444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Денис Громов » Крот Курской дуги (СИ) » Текст книги (страница 4)
Крот Курской дуги (СИ)
  • Текст добавлен: 8 сентября 2026, 09:30

Текст книги "Крот Курской дуги (СИ)"


Автор книги: Денис Громов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц)

Глава 5

Перо цеплялось за бумагу и брызгало.

Я вывел «Я, красноармеец Ковалёв» – и остановился, потому что буквы вышли не те.

Крупные, ломаные, с наклоном не в ту сторону. Так пишет человек, который последние пятнадцать лет тыкал в клавиатуру двумя пальцами, а от руки заполнял разве что графу «подпись» да поздравительную открытку матери на Восьмое марта.

Петька Ковалёв, семь классов елецкой школы, писал бы совсем иначе. Мельче, с нажимом на волосяных, с завитушками, которым учили по прописям, где на каждой странице сверху шёл образец, а снизу ты должен был двадцать раз повторить.

Я посмотрел на своё «Я, красноармеец» и подумал, что ежели Крутов сравнит это с елецким заявлением, то у нас с ним получится долгий и интересный разговор.

А потом посмотрел на свои пальцы.

Три ногтя на правой были сорваны до мяса и уже начали чернеть по краям. Указательный распух так, что не сгибался в последнем суставе, и от него по кисти шло что-то горячее.

И я почувствовал то, что в приличном обществе назвали бы облегчением, а по-простому – то самое, что чувствует школьник, у которого ко дню контрольной поднялась температура.

– Товарищ старший лейтенант.

Крутов стоял у окна не оборачиваясь.

– Пиши.

– Не могу.

Вот теперь он обернулся.

Я молча поднял руку и повернул ладонью к свету.

Он подошёл, взял меня за запястье – без всякой резкости, аккуратно, тремя пальцами, как берёт фельдшер, – повернул к лампе и осмотрел. Потрогал распухший сустав.

Я дёрнулся, и дёрнулся, надо сказать, вполне искренне.

– Земля?

– Земля.

– Промывал?

– Некогда было.

– Некогда, – повторил Крутов и отпустил руку. – Всем некогда. У нас тут в мае один боец три дня ходил с занозой и говорил, что некогда. Ему потом два пальца отняли, и стало сразу очень когда, и он с тех сидит в писарях и всем эту историю рассказывает, и правильно делает.

Он вернулся к столу, сел и взял мой лист. Долго разглядывал четыре слова, поворачивая бумагу так и этак, будто искал водяные знаки.

– Криво, – резюмировал он.

– Так точно.

– Совсем криво, Ковалёв. Я, знаешь, за войну много всякого почерка перевидал, но такого не встречал. У тебя буквы как забор после обстрела.

– Пальцы не держат, товарищ старший лейтенант.

Он положил лист, разгладил ладонью и посмотрел на меня.

И я понял про старшего лейтенанта Крутова одну важную вещь, которая мне потом много раз помогала и ровно столько же раз мешала.

Он не поверил.

Совершенно точно не поверил. Это было видно по глазам. И при этом не собирался на этом настаивать. Просто взял этот факт, повертел и положил куда-то себе внутрь. На полочку, к другим таким же.

– Ладно, – он придвинул чистый лист к себе. – Рассказывай устно, я запишу. Только уговор: я пишу, что слышу. Ежели я чего не так понял – поправляй сразу, не жди, пока допишу до конца.

Он писал минут сорок.

Быстро, ровным мелким почерком, переспрашивая только по существу: где стоял, куда шёл, сколько прошёл, что нашёл, как обозначал, кто где находился и что говорил.

Когда я дошёл до бинта и обмотки, он остановил перо на полуслове.

– Повтори-ка.

– Резал на полоски и вязал на траву. Через два-три метра.

– Зачем?

– Чтобы вернуться по своему следу. И чтобы кто-нибудь прошёл после меня, ежели меня там положат.

Крутов положил ручку.

Аккуратно, вдоль края.

– То есть ты, – проговорил он медленно, – пока полз к раненому по чужому минному полю, в темноте, – думал не о том, как самому оттуда выбраться, а о том, кто пойдёт после тебя.

Я пожал плечами.

– Так положено.

– Кем положено?

Молчание вышло долгим. В окно было слышно, как во дворе кто-то отчитывает ездового за нечищеную лошадь и как ездовой в ответ рассказывает, что лошадь у него не какая-нибудь, а с сорок первого года.

– Не знаю, товарищ старший лейтенант, – выговорил я наконец. – Просто положено, и всё.

