Текст книги "Время спать"
Автор книги: Дэвид Бэддиэл
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 20 страниц)
2
Да, это правда. Элис – жена моего брата. А я влюблен в жену своего брата. Полагаю, с этим просто нужно смириться. «Полагаю, с этим просто нужно смириться». Мне приходится твердить эту фразу, чтобы не взвыть.
Поэтому я и не хочу работать с Беном. Ему нужна колонка на последней странице журнала «За линией», его модного глянцевого спортивного еженедельника, и у меня создается впечатление, будто Бен искренне верит, что от моих статей будет прок, и дело не только в его великодушном желании помочь бездельнику-братцу. Но, несмотря на всю мою любовь к Бену, я не могу уделять общению с ним так много времени: он может ненароком упомянуть Элис. И ведь так оно и будет – незначительные бытовые детали, планы на будущее, даже, возможно, лирические отступления на тему секса. И это только лишний раз подчеркнет, насколько она далеко. Моей бедной плоти только и останется, что терпеть эти удары плетью.
Я впервые увидел Элис три года назад. К моменту нашего знакомства она уже два месяца встречалась с Беном. Для него это был абсолютный рекорд. Бен не мог поддерживать отношения дольше двадцати пяти минут. Дело не в ветрености, просто у него были сумасшедшие запросы. Чтобы встречаться с Беном, девушке приходилось пройти целый ряд самых разных тестов, причем таких сложных, что многие его бывшие подруги подались придумывать вопросы для интеллектуальных шоу. Насколько я понимал, чтобы провести с Беном больше, чем одну ночь, от девушки требовалось следующее: отличные результаты школьных экзаменов, университетское образование в области английской филологии (в крайнем случае – французской филологии или биохимии), степень магистра или кандидата каких-нибудь гуманитарных наук, глубокие познания в сфере кинематографа, телевидения и всех остальных проявлений современной массовой культуры, умение не задумываясь выдать остроту в духе Оскара Уайльда, ну и сиськи невероятных размеров. К сожалению, подавляющее большинство женщин, с которыми он встречался, подходили только по последнему параметру (но зато как подходили – это надо было видеть!). А потом вдруг три года назад он появился с Элис. Выглядело это примерно так:
– Гэйб, это Элис.
– Привет, приятно познак…
– Она на отлично сдала школьные экзамены, написала кандидатскую диссертацию по Расину и сотрудничает с одним серьезным журналом о кино.
– Правда? И как… подожди-ка, да у тебя еще и грудь чуть ли не пятого размера! Вот это да!
То есть я на самом деле этого не сказал, но подумал. Подумал за мгновение до того, как в голову пришла другая мысль: «Я влюблен. Я узрел лик Елены Прекрасной». Тысячи голубей выпорхнули из моего сердца, я был готов поверить в Бога, я верил в Бога, верил!
– Бен, – спросила Элис, – у тебя что, встает, когда ты пересказываешь мое личное дело?
А еще я верил в слова, производящие такой эффект. Они не совсем в духе Уайльда, но вы еще кое-чего не знаете об Элис – и никогда не догадаетесь. У нее голос секс-ангела. Такой голос редко встречается. Это не сочащийся спермой шепот с платных телефонных линий, а голос, при звуке которого хочется окружить женщину заботой и вниманием, никогда не выпускать ее из своих объятий и, конечно, трахнуть, но сделать это нежно. Прислушайтесь: то едва слышимый стон, то плач маленького ребенка.
Я смотрел на Элис, слушал ее, и меня вдруг взбесило, что она будет с Беном, что она вообще будет с кем-то. Она не была реальной женщиной, она была платоновским идеалом женщины, небрежным воплощением мечты. И какие у нее были сиськи! Вот незадача: сколько я ни грезил Элис, я никогда не забывал про ее сиськи. Иногда мужчина так увлекается женщиной, что перестает воспринимать как сексуальный объект: свидетельством их любви становится то, что он на нее не дрочит. Но иногда, когда дрочишь и дело идет к концу, воображение выходит из-под контроля, и поезд воспоминаний и притворства сходит с рельсов, несется вниз, к скоплению людей, вызывая неимоверные разрушения. В семидесятых существовала такая передача на телевидении, где глухих детей знакомили с произведениями искусства. Там было колесо с картинками, и оно крутилось, останавливаясь на одной из картинок. Когда пытаешься представить что-то подобное, то в какой-то момент утрачиваешь контроль над этим колесом, его не остановить – оно бешено крутится, тик-тик-тик-тик-тик-стоп, а когда останавливается, ты видишь лицо, которое сидит в твоей сексуальной подкорке (в девяноста девяти случаях из ста это не твой партнер – в экстазе ты готов признать свою вину). С этого момента мое колесо всегда останавливалось на лице Элис – женщины моей мечты.
