – Это миссис Ирвинг из булочной.
«…никогда не теряла своей улыбки и способности смеяться…»
– Не может быть, мама, ты помнишь… – И тут она запела: – «Боже, храни нашу милостивую королеву, да здравствует наша благородная королева».
– «Боже, храни нашу милостивую королеву, да здравствует наша благородная королева», – немедленно пропела и Сильвия. Эмма кивнула – это был медленный кивок школьной учительницы маленькому ребенку, который наконец выполнил задание правильно, и тогда они пропели вместе:
– «Боже, храни королеву».
Сильвия в свое время была певицей, в основном ирландского фольклора в клубах и пабах Каунти-Корка, и особенностью течения ее болезни было то, что она не разрушила ее музыкальную память. В этом нет ничего необычного, в медицинской практике был интересный случай: у органиста из Кембриджа полностью отсутствовала кратковременная память, но он мог играть фуги и токкаты с начала и до конца. Музыка, как и запахи, воздействует на мозг способом, не до конца изученным наукой, способом весьма загадочным.
Способность к повествованию утрачивается у страдающих болезнью Альцгеймера чаще всего, а ведь музыка и есть не что иное, как повествование, последовательность нот, одной за другой, словно слова в рассказе. Но если Эмма попросит Сильвию рассказать сказку или повторить историю, ответом будет потерянное выражение лица, как, в общем-то, и при просьбе спеть песню. Чему Эмма научилась, так это гениальному методу общения с матерью, последнему из доступных: она просто начинала петь песню, и ее мать подхватывала, уверенно, не сбиваясь. Иногда Эмма звонила ей и просто пела; Джо слышал ее из любого уголка дома, зная, что ее мама вторит ей на другом конце провода. Эмма могла даже спеть ей песню, которой та не знала, и она повторила бы все в точности, правда, забыв ее сразу же после исполнения.
Они закончили петь и снова уставились в экран.
– Да, – сказала Эмма. – Это определенно миссис Ирвинг.
«Ни один человек, знавший Диану, никогда не забудет ее. Миллионы других, не встречавших ее, но чувствовавших, что они ее знают, будут помнить ее».
И Эмма, и Джо хранили секундное молчание после этой кристальной капли простоты в потоке монаршей помпезной речи. Никто не нашел повода для спора в этом простом утверждении. Во время паузы Джо подумал, что он мог бы как-нибудь смягчить свою оценку этого события; он знал, что эмоциональный штопор, в который свалились их отношения, начался с несовпадения их взглядов именно на смерть Дианы.
«Я разделяю вашу решимость хранить и лелеять память о ней».
Эмма хмыкнула, схватила пульт и направила его на широкий экран.
– Не надо, – сказал Джо. Голос показался ему чужим, абсолютно не похожим на его собственный.
– Почему не надо?
– Ради бога, Эмма. Я сотни раз на этой неделе хотел выключить телевизор. И ты не давала мне этого сделать. Теперь я хочу посмотреть. Во всяком случае, это не еще одно… – он заколебался, желая сказать «гребаное», но присутствие Сильвии удержало его, хотя он и сам не смог бы объяснить почему, так как она вряд ли расслышала бы это ругательство и уж точно не запомнила бы, – … обозрение ее жизни и свершений или очередной сумасшедший на улице, выражающий нашичувства.
– Оʼкей, Джо, – сказала Эмма, поднимаясь. – Я знаю, что ты чувствуешь.
– Отлично… Я не хочу быть бессердечным. И ты знаешь, что я люблю сентиментальности. И я люблю поплакать. По только тогда, когда меня заставляет Спилберг или еще кто. Я лишь не терплю, – он с досадой махнул рукой на телевизор, – когда это пытается сделать Питер Сиссонс.
Он уже был раздражен. Он хотел послушать королеву, а вместо этого у них возник новый спор, и теперь он пропускал передачу.
– Все. Мы довольно поговорили на эту тему. Прекрасно. Прекрасно, что мы по-разному воспринимаем одни и те же вещи, – сказала Эмма, стараясь, чтобы в ее голосе было больше усталости, чем раздражения.
– Правда?
– Конечно.
– Нет, я имел в виду… Я знаю, это здорово, что мы об одних и тех же вещах думаем по-разному. Но я не знаю, действительно ли ты находишь прекрасным то, что мы по-разному относимся вот к этому.
«Эти акты проявления добра стали неиссякаемыми источниками утешения и поддержки».
Эмма собралась уйти на кухню. Джо почувствовал мальчишеское желание оставить хотя бы выбоину в щите, которым Эмма отгораживалась от него.
– Я не понимаю, чего ты вообще переживаешь из-за всего этого. Я хотел сказать… – и тут он повернулся, чтобы посмотреть на Сильвию, решительно глядящую в экран (сторонний наблюдатель мог бы подумать, что она делает вид, будто не замечает спора ее дочери с зятем, но в ее поведении не было ни капли притворства), – … ты ведь даже не англичанка.
Эмма уставилась на него, раскрыв было рот, но потом лишь покачала головой – на такой банальный выпад не стоило даже отвечать. Она повернулась, чтобы уйти на кухню.
У них был собственный дом, декорированный самой Эммой в синих и красных тонах, – маленький коттедж с террасой в не самой престижной части Гринвича с видом на мигающую пирамиду Кенари-Уорф-Тауэр; все постоянно говорили, насколько это преждевременный шаг со стороны Эммы и Джо – по крайней мере, для людей их круга – завести семейный очаг, рано отказаться от прочих удовольствий, купить свой дом, а не снимать квартиру. Свой дом – это история; квартира – пространственное выражение лишь текущего момента.
Джо быстро встал и взял ее за руку, удерживая, не более того – он никогда бы не сделал ничего более того; и все же, когда она обернулась, во взгляде ее зеленых с крапинками глаз промелькнула смесь страха и вызова, отразившая ее познания о семейных драмах.
– Эм…
– Действительно, Джо, все оʼкей, – сказала она, пытаясь придать своему голосу твердость. Сознавая значительность момента, они посмотрели друг другу в глаза.
«Как мы дошли до такого?» – подумал Джо.
– Я… – начала Эмма, чувство вины смягчило ее черты.
Она не собиралась ему ничего рассказывать, но горечь тайны отравляла ее существование настолько, что она почувствовала себя вправе внести кое-какие поправки в их отношения. Неожиданно с книжной полки на дальней стене послышалось мягкое бульканье миниатюрного радио, постоянно включенного на одной волне.