Текст книги "Время спать"
Автор книги: Дэвид Бэддиэл
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 20 страниц)
– Слушай, я сильно сомневаюсь…
Слишком поздно – она уже ушла. Сижу на кофейном столике и гляжу на так и не пригодившиеся тарелки. Уже во второй раз за последние месяцы я слышу особенный звук захлопывающейся двери – когда дверь захлопывает взбешенная женщина, пулей вылетающая из квартиры. Не зная, чем заняться, я отношу поднос на кухню. Который час? Часы на микроволновке показывают: 1.92. Замечательно. Неужели за все проведенное здесь время лягушка не могла хотя бы съесть эту чертову муху. Хлопает еще одна дверь – уже дверь на улицу.
Это несправедливо. Все, что произошло, – не по моей вине. То есть стоило, наверное, перевернуть все вверх дном, но выяснить, куда Иезавель унесла лягушку. Наверное, не надо было оставлять кастрюлю открытой на целых пять часов. Может, лягушка – это я, и Бог таким образом намекает на то, как я был омерзителен, мастурбируя на всякие гадкие картинки перед самым приходом Дины. Но ведь люди делали гадости мне гораздо чаще, чем я им, – прикидываю в уме. Бросаю поднос в раковину и несусь вон из квартиры.
Я открываю дверь на улицу и вижу Дину: она сидит у ограды спиной ко мне и плачет. Посреди дорожки перед домом стоит Человек, Который Живет Этажом Ниже. В первый раз в жизни он не отводит свои, как оказалось, темные печальные глаза. Мы встречаемся взглядами, и печаль в его глазах растворяется, зато утопленником всплывает упрек. В ответ могу только смутиться. Что с ним такое? Затем он, как обычно, чуть опускает голову – он всегда так делает, чтобы не встретиться с кем-нибудь взглядом, – но сейчас делает это как-то нарочито, будто пытаясь на что-то намекнуть. И тут я замечаю то, на что он хочет намекнуть, – лягушку. Принимая во внимание все ее несчастья, выглядит она неплохо – распласталась на полях его похоронного сомбреро, как красная кокарда. Человек, который Живет Этажом Ниже, стоит неподвижно несколько секунд, чтобы я осознал весь ужас ситуации: лягушка начинает сползать со слегка загнутых полей шляпы. Наконец он все же поднимает голову и медленно, вымеряя шаг, идет к двери; заходя в дом, в последний раз смотрит на меня грустными-грустными глазами. Все впечатление смазывает лягушка: она тоже смотрит на меня, только чуть более грустными глазами.
Когда дверь закрывается, я поворачиваюсь к Дине, которая никак не может успокоиться – ее трясет. Только она не плачет. Умирая со смеху, Дина падает в мои объятия.
11
Стены в моей спальне насыщенно синие – сам смешивал индиго и фиолетовый, пока не получил небесно-голубую краску. Я выбрал синий цвет, потому что он лучше всех – не считая черного – поглощает свет (если тебе уже больше пятнадцати лет, то черные стены – это не вариант), по утрам синяя спальня лучше других защищена от проникновения солнечных лучей, а это лишние двадцать или даже двадцать пять минут сна. Но в конечном итоге стены впитывают весь свет, который только могут; честно говоря, они начинают буквально сочиться им. Прислонившись к стене, служащей моей кровати спинкой, я замечаю, что спальня приобретает все более четкие, знакомые очертания (двадцать минут назад я в ярости сорвал с себя повязку – как всегда, это означает полный разгром): на стене в рамочке висит репродукция фотографии, сделанной Маном Реем [5]5
Ман Рей – знаменитый американский фотограф, художник-дадаист, кинематографист.