Они поженились прошлой весной в Мерилбоне. Поговаривали, что церемония будет происходить в синагоге, но поскольку Элис наполовину негритянка, а еврейской крови в ней нет ни капли, раввин запротестовал, и им пришлось просто зарегистрировать свой брак в загсе. У меня всегда было непростое отношение к браку (точнее, к процессу бракосочетания, хотя все говорит о том, что и сам институт брака далеко не идеален), всегда были неприятны родственники, сидящие и изливающие на остальных потоки самодовольства и умиления тем, что молодые таки решились. Самое смешное, что тяжелее всего мне далась именно эта свадьба. Бен и Элис, по-моему, немного перегнули палку, придумав собственные клятвы – ну неужели этого чертова «любить, пока смерть не разлучит нас» было мало? А когда дело дошло до фразы: «Если кто-нибудь в этом зале знает причину, по которой эти люди не должны соединиться в браке, пусть говорит сейчас или молчит вечно» (в этот момент, как известно, каждого человека в зале загса, синагоги – не важно чего – так и подмывает что-нибудь выкрикнуть), – я так сильно кусал кончик языка, что у меня даже пошла кровь. Единственным утешением на этом мероприятии было то, что Элис, будучи современной женщиной, решила оставить девичью фамилию Фридрикс. Я убеждаю себя, что, нося другую фамилию, она не полностью принадлежит Бену.
Вечером, прежде чем отправиться навстречу своим страданиям, я трачу уйму времени, чтобы выглядеть хорошо, не создавая при этом впечатления, будто я потратил уйму времени, чтобы хорошо выглядеть. Труднее всего уложить волосы так, как они лежали – я уверен в этом – за мгновение до взгляда в зеркало: немного беспорядочно, но все равно симметрично, с ниспадающей челкой – знаком свободолюбия и уязвимости. В зеркале, однако, я вижу смесь гомика и сутенера; волосы вьются, будто мне на лоб прилепили усы циркового силача. Пытаюсь исправить ситуацию, но перебарщиваю с гелем, так что приходится смывать его, поскольку челка теперь прилипает к голове и создается впечатление, будто на мне разодранная черная шапочка для душа. Проклинаю Бена за то, что он не пригласил меня вчера, я бы тогда успел побриться и к сегодняшнему вечеру оброс бы замечательной и, естественно, небрежной щетиной. Не то чтобы я своим видом хотел сказать: «Эй, я великолепно выгляжу, хотя и пальцем не пошевелил», дело даже не в отчаянном стремлении стать Элис хоть немного нужным – этого отчаяния не понять даже изголодавшимся людям, заблудившимся во льдах. Больше всего меня угнетает, что я не могу рассказать ей о своей одержимости. Это как соль, посыпанная на рану моей бессонницы. Ночь за ночью я лежу, уставившись в потолок, снова и снова смотрю фильм о грядущей катастрофе: та нить, что соединяет меня с братом, нить из ничем не омраченного детства оборвется. Но самое ужасное – я тогда не смогу нормально общаться с Элис. Сейчас хотя бы вижусь с ней; мне больно, сердце разрывается, но между нами нет глухой стены, нет неловкости, в голове не вертится мысль: «Наверное, мне лучше уйти». Я плачу, но слезы текут не по лицу, а где-то внутри, где она точно не может их видеть. Когда я рядом с ней, моя любовь связана по рукам и ногам, заперта в клетку. Но даже закованный в цепи, пою, только очень тихо.
Уже собираюсь уходить, но Ник восклицает:
– Ни хрена себе! У тебя что, свидание с Мишель Пфайффер?