Он посмотрел на меня ещё секунды три, вздохнул, дописал строку и придвинул лист.

– Подпись поставить сможешь? Или пальцы тоже не держат?

– Смогу.

Я расписался.

Коряво, кривой закорючкой. И, честно говоря, понятия не имел, похожа ли она хоть отдалённо на ту, что лежала у него в папке под тесёмками, – а спросить было решительно невозможно.

Крутов посмотрел на закорючку.

И ничего не сказал.

– Иди, – обронил он вместо этого. – В санчасть зайди. Скажешь – я направил, пусть посмотрят как следует и не отпускают, покамест не обработают.

– Есть.

Я был уже у двери, когда он окликнул:

– Ковалёв.

– Я.

– Ты в санчасть зайди обязательно. Не для галочки и не потому, что я велел.

Он снова смотрел в свои бумаги.

– От столбняка люди помирают глупее, чем от мины, – прибавил он. – А ты, судя по всему, батальону ещё пригодишься.

***

Санчасть помещалась в погребе – том самом, что при хате Дарьи Егоровны, с земляными ступеньками и дощатой дверью на кожаных петлях.

Женя сидела на ящике и перебирала бинты – стираные, серые, скатанные в неровные рулончики.

Увидела меня, кивнула на табурет, взяла руку, посмотрела на палец и произнесла одно слово, которое девушкам говорить не полагается, а санинструкторам, судя по всему, полагается вполне.

– Сам виноват, – прибавила она уже нормально. – Двое суток ходил, да? Ты вообще соображаешь, что у тебя тут делается?

– Соображаю.

– Ни капли ты не соображаешь, а то бы пришёл сразу. У тебя тут уже дёргает, я по лицу вижу. – Она полезла в сумку и стала выкладывать на чистую тряпицу пузырьки. – Терпи. Больно будет. Очень.

Она не соврала.

Я сидел молча, стиснув зубы, потому что орать при девушке девятнадцатилетнему Петьке Ковалёву было стыдно, а тридцатичетырёхлетнему Сергею Тихонову – тем более.

Хотя, если по совести, орать хотелось обоим, и я не уверен, кому больше.

– Терпишь, – заметила она через некоторое время.

– Терплю.

– Кондратенко не терпел. Он у меня всю дорогу до медсанбата голосил как оглашенный, а на подводе ещё и санитаров матом крыл, и меня заодно. Хороший, кстати, мужик, я на него не в обиде.

– Он живой?

– Живой. Отправили дальше, в тыл, в Елец. Без ноги, зато живой, – она затянула узел и обрезала концы. – Он про тебя спрашивал.

– И что?

– Ничего. Спрашивал, как звать того, кто пришёл. Я сказала: Ковалёв Петька, сапёр, тощий такой, вредный и командовать любит.

– Спасибо.

– Не за что, я правду говорю, – она стала укладывать пузырьки обратно. – Он просил передать. Дословно так: скажи ему, что я долг не забуду и что ежели он в Елец попадёт, то пусть спросит Кондратенко, их там всякий знает.

– Хорошо, – кивнул я в ответ.

– Передала, – девушка кивнула ответ, будто бы отчитываясь перед кем-то.

Она защёлкнула сумку и вдруг посмотрела на меня прямо.

– Ковалёв, а ты чего вообще полез?

– Человек кричал.

– Он у нас в мае двое суток кричал, – произнесла Женя. – Двое суток, вон там, за той рощей. И никто не полез, и я не полезла, потому что мне сказали – нельзя, и это была правда, нельзя было. Я его до сих во сне слышу.

Она поднялась и закинула сумку на плечо.

– Так что я не про то спрашиваю, почему ты человека спасал. Я спрашиваю, почему ты его спас, а не лёг рядом. Потому что все, кто до тебя лазил, ложились.

– Я медленно шёл.

– Медленно, – повторила она. – Ну-ну, – добавила Женя и ушла, стукнув дверью.

***

Панкратов нашёл меня вечером, за кухней, где я домывал последний котёл.

Пришёл, сел рядом на перевёрнутый ящик, достал кисет и стал сворачивать самокрутку – медленно, обстоятельно, как делают люди, которым надо чем-то занять руки перед трудным разговором.

Я мыл.

– Я тебя видел, – старшина смерил меня изучающим взглядом.

– Когда?

– Всю ночь.

Он лизнул край бумажки и прижал.

– Я, Ковалёв, с той минуты, как ты щуп взял, с места не сходил. Стоял в кустах и глядел. Курить хотел до смерти – и то не курил, потому что огонёк.