[Закрыть], – это изображение женщины, очень похожей на звезду немого кино Луизу Брукс, ее голова лежит на столе, она держит перед собой маску какого-то африканского племени (внизу на фотографии подписано: «Из собрания Израильского музея» – наверное, даривший думал, что мне она понравится только потому, что я еврей); репродукция работы авангардиста Ротко – что-то темно-красное на фиолетовом; облицованный белым камин (внутри он черный: как-то раз мне пришло в голову им воспользоваться), там валяются две кегли, которые я купил в надежде научиться жонглировать; купленный на барахолке старый дубовый платяной шкаф с зеркалом во весь рост – я очень долго подбирал угол наклона, чтобы с кровати было видно себя; письменный стол, тоже с барахолки, – память о тех временах, когда средний класс составляли только клерки, это массивный стол какого-то серого дерева с вырезанной в нем чернильницей и множеством выдвижных ящиков, он завален бумажками, под которыми прячется электрическая пишущая машинка, а стоит он в углу, как раз там, где потолок немного скошенный; прикроватная тумбочка, которую я купил в «ИКЕА» за девятнадцать фунтов девяносто девять пенсов и потом сам собирал, – на ней старый аппарат, представляющий собой одновременно и часы, и лампу, и чайник (правда, сломанный еще два года назад), куполообразный светильник из темного стекла, в котором изначально должна была быть лампа для загара, но я вкрутил обычную лампочку, да и та перегорела после того, как я захотел в пятый раз включить свет; моя одежда: мешковатая черная футболка с красной полосой, джинсы с дыркой, боксерские трусы, не без самодовольства возвышающиеся на горе одежды – «мы же тебе говорили»; рядом с моей одеждой лежит кофточка из золотой парчи с высоким воротником и фиолетовые вельветовые брюки с заниженной талией; рядом со мной лежит нечто, не вписывающееся в обычную обстановку комнаты, – Дина Фридрикс; она тихо и ровно дышит, плавные линии ее лица утопают в подушке, на которой я никогда не сплю (я с детства сплю на одной и той же подушке, хоть мне и пришлось надеть на нее три наволочки, чтобы вата не вываливалась, – совершенно не могу ворочаться от бессонницы на какой-то другой подушке).
Я не думаю об Элис. Ни разу не вспомнил ее. Слишком много мыслей в голове (не стоит забывать, что я тогда так и не подрочил). Помню, Холли Джонсон в пору расцвета его группы «Фрэнки едет в Голливуд» сказал одну интересную вещь о сексе: для них в группе секс был праздником, единственным не требующим осознания происходящего актом, единственной возможностью вести себя по-настоящему, не заботясь о том, как нужно себя вести. Как он ошибается. Секс – это акт, требующий предельного осознания происходящего, изъезженный вдоль и поперек миллионами людей, которые наперебой рассказывают, как этим надо заниматься, как этим не надо заниматься, как заниматься этим годами с одним и тем же партнером, как заниматься этим, чтобы появились дети, как заниматься этим, чтобы дети не появились, где, когда, как, зачем; рассказывают в книгах, в стихотворениях, в газетах, в кинофильмах, по телевизору; рассказывают все: от ведущей какого-нибудь утреннего шоу на телевидении до Сола Беллоу. И кто после этого будет в состоянии совершить этот самый, как утверждают, естественный акт каким-нибудь естественным образом? Разве только Каспар Хаузер из фильма Херцога или Маугли, да и то не обязательно – от него джунглями бы несло.
Однако, несмотря на то что все дают указания, есть все-таки место в самой глубине секса, где можно в итоге потеряться; лабиринт внутри лабиринта. Иногда его совсем не найти, но чаще всего это вопрос случая. Если ваша эротическая интуиция почти сведена на нет порнографией (это мой случай), то вы чаще всего идете по первому пути: зрительно воспринимаете картинку «сиськи вместе – ноги врозь» и приходите в никуда. То есть куда-то вы приходите – не буду этого отрицать, – но даже во власти грубоватого, очень понятного мне желания я знаю, что это не то. Раньше я находил глубину в запахе (хотя, надо признаться, запах был лишь следствием пресловутого «сиськи вместе – ноги врозь»). А еще в прикосновении, когда рука скользила по моим не прекращающим движение бедрам, чтобы нежно погладить мошонку, когда ноготок едва касался моих ступней, когда язычок осторожно прокрадывался к сероватой впадинке у заднего прохода. Один раз это был звук – она шепнула мне на ухо, чтобы я был осторожнее, потому что родители могут услышать.