Очевидно, над маскировкой я поработал недостаточно тщательно.
– Нет, я просто собрался…
– К Бену с Элис?
Ник знает об Элис. Как-то ночью, захлебываясь в водке и слезах, я выложил ему все начистоту. Мы тогда сидели, обмениваясь обычными дурацкими сантиментами: о детской гомосексуальности, о ненависти к родителям, о том, что оба могли бы стать профессиональными футболистами (стоило только захотеть), – как вдруг, по одному богу известной причине, я взломал ящичек в собственном сердце и достал оттуда свое сокровище. Теперь, конечно, жалею об этом и боюсь, что в один прекрасный день в присутствии Элис он выдаст что-нибудь вроде: «А ты знала, что Габриель влюблен в тебя?»
– Может быть, – отвечаю я.
– Ясно, – говорит он с самодовольством человека, все и всегда знающего наперед.
Меня вдруг охватывает ярость.
– А пока меня нет, прибрался бы, урод! – не могу сдержаться я.
– О-о-о-о-о-о-о-о! – протягивает он с наигранным сарказмом. – И все вызвано лишь тем, что ты действительно думал, будто одет небрежно и выглядишь безразличным?
– Нет, это вызвано тем, что у нас здесь помойка. – Я окидываю комнату взглядом в поисках доказательств. Найти их не составляет особого труда. – Вот, посмотри: что это такое?
– Какая-то оранжевая шелуха. И что?
– Это оранжевая шелуха в чашке, где еще плавают два волоска… твою мать, там еще твои состриженные ногти. Я мог это выпить!
– Ой, перестань причитать как бабка.
– Это ты тут бабка.
– Нет, бабка здесь ты.
– Нет, ты. Ты ж носишь огромный серый бюстгальтер.
На огромном сером бюстгальтере наша дискуссия заканчивается. Я вообще не люблю спорить, лучше наступлю на горло своей обиде, чем дам волю чувствам. А это неправильно, поскольку каждый раз, когда я думаю: «Не буду ничего говорить по этому поводу», только подкидываю дров в печку своей будущей раковой опухоли. Иногда я чувствую, как моя будущая опухоль разгорается все жарче и жарче, как сердце главного героя «Инопланетянина» Спилберга.
Тем временем я отправляюсь в ванную, чтобы добавить беспорядочности в свой облик, расстегнув пару пуговиц и кое-где не до конца заправив рубашку, стараясь не обращать внимания на тот факт, что за последние десять минут моя прическа приобрела пышность, скорее приличествующую официанту из индийского ресторана. Смотрю на часы – восемь пятнадцать. Ничего не поделаешь – надо выходить. До Бена с Элис ехать двадцать пять минут, и здесь важно не приехать вовремя, чтобы создать видимость небрежности, но при этом, естественно, не сильно опоздать. Естественно – это потому, что я измеряю проведенное с Элис время в миллисекундах и каждую из этих миллисекунд бережно храню в своем сердце. Бросив подозрительно улыбающемуся Нику отрывистое «пока», я надеваю коричневую куртку с подкладкой из какой-то – кажется, овечьей – шерсти и выхожу на улицу. Там легкий туман, который ничуть не мешает, сквозь который все видно, правда, в другом фокусе. Моя машина, «триумф-доломит», стоит на другой стороне улицы, она вся покрыта капельками воды – будто вспотела. Это настоящая свалка на колесах. Чтобы сесть, мне надо убрать с сиденья десяток кассет – «Карпентерс», Дасти Спрингфилд, «Крэнберриз», упаковку жевательной резинки, пустой мусорный пакет и четыре растрепанных экземпляра путеводителя по Лондону. Я заметил, что страницы из моих путеводителей выпадают быстрее, чем опадают листья у погибающего комнатного растения. С помощью этих страниц можно было бы восстановить лесные массивы Амазонки. Сколько раз я отправлялся в незнакомое место, не сверившись заранее с картой, и только окончательно заблудившись в каком-нибудь захолустном районе Лондона, где, кроме пабов, ничего нет, я открывал справочник и убеждался в том, что нужная страница оказалась на заднем сиденье и нет ей пути назад. Заднее сиденье – это настоящая трясина, абсолютно неизведанная территория. Зато под водительским креслом есть одна замечательная впадинка – однажды я тщательно ощупывал ее в поисках страницы тридцать семь, и моя рука вдруг наткнулась на нечто, оказавшееся коробкой с домино. У меня никогда в жизни не было домино.