Он прикурил, прикрывая ладонью.

– А как светать начало, я твою дорожку разглядел всю. От первого метра до последнего. Тряпочки твои белые.

Он затянулся и выпустил дым в сторону.

– Ты на восьмом метре камень выкинул. Я видал, куда положил. Справа от полосы, ровнёхонько, будто по линеечке.

– Так надо.

– Знаю, что надо. – Он повернул ко мне голову. – Я это знаю. Я, парень, на Днепрострое семь лет отработал, я там скалу рвал, когда тебя ещё на свете не было. Я и на финской побывал, и в сорок первом под Черниговом мосты валил, отходя, и не по одному. Мне про камень справа рассказывать не надо.

Он помолчал.

– Я – знаю. А ты откуда?

Вот и всё. Второй раз за один день.

Я поставил котёл, вытер руки о фартук и сел на землю, привалившись спиной к тележному колесу.

И решил.

Есть такая штука, которую я понял ещё в первой жизни: соврать полностью нельзя, сказать всю правду тоже нельзя, а вот сказать правду не всю – можно, и работает это лучше всего. Потому что люди верят не фактам. Люди верят интонации.

– Меня контузило, Ерофей Ильич.

– Это я слыхал.

– Не так контузило, как думают. Я, когда очнулся, себя не помнил. Совсем. Ни имени, ни матери, ни деревни.

– И сейчас не помнишь?

– Кусками. Вспышками. То Нюрка приснится, то дорога какая-то с ветлами, а к чему она – не пойму.

Панкратов курил и смотрел в темнеющее небо.

– А про щуп, значит, вспомнил, – произнес старшина.

– Про щуп вспомнил.

– Ты до армии кем был?

– Не помню.

– Ага, – протянул старшина. – Ага-а.

Он посидел, покатал самокрутку в пальцах.

– Складно врёшь, – заметил он спокойно, без всякой злости. – Ты вот что учти на будущее, тебе пригодится: складно врать тут никому не надо. Тут не любят складного. Тут любят, когда простенько и коряво, потому что коряво – это правда, а складно – это когда человек дома готовился.

– Я не...

– Погоди.

Он поднял руку.

– Мне, Ковалёв, всё равно. Ты понимаешь? Мне вот совсем всё равно. Мне пятьдесят второй год пошёл, у меня двое под Смоленском лежат в сорок первом, старший и средний. Я тут не выясняю, кто у нас кто и откуда взялся. У меня одна забота: чтоб у меня в отделении к сентябрю живые были. Хоть немножко.

Он бросил окурок и придавил каблуком.

– А ты ходить умеешь. Я таких за всю жизнь двоих видал.

– И где они?

– А нету, – отозвался Панкратов. – Оба померли. Но не от того, ты не думай. Один под лебёдку попал в тридцать шестом, а второй в финскую от воспаления, сгорел за неделю.

Он поднялся, кряхтя.

– Завтра к Гурьеву не пойдёшь. Пойдёшь ко мне.

– Кем?

– Щуповым. Только сперва я тебя матчасти поучу. А то ты, я гляжу, поле читать умеешь, а чего в нём лежит – не знаешь ни бельмеса. Оно ж как в грамоте: читать научился, а буквы не выучил.

***

Учил он два дня.

Учил так, как учат хорошие мастера, – то есть почти без слов и совершенно безжалостно.

Мы сидели в овражке за деревней, где у него был натаскан целый ящик учебного барахла: пустые деревянные коробки, ржавые корпуса без начинки, обрезки проволоки, битые взрыватели, которые он собирал по полям и держал при себе, как иные держат марки.

Он выкладывал передо мной предмет, давал ровно минуту посмотреть и накрывал тряпкой.

– Что было?

– Коробка. Наша. Дощатая, с чекой сбоку.

– Как звать?

– Не знаю.

– Пэ-эм-дэ шестая. Запомнил?

– Запомнил.

– Врёшь. Через час забудешь и будешь мне «коробочка, коробочка». – Он тасовал предметы, как карты. – Ещё раз.

И так – часами, на жаре, под гудение слепней.

К середине первого дня я обнаружил в себе то, о чём в приличной книге не пишут, а сказать надо.

Тело хотело есть.

Не «неплохо бы перекусить», а именно хотело – жадно, непрерывно, с той животной настойчивостью, какой я не знал уже лет пятнадцать. Оно думало о еде поверх всего, что я в него закладывал. Панкратов накрывает тряпкой железку, а я вместо железки вижу пшёнку с салом и прикидываю, дадут ли добавки.