Волшебство Дины было в ее коже. Я растворялся в Дине, как в океане плоти. Даже во время прелюдии сквозь грубые перчатки неловкости я чувствовал, что передо мной расстилается необъятный оазис, к которому можно прикоснуться, где можно не опасаться миражей неопределенности, это гора Синай, где нельзя ошибиться. Дина более полная, чем Элис, и когда я с ней познакомился, это было не в ее пользу, но когда прижался к ней всем телом, то понял, что эта полнота – не студенистый слой жира, а просто здоровая кожа, облегающая тело. Я хотел приклеить себя к этой женщине, хотел укутаться в нее, забываясь под мягким пушистым покровом. Когда я вошел в нее, выйдя из тактильного транса, то подумал, что, по крайней мере, нашел удобную подстилку.
Моя остывшая сперма сворачивается в презервативе, валяющемся под прикроватной тумбочкой. Встаю, чтобы выкинуть его. Обычно я наполняю презерватив водой, завязываю узелок и спускаю в унитаз. Лучше всего это делать до наступления утра. Пожалуй. Однажды я наполнил презерватив водой и забыл о нем, оставив у раковины. А потом приходила мама, чтобы сделать генеральную весеннюю уборку, – в итоге я нашел его в эмалированной миске между тюбиком зубной пасты и бритвенными принадлежностями.
В зеркале ванной комнаты, залитой резким светом галогеновой лампы, можно наблюдать незабываемое зрелище: голый усталый мужчина с короткими темно-коричневыми волосами, которые лежат беспорядочными прядями, удивленно моргает, глядя на свой выдающийся живот, а в руках у него болтается воздушный шарик с конкретным проявлением его восторга. Открываю кран: вода наполняет презерватив, приводя в движение белое студенистое вещество. Завязывая узелок, замечаю капельку воды, просачивающуюся сквозь кончик презерватива. Я в панике. На коробке было написано: «Соответствует всем стандартам». «Гинденбург», наверное, тоже соответствовал этим гребаным стандартам. Когда я поднимаю презерватив на свет, то понимаю: мне показалось. К тому же вспоминаю, что Дина бесплодна. Я спускаю воду, наблюдая за тем, как еще один шанс сохранить этого полноватого усталого мужчину для будущих поколений засасывает и уносит в море.
Оборачиваясь, замечаю в зеркале проблеск света над правым виском. Нет, вру: это не проблеск света, а кусочек кожи головы. Элиот, помнится, заметил, что Джон Вебстер «прозревал костяк сквозь кожу»; я только что прозрел костяк сквозь волосы. Создается впечатление, что моя шевелюра – я в этом не уверен, но впечатление создается точно – начинает потихоньку редеть. Наклоняюсь поближе к зеркалу и смотрю на свое отражение, убрав волосы назад и стянув их рукой в пучок. В четырех-пяти миллиметрах от их неровной линии растет одинокий волосок, привет из отдаленного прошлого. И если его собратья отступят еще хоть на миллиметр, то я точно буду знать, что лысею. Не теряю немного волос на макушке, волосы не редеют слегка, нет – я лысею. Черт. Прямо как Вайнона Райдер в «Дракуле» говорила: «Избавь меня от этого умирания».
Замерзший и недовольный, возвращаюсь в постель. Потревоженная Дина отворачивается, что-то бормоча во сне; от нее буквально веет теплом. Подавляю желание обнять ее и согреться теплом ее сомнамбулического костра: надо слишком хорошо знать человека, чтобы можно было позволить себе разбудить его, поднимая температуру собственного тела за его счет. Сразу после секса я лег на спину, а Дина сама положила голову мне на плечо, сказала: «У тебя член „Олд Спайсом“ отдает», – и тут же заснула.
Когда она засыпала у меня на плече, когда ее нога лежала на моей, мне показалось, что Дина заполнила пустоту в моей душе. Теперь я не так в этом уверен.