В машине так холодно, что, как только я берусь за руль, меня пробирает дрожь – будто откусил большой кусок мороженого. Одно хорошо: машина, слава богу, заводится. Мой «доломит» производит на всех неизгладимое впечатление. Ни разу не бывавший в сервисе, не знающий, что такое смена масла и, естественно, что такое мойка, автомобиль заводится без сучка и задоринки. Мотор может заглохнуть на светофоре, но одного поворота ключа зажигания достаточно, чтобы машина опять завелась. Я останавливаюсь у магазина «Квик Сэйв» в Квинс-парк, чтобы купить бутылку вина. Зайдя внутрь, замечаю какое-то громоздкое существо, траектория движения которого свидетельствует о том, что оно собирается выйти. Однако существо вдруг заносит вправо, и оно врезается в меня. Склонное, видимо, к театральным жестам, оно воздевает руки к небу и пятится.
– Ну, вперед! Давай трахнем ее… Давай трахнем! Трахнем!!!
– Здравствуй, Барри, – говорю я и ухожу, оставляя Сумасшедшего Барри размахивать руками сколько угодно, пока он не поймет, что я ушел. Бедняга. Говорят, на общем собрании килбернских бродяг было принято решение обратиться к нему с просьбой не прибиваться более к их обществу.
Оказавшись в магазине, залитом круглосуточным люминесцентным светом, я подхожу к стеллажу с вином. Что тут такого? У меня в голове есть картинка, соответствующая ощущениям на языке и представлениям о том, каким должно быть вино. А слова: «привкус дуба», «масляный привкус», «ванильные ноты», «перечные ноты», «выдержанное» – это часть той картинки; я знаю, что когда-нибудь найду тонкий вкус, соединяющий в себе все, и жду не дождусь того дня, когда сяду у камина с бокалом в руке, сделаю глоток выдержанного вина с маслянистым привкусом дуба и ярко выраженными ванильными и перечными нотами, повернусь к Элис и скажу ей: «Вот так-то дорогая. Именно это мы и пьем». И несмотря на то что в поисках желанного вкуса я покупаю все более дорогие вина, единственные слова, которые приходят на ум, когда эта штука оказывается у меня во рту, – «кислое», «невкусное», «жиденькое», «отдает смородиной» и «лихорадит да в груди покалывает».
Я молча смотрю на этикетки, ничего в них не понимая, а вокруг меня витают совсем непонятные фразы: «Австралийские как всегда хороши», «Вы не ошибетесь, выбрав венгерское мерло», «В Чили должен скоро выдаться хороший урожай» (А когда? В каком году? Думаете, кто-то это действительно знает?), «Хороша „Вальполичелла“ – прекрасное вино». Не, я не знаю. Есть у меня, правда, одна старая уловка.
– А что бы вы посоветовали?
Парень за прилавком магазина «Квик Сэйв» в Квинс-парке совсем охренел. Он ничего не говорит, только смотрит на меня усталыми эмигрантскими глазками, и все его существо вопит: «Поймите, я просто хочу прозябать, работая в этом бездушном пространстве под светом люминесцентных ламп. Не усложняйте мне жизнь». Я прошу его не беспокоиться и поступаю как всегда: ищу запыленную бутылку – в данном случае это «Сен-Оберж» 1987 года за шесть фунтов девяносто девять пенсов, – потому как запыленная бутылка могла в принципе лежать в погребе и, значит, это должно быть хорошее вино, разве нет? То есть я уже не из тех, кто считает, что хорошее вино – это когда бутылка неправильной формы. Уже нет.
Выйдя из магазина, обнаруживаю Сумасшедшего Барри, продолжающего размахивать руками. Я ухожу.
– А у тебя яиц нет! – кричит он.
Может, он прав. А может, просто не понимает, что я предпочитаю держать все не снаружи, а в трусах.
Все вроде идет неплохо, и я вполне могу успеть к восьми сорока, как вдруг попадаю в пробку на Харроу-роуд – это на полпути к дому Бена и Элис в Лэдброк-гроув. Никогда не понимал, почему затор на дороге называют пробкой. Это, скорее, какая-то черная дыра. Наверное, есть некая черта, за которой машины начинают двигаться вперед, пока не попадают в огромную черную дыру. Правда, это не объясняет, почему другие машины стоят. Ведь пространство-то одно. И черта одна. Но, может статься, пробки – это не зло, а благо. Помню, я как-то попал в пробку на Хаммерсмитской развязке – там всем хватило двадцати минут, чтобы понять: впереди вселенская черная дыра; и тогда люди вышли из машин, гуляли, обменивались шутками или сидели, развалившись, курили и беседовали. Обычно, когда смотришь на лица водителей сквозь призму лобового стекла и собственной озлобленности, их не отличить друг от друга, но те люди улыбались, они были отзывчивыми и добрыми, а извечная взаимная ненависть водителей на мгновение растворилась – это было похоже на Рождество 1918 года, когда все праздновали окончание войны. На Харроу-роуд я стараюсь думать о положительных сторонах дорожных заторов, иногда отвлекаясь, чтобы крикнуть: «Урод! Ты куда прешь, придурок? Ядрить твою в качель!!!», или побиться головой о руль, пока не замечаю, что женщина в соседней машине стала показывать на меня пальцем.
Приезжаю я в итоге без девяти девять, прибавляя к запланированному десятиминутному опозданию еще одиннадцать минут. Одиннадцать обессмысленных отсутствием Элис минут. Бросаю взгляд в зеркало: все равно заметно, что я готовился к визиту. Пытаюсь хоть что-то сделать с волосами, но у меня не получается изобразить из этой дряни творческий беспорядок, теперь я выгляжу просто глупо. Но времени больше нет, так что выхожу из машины, стучу в дверь и принимаю вид человека, бесцельно рассматривающего ночное небо. Чудесный вечер: звезды, как веснушки на лике Божьем. Элис открывает дверь, и становится ясно, что звезды – это просто крошечные белые пятна, нечто холодное и гадкое. Зато как прекрасно созвездие ее нежных глаз, черных волос и груди – от восхищения плакать хочется! Хочется, чтобы время остановилось.
– Здравствуй!
– Привет.
Начало несколько более сдержанное, чем я надеялся в глубине души.
Знаете, Элис очень красива. И ни фига я не вру. Да одни ее волосы чего стоят – нагромождение тысяч мягких черных кудряшек. У нее такая прическа, что, если она будет идти перед вами по улице, вы невольно подумаете: «Не может быть, чтобы и спереди все было так же хорошо, лицо-то уж точно так себе, а про все остальное и говорить нечего». Но когда вы ее нагоните, то будете удивлены. Как мне описать ее лицо (описывая одни лишь волосы, я из сил выбился)? Большие, очень большие глаза – и при этом не слишком большие… То есть настолько большие, насколько это возможно – еще чуть-чуть, и можно было бы подумать, что у нее базедова болезнь. Глаза карие. Вам мало? Ладно. Это два солнышка, окольцовывающих антрацитовые сердцевинки зрачков. У нее аккуратный носик; мне остается только гадать, как ей удается наполнять легкие воздухом, сохраняя при этом спокойное дыхание. Кстати, мне очень нравятся аккуратные носики (это к вопросу о том, что мне в себе противно). Линии ноздрей не изгибаются у основания, не создают излишней глубины, из-за которой на некоторые страдающие насморком носы даже смотреть страшно. Чуть ниже – мягкие, без единого волоска, подушечки над верхней губой. Ее пухлые губы, которые я никогда не целовал… Улыбаясь, как сейчас, Элис обнажает свой единственный недостаток – зубы. Хоть они и белые, но торчат и вкривь и вкось – никакой симметрии, будто издалека смотришь на Гималайские горы. В детстве ей следовало бы носить пластинку, но очень уж ей не нравился привкус алюминия.
Что еще добавить? Большие глаза, аккуратный носик, клыки торчат… Похоже на Иезавель. Элис – вылитая Иезавель. Только расцарапала мне сердце, а не лицо.