Даже не знаю, что мне теперь надо. Возможно, я думал, это будет все равно, что переспать с Эллис; но я спал с Элис только в своих мечтах, и это не было похоже на произошедшее сегодня – главным образом потому, что тогда я был один. А теперь, если я отказываюсь от Элис и гуляю с Диной, то у нас уже отношения, а не… даже не знаю что… игра теней. А это, возможно, совсем отдалит меня от Элис.
Мысли роятся в голове, крепко зажатой в тиски утренней бессонницы.
12
Когда я учился в школе (это была школа Джон Лайон в Мидлсексе – одно из тех образовательных учреждений для среднего класса, которые изо всех сил пытаются походить на Итон или Харроу, но преуспевают лишь в том, чтобы набрать как можно больше евреев), все обращали внимание на то, есть ли у тебя к шестнадцати годам модная тачка. Но если с этим выходила промашка, то надо было хотя бы уметь разбираться в машинах – причем с малых лет. Я сам видел ребят, у которых ноги еще до педалей не доставали, но они наизусть знали все технические характеристики самых разных машин, спорили о том, какой двигатель лучше: «кавалье» или «карлтон» (большую часть этих знаний они почерпнули из настольных игр, позволяющих изучать машины, притворяясь, что просто играешь). Те, что не разбирались в машинах, удостаивались презрительного, хотя и несколько странного прозвища «домкрат». Считалось, что это не по-мужски; отсутствие знаний о машинах говорило о том, что ты еще ребенок, а в моей школе с самого первого дня в первом классе нужно было вести себя так, будто тебе лет двадцать шесть. Машины были тогда сродни сексу: знания о них не приносили пользы, поскольку практического применения не находили, но вызывали у сверстников благоговейный трепет. Я даже помню, что Джон Острофф настолько ловко управлялся с этими знаниями, что из его рассказов (тогда он еще не достиг половой зрелости) получалось, будто он регулярно ездил на машине и занимался сексом в каком-то параллельном мире.
Именно поэтому, стоя перед мастерской «Супермашины Морана» на Лэдброк-гроув и выслушивая объяснения механика относительно того, почему мой «доломит» до сих пор не починили, я проклинаю себя – и не в первый раз – за то, что в школе держался особняком.
– Все дело в толкателях клапана, – объясняет он, его панковская челка медленно покачивается.
Я стою перед выбором. Могу поправить свой смокинг, воздеть глаза к небу и неимоверно уставшим голосом спросить: «Какие еще толкатели клапана, чумазый вы мой?»; могу понимающе кивнуть. Я понимающе киваю.
– Что делать будем: обтачивать или восстанавливать? – спрашивает механик.
Продолжаю кивать.
– Ну… А… А что вы посоветуете?
Плохо дело – меня раскусили. Вокруг много людей в зеленых спецовках, которые тут же откладывают свои инструменты, презрительно поглядывая в мою сторону. В глазах механика ясно читается: «домкрат». А еще, кажется, я вижу в них знак доллара.
– Ну… Я бы посоветовал… —(это слово он произносит с явной иронией, пытаясь, наверное, дать мне понять, что по-настоящему разбирающемуся в машинах человеку само слово «совет» неизвестно), – их заменить.
В моем замутненном сознании всплывают какие-то слова механика из «Зеленого флага», которые с этим не особенно согласуются. Ощущение, что я пускаю свое картонное каноэ в бурный поток неизвестной горной реки, – я говорю:
– Э… А мне объясняли, что все дело в распределителе.
Он пристально смотрит на меня, будто предупреждая: «Не надо заводить этот разговор. Даже не пытайся». Тестостерон в воздухе – хоть ножом режь.
– Распределитель мы уже починили, – объясняет он, и в его словах ясно слышится: «домкрат». – Но сгорел он именно из-за толкателей клапана. Видите?
Не вижу – я как слепец, вопиющий в пустыне.
– Вы можете забрать машину хоть сейчас, но если не заменить толкатели клапана, то через пару недель распределитель опять сгорит.