Я протягиваю ей вино, а она целует меня в щеку. Не хочу преувеличивать значение этого поцелуя. Сами понимаете – она просто целует меня в щеку, это ж пустяк. Мысленно засекаю время от приветствия до того, как она отводит взгляд и мне остается только послевкусие момента, когда мы глядели друг другу в глаза. С одной стороны, я делаю это для того, чтобы потом проанализировать все более детально: шесть и три десятых секунды, почти личный рекорд, всего на девять десятых меньше лучшего времени в Европе и Соединенном Королевстве – семь и две десятых секунды. Этот рекорд я установил, встретившись с Элис у кинотеатра, когда мы пошли на «Генри: портрет серийного убийцы». С другой стороны, я хочу продлить мгновение, замедлить приближение ее лица к моему, запечатлеть ее губы на моей щеке, нажать на паузу, держать, не отпускать, эх… на экране опять какая-то невнятица. Но это ж пустяк.
Иду по коридору терракотового цвета, не замечая ничего, кроме ее плеч; когда ее окутывает голубое сияние, я понимаю, что мы в гостиной. В комнате свежо и чисто, будто ее встряхнули и потом прошлись пылесосом; все вылизано и блестит, книги ровными рядами стоят на полках, окна прозрачные, чехлы на диванных подушках белоснежные, а в углу, у телевизора, аккуратной стопкой лежат газеты и журналы, причем – вы не поверите – на специальной подставке.
– Ты извини, у нас такой бардак, – бросает Элис, собираясь выйти из комнаты в то время, как Бен собирается войти. Он протискивается через дверной проем одновременно с ней, не осознавая это как счастье. У Бена, кстати, тоже на голове копна черных вьющихся волос (мне всегда казалось, что их взаимная симпатия могла вырасти именно из этого сходства), и если их вместе сфотографировать, то выглядят они весьма забавно – им бы в рекламе сниматься. Бен меня тоже целует. Я бы, в общем, предпочел, чтобы он этого не делал. Не люблю, когда меня целуют мужчины. «О, да это верный знак того, что вы на самом деле являетесь латентным гомосексуалистом». Знаю-знаю: сознательное отрицание и неприятие – это элементарный механизм замещения подсознательного влечения, а я – пособие для изучающих Фрейда. Поймите: если малейший намек на пушок над верхней губой у женщины может навсегда испортить мое отношение к ней, то совершенно очевидно (пусть это и не говорит о широте взглядов), что мужчина с трехдневной щетиной – это не совсем то, о чем я втайне мечтаю.
– Желаете выпить? – спрашивает он. Бену удается совмещать вытянутый овал лица с двойным подбородком, он похож на… Как же его зовут? Ну, того американца, который фокусы всякие показывает.
– Я бы не возражал, – отвечаю я, вытирая щеку.
«Желаете выпить? – Я бы не возражал» – это старая шутка, так мы играем во взрослых людей; кажется, что наши родители говорят то же самое. Правда, мы произносим эту фразу с иронией. Нам с Беном уже под тридцать, а мы все еще пытаемся играть во взрослых, хотя в этих шутках уже появляется какая-то обреченность.
Бен приносит мне пиво – бутылку «Короны» – и дольку лайма. Засовывая ее в горлышко бутылки и наблюдая за тем, как пенится пиво в схватке с лаймом, я восхищаюсь, насколько рационально организовано подвластное Бену и Элис пространство, насколько умело ребята им распоряжаются – только у таких людей в доме всегда найдется долька лайма к мексиканскому пиву. Но я ни на минуту не забываю о том, что Элис нет в комнате. Отхлебнув, чувствую отвращение, за которым следует немой крик души: «Хочу фруктового лимонада!»
– Ходил сегодня в спортзал? – спрашиваю я, развалившись на безупречно чистом диване.
– Ага, – отвечает он, плюхаясь в кресло напротив. – А что, заметно? У меня усталый вид?
– Нет. По мне было бы заметно. Даже если бы я вчера сходил в спортзал, то все равно было бы заметно.