И тут я вспоминаю: точно! Ведь в мастерских не чинят машины. Не чинят, а просто выясняют, что еще с машиной не так. Ремонт тормозов обернется осознанием факта, что подтекает трос акселератора; починка фар приведет к проблемам с выхлопной трубой; а если они не смогут ничего найти, то скажут, что габариты слишком тускло светят.
– И во сколько мне это обойдется?
– Что?
– Замена толкателей клапана.
Механик идет в сторону чудовищно убогой стойки приемной, за которой скучает единственная в этом фаллоцентрическом царстве женщина. Эта жертва химической завивки лениво листает «Космополитен», не обращая внимания на три надрывающихся телефона. Через какое-то время он возвращается с огромной синей папкой в руках, он открывает ее и бегло просматривает сотни две заляпанных машинным маслом листов – наверное, демонстрируя тем самым, что цена, которую он назовет, придумана не им.
– Сотни две, – выдает он, захлопывая папку.
– Две сотни? Я ж на пособии!
Механик пожимает плечами: вроде бы то же самое делала бабушка, но у механика получается по-дурацки, как у последнего шлимазла [6]6
Неудачник ( идиш).
[Закрыть], и кажется, будто это совсем разные действия. Пожимая плечами, она словно говорит: «Жизнь! Любовь! Время! Страдание! Кто знает?..»; у него это превратилось в «Не, чувак, это уже твоя проблема».
Я ухожу оттуда, лелея надежду все же вернуться с двумя сотнями фунтов, необходимыми для замены этих несчастных толкателей клапана (это ж надо было такое придумать – «толкатели клапана»). Пожалуй, придется написать пару статей.
– И что бы вам из этого подошло?
Сотрудник службы занятости населения Джон Хиллман смотрит на меня не без издевки. Он сидит за столом, чуть наклонившись вперед, без малейшего движения. Руки сомкнуты, причем настолько сильно, что даже костяшки пальцев побелели, а именной значок сотрудника службы занятости, любовно приколотый к лацкану пиджака чуть выше положенного, слегка подрагивает, как будто, несмотря на все попытки казаться невозмутимой, чиновничья сущность мистера Хиллмана потрясена.
– Не знаю, Джон. Честно.
Хотя в разговоре с такими людьми я пытаюсь не упрямиться и не разговаривать снисходительно – они же не виноваты, что у них такая работа, – я не перестаю называть его просто по имени. Даже несмотря на то, что все в этом человеке – и поза «меня ты этим не удивишь», и костюм из супермаркета, и синяя рубашка с белым воротничком, и профессорские очки в толстой оправе, и безразличие к тому, что из ноздрей торчат волосы, и резковатый запах пота, и привычка теребить шариковую ручку, прежде чем что-то записать, и что они с женой, как мне кажется, спят на разных кроватях (весьма остроумно, поскольку если он в настроении, то может ползком преодолеть расстояние до кровати жены и удивить ее) – все это говорит о том, что передо мной именно мистер Хиллман, а не просто Джон. Знаете, многие люди – вы, я, все ваши знакомые – зачастую чувствуют себя так, будто им лет четырнадцать. Но есть и такие, которые ощущают себя именно на свой настоящий возраст, – как мистер Хиллман. Но я называю его просто по имени, чтобы позлить. Наверное, он знал, на что идет, нацепляя значок сотрудника службы занятости.
– Только не это, – продолжаю я, – повтори еще раз, что там было.
Мистер Хиллман размыкает руки и берет лист формата А4 зеленого цвета, лежащий прямо перед ним.
– Упаковщик, магазин «Сэйфвей», Холлоуэй-роуд, с семи до девятнадцати, пон. – пят., сто семьдесят фунтов в неделю, – четко зачитывает он ровным голосом написанное, не раскрывая сокращений. – Жестянщик, фабрика «Пик Фрин», Валворт, с девяти до половины шестого, пон. – чет., сто пятьдесят пять фунтов. Подмастерье каменщика, строительная площадка в Дагенхеме, по совм., пон., вт., ср., девяносто фунтов. Официант, кафе «Дженни», Уолтхемстоу, обеды и ужины, семьдесят фунтов плюс чаевые.
Он поднимает глаза, в которых нет и тени иронии. Закрыв лицо руками, массирую пальцами глаза.