Бен смеется в ответ. Ему нравится, когда я играю в нашу старую игру, в которой он – Тарзан, а я – слабосильный двуликий Янус.
– Я работал над трицепсами, – гордо заявляет он.
– А у местных качков не возникает сомнений на твой счет? Ты посмотри на себя: в очках, видно, что еврей.
Бен только хмурится в ответ.
– Густые брови. Вполне возможно, что в тренировочных штанах запрятан томик Данте. Они ведь с подозрением к тебе относятся? Может, думают, что ты шпион?
– Нет, – отвечает он, слегка задирая свой мясистый нос со следами перелома, которого на самом деле никогда не было. – Они видят меня насквозь и понимают, что это всего лишь поза.
– Что? Походы в спортзал?
– Нет, попытка прикинуться… интеллектуалом. – Он оценивающе смотрит на меня. – Хотя, чтобы соответствовать, надо обладать веретенообразным телом.
– Хватит бред нести, – отмахиваюсь я. – Не такой уж ты и недалекий. Если на тебя надеть какую-нибудь мантию, то ты будешь выглядеть совсем как умный.
– Хорошая мысль.
– Спасибо. Кстати, настоящий тупица никогда бы не сказал «веретенообразный».
– А как бы он сказал?
Я на мгновение задумываюсь.
– Пожалуй, «тощий», – предполагаю я.
В знак согласия Бен кивает и отхлебывает еще пива. Похоже, он думает о чем-то и не знает, стоит ли заводить об этом речь.
– Гэйб, – все же говорит он. – Догадайся, где я был в субботу.
– На матче «Тоттенхэма»?
– До того, еще с утра.
– Не знаю. А что?
– Я был в синагоге.
Ну ты даешь!
– В какой?
– «Юнайтед».
– Которая на Гроув-Энд-роуд? Где у нас была бармицва? [1]1
Бармицва – в иудаизме церемония приобщения мальчиков церковной общине; происходит, когда мальчики достигают тринадцатилетнего возраста.
[Закрыть]
– Ага.
Я даже присвистываю. Честно говоря, свистеть я не умею, так что это скорее похоже на обычный выдох.
– А кто там раввин? До сих пор Луис Файн?
– Естественно. Продолжает читать проповеди о том, что посещать синагогу только на Рош Ашана и Йом Кипур недостаточно.
– Ну и?.. – спрашиваю я. – Зачем ты туда ходил? Решил обсудить тот отрывок из Торы, который пел в тринадцатилетнем возрасте?
– Нет. Я так и не узнал, о чем был тот отрывок. У него разговор был короткий – чтобы отбарабанил как попугай и все.
– Хорошо хоть, не как петушок.
– Очень смешно.
– Ладно, так зачем ты туда ходил?
– Не знаю. Просто зашел посмотреть, как там оно.
– А ты забыл?
– Нет, конечно. Помнится, все было очень скучно. Но я решил зайти теперь, когда достаточно повзрослел, чтобы по-другому на все посмотреть.
– А Элис с тобой ходила?
– Нет, – слышу я голос Элис и невольно оборачиваюсь. Она успела вернуться. – Они, кажется, все равно черномазых не пускают.
– А как там Сэмми Дэвис-младший? – спрашиваю я.
– Он умер.
– Как и большинство тех, кто сидел в первом ряду. Разве нет?
– Да, да…
– Нет, ну на самом деле. Что ты себе голову забиваешь? Мы, кажется, с этим давно разобрались. В чем ценность еврейства?
– Я знаю, что ты хочешь сказать.
– Что яхочу сказать? Теперь это только моя точка зрения?
– Хватит задавать риторические вопросы. Если ты собираешься меня в чем-то обвинять, то, по крайней мере, перестань говорить как раввин на проповеди.
– Вырасти в иудейской семье есть великое благо, – декламирую я заученную фразу, – ибо весьма…
– …ибо весьма забавно находить всякие еврейские штуки, когда вырастешь, – заканчивает фразу Бен, закрыв глаза.
– Абсолютно верно. Только отойдя на какое-то расстояние от этой религии, понимаешь, насколько она истерична. Это мир странных шляп, нелепых жилеток и коллективных песнопений. Элис, ты многое повидала в жизни, но ты и представить себе не можешь, насколько смешно петь «Худ Гудйор»…
– Это одна поучительная песенка, ее поют в последний день еврейской Пасхи, – объясняет Бен.
– …насколько смешно петь «Худ Гудйор», вспоминая, с какой серьезностью ты все это воспринимал в четырехлетием возрасте.
– Да уж, – смеется Элис, – как много я упустила в этой жизни. Еда будет через две минуты.
Она снова уходит. На лице Бена странное выражение усталого сочувствия, говорящее, что я всех утомил, однако, будучи не совсем уверен насчет собственной персоны, он не высказывается прямо.
– Именно поэтому я дал бы своим детям религиозное воспитание, – заканчиваю я. – Ни за что не лишил бы их этой забавы.
Я смотрю на Бена (вспомнил: того американца зовут Дэвид Копперфильд). Он проводит рукой по своей шевелюре – его что-то беспокоит, и причина этого беспокойства кроется не в нашей легкомысленной беседе о евреях; по-моему, он не хочет продолжать этот разговор.
– Так ты в итоге обдумал?
– Что обдумал?
– Предложение о работе.
Только я собираюсь решительно отклонить предложение, как возвращается Элис. На ней черные лосины и длинный белый вязаный свитер. Я думаю, так женщины и должны одеваться; это одежда, которая у меня невольно ассоциируется с долгими вечерами у камина, нежеланием после секса идти открывать кому-то дверь, с совместным чтением газет воскресным утром. Элис в этих фантазиях очень даже к месту. Несмотря на идеальный порядок в доме, она всегда немного небрежно одета, а ее улыбка – это улыбка любимой женщины, которая только-только проснулась и видит тебя.
– Да, Гэйб, – говорит она, – это замечательная идея. Я об этом думала и пришла к выводу, что лучше тебя никто с этим не справится.
– Почему?
– Потому что у тебя есть собственное мнение. И ты такого наговоришь, что люди тебя возненавидят. А журналу это только на руку. К тому же если вы будете работать вместе, то точно не соскучитесь.
Она думала обо мне в мое отсутствие. Мое лицо и мое имя занимали ее мысли.
«А еще я хотела сказать, что люблю тебя и хочу стать твоей женой. Прости, Бен, надо было рассказать тебе раньше. Как только я подумала о Габриеле в его отсутствие, я тут же поняла, какой он замечательный. Что ж, спасибо за эти три чудесных года, прощай».
Ладно-ладно, она выразилась иначе:
– Впрочем, еда уже готова, так что можно приступать.
В «Любви во время чумы» Габриеля Гарсиа Маркеса влюбленный в замужнюю женщину мужчина не признается ей до самой смерти мужа, а когда муж умирает, они оба уже старики. Они поначалу думают, что все позади, но Маркес делает так, что престарелые любовники одерживают верх над временем, и в заключительных главах для них начинается новая история – добрая весть оказывается еще более доброй, поскольку приходит в последний момент, когда уже дописывается постскриптум их жизней. Ничего хорошего в этом не вижу. Я не в состоянии воспринять счастье, которое доведено до абсолюта в финале. Не хочу заниматься сексом, зная, что жить мне осталось пять минут. Кроме того, невозможно закрыть глаза на дряблые шеи, набухшие мочки ушей, безволосые гениталии, разбухшие подмышки и никуда не деться от мыслей о холодной бездыханности смерти. Попробуй-ка тут сохранить эрекцию, тем более что предстательная железа уже давно сошла на нет. Во время чумы рассуждать некогда. В этом главная проблема – решать надо прямо сейчас.
Ладно, хрен с ним. По крайней мере, я буду миллиметра на три ближе к Элис. А для моего пениса, который ужимается до невозможности, когда я вижу Элис вместе с Беном, это существенно.
– Ладно, буду писать, – соглашаюсь я, садясь за стол.
На ужин у нас рыба по-тайски с лапшой – приготовлено великолепно.
– Вот и замечат…
– Но я не смогу появляться на работе раньше двенадцати. Никогда. Писать буду под псевдонимом, за наличные, никаких контрактов.
– Ну что ты стремаешься? – успокаивает меня Бен, наполняя бокал. – Все будет нормально.