– Вы в порядке?
– Да, – отвечаю я, отнимая руки от лица. – Просто устал немного. Сплю плохо.
Какое-то мгновение он молчит, почесывая пальцем правый висок.
– А «Калмс» не пробовали принимать?
– Джон… – это имя для меня как теплое одеяло, – а тебе нравится здесь работать? Нравится сидеть в огороженной кабинке посреди огромного офиса?
Он хмурится в ответ – а что еще он может сделать? – будто говоря: «Не надо заводить этот разговор. Даже не пытайся».
– А какое это имеет отношение к делу?
– Никакого. Мне просто интересно.
Не сводя с меня подозрительного взгляда, он отодвигается от стола.
– Нет, не очень, – говорит он. – Я здесь, чтобы помогать. Помогать в поиске работы. Мне приходится трудоустраивать самых разных людей: и тех, кто напивается к десяти утра, и тех, кто уверяет меня, что ищет работу, а на самом деле не вылезает из букмекерских контор, бездельники… матершинники… и, что самое страшное, – наклоняется он вперед, – несносные наглые типы, которые думают, что они слишком умные, чтобы честно отпахать хотя бы день.
– Я тебя понимаю, Джон, – киваю я. – Весьма справедливое замечание.
Я уже начал говорить его словами.
– Так почему ты не уйдешь с этой работы?
– Уйти?
– А кем ты хотел стать, когда был ребенком?
Он непонимающе смотрит на меня, лезет в нагрудный карман за ручкой, но передумывает. Я думаю, совершенно искренне думаю, что в тупик его поставил не сам вопрос «а кем ты хотел стать?», а вторая его часть: «когда был ребенком». Возможно, он никогда и не был ребенком. Возможно, он таким и родился: сформировавшимся, в костюме из супермаркета, с ноздрями, заросшими настолько, что птицы могли бы в них гнезда вить, – мистером Хиллманом.
– Космонавтом, – отвечает он. – Я хотел стать космонавтом.
He-а. Ты это придумал, а не вспомнил. Ты просто знаешь, что дети так говорят.
– Но в отличие от некоторых, – добавляет мистер Хиллман, бледно-серые глаза которого вдруг засветились от возможности прочитать нотацию, – я вырос. Я понял, что это неосуществимо. Я взялся за ум и нашел работу. И пусть она мне не всегда нравится, не можем же мы все быть космонавтами.
Это так. Мы не можем все быть космонавтами. Должен же кто-то и в Центре управления полетами сидеть.
– Дело все в том, что тебе может показаться, Джон, будто я до чего-то еще не дорос, будто верю, что все могут быть космонавтами. Но я не думаю, что люди должны проводить большую часть жизни, занимаясь тем, что им не по душе. По-моему, – говорю, вытаскивая из папки какой-то документ и поднося его к самому лицу мистера Хиллмана, – это значит предать то, что вложил в нас Бог. Предать жизнь.
Мистер Хиллман тяжело вздыхает. Ах, да он задумался, дурак. Так и знал, что у меня получится; в том, что Ник сошел с ума, все-таки есть свои плюсы. И не важно, что в глубине души я с наивностью шестиклассника верю в сказанное – я обставил все так, чтобы сложилось впечатление, будто я в любой момент могу запрыгнуть на стол и начать декламировать «Иерусалим» Блейка. Сейчас он меня выпроводит.
– А еще дело в том, – говорит мистер Хиллман, наклоняясь вперед (наши носы практически соприкасаются), – что вы, мистер Джейкоби, не сможете, изображая из себя душевнобольного, помешать мне принять меры, применяемые против тех наших клиентов, которые долгое время не могут трудоустроиться.
Он откидывается на спинку стула и протягивает мне зеленый лист формата А4.
– Либо вы беретесь за одну из этих работ или сами находите работу в течение месяца, либо я буду ходатайствовать о лишении вас пособия. Всего доброго.
Черт. Снова раскусили. Жаль, служба занятости не занимается ремонтом «доломитов». Пожалуй, придется написать пару статей.