И уж очень хотелось. До ломоты в челюстях.

Я в той жизни к сладкому был равнодушен, а тут поймал себя на том, что помню, у кого в отделении оставался сахар, и что я про этот сахар думаю уже второй час.

А еще тело само по себе засыпало.

В любом положении и без всякого предупреждения. Сидишь на корточках, глядишь на ржавый корпус, соображаешь – и провалился. Панкратов первый раз меня растолкал, второй раз плеснул в лицо из фляжки, а на третий сказал только:

– Э-эх, вьюноша.

И вот от этого «вьюноши» мне стало не обидно, а как-то нехорошо-смешно.

Потому что я на четырнадцать лет старше того, кто это говорит... нет, погодите. Он пятьдесят второго года, значит, старше. Я стал считать и понял, что арифметика у меня теперь двойная и что в любом разговоре мне надо помнить два своих возраста, и оба одинаково правдивые.

– Ерофей Ильич.

– Ну?

– А сколько мне лет?

Панкратов даже тряпку опустил.

– Ты и это забыл?

– Проверяю.

– Девятнадцать, – обронил он подозрительно. – По книжке девятнадцать. А по глазам, я тебе скажу, все сорок. Ты, Ковалёв, глядишь как наш замполит, когда ему сводку принесут.

***

На второй день я взбунтовался.

– Ерофей Ильич, а на что мне названия? Мне ж с ней не разговаривать.

Панкратов посмотрел на меня как на слабоумного.

– Затем, – выговорил он раздельно. – Что ежели ты мне из темноты крикнешь «тут коробочка», я не буду знать, идти к тебе или уже не надо. А ежели крикнешь «пэ-эм-дэ», я буду знать всё: и что в ней, и как она стоит, и на что её ставят, и чего мне с собой брать. И приду к тебе с тем, что нужно, а не с тем, что под руку попало.

Он накрыл тряпкой очередную железку.

– Название, парень, – это не для красоты. Название – это чтоб два человека одно и то же понимали. Дальше.

К концу второго дня в овражке собралась половина взвода.

Собралась сама, без всякого приглашения, – просто людям было интересно, а делать в тот день было нечего: работы отложили, потому что не подвезли ящики.

Сидели на краю, свесив ноги, курили и комментировали.

– Ерофей Ильич, а ты его на теллер поставь!

– Поставлю. Не учи.

– Дык теллер он не возьмёт, он теллер сроду не видал!

– А вот и поглядим.

И Витюха был там. Он пришёл последним, встал сзади, сложил руки на груди и стал смотреть с той особенной весёлостью, которая у него означала, что кому-то сейчас будет неприятно.

Панкратов выложил передо мной шесть предметов в ряд.

Наши три – я их знал. И три немецких, которых я до этого дня не видел ни разу и которые он мне ещё не показывал.

– Минута, – велел он и накрыл тряпкой.

Я закрыл глаза и стал вспоминать.

И вот тут случилось то, чего я никак не планировал.

Потому что я их знал.

Не по этой жизни – по той. Круглая ребристая тарелка с ручкой сбоку, серый цилиндр с усиками, коробка на колышке с проволочкой – я это видел на фотографиях в методичках, на стендах в учебке, в трофейных сборниках, которые нам давали листать «для общего развития». Я их видел столько раз, что они у меня в голове лежали в отдельной коробочке, вместе с датами и обозначениями, и никогда не думал, что это может на что-нибудь пригодиться.

– Ну? – спросил Панкратов.

Я мог сказать «не знаю».

Я даже начал говорить «не знаю» – и увидел лицо Витюхи.

Он ждал. Он стоял, сложив руки, и ждал именно этого, и уже приготовил слова, и слова эти касались не только меня, но и старшины, который взялся учить порченого.

– Первая – теллер, – начал я. – Противотанковая, тарелка, кладут под гусеницу. Вторая – прыгающая, из земли выскакивает и по кругу бьёт. Третья – на колышке, осколочная, на растяжке.

В овражке стало тихо.

– Дальше, – произнес Панкратов.

– Наши. Пэ-эм-дэ шестая, дощатая. Осколочная на колышке, наша, по устройству вроде ихней, только грубее. И противотанковая, деревянная, большая.

– Порядок какой был?

– Слева направо: теллер, наша дощатая, прыгающая, наша противотанковая, ихняя на колышке, наша на колышке.

Панкратов сдёрнул тряпку.

Порядок был такой.

Кто-то на краю овражка присвистнул. Кто-то другой громко и с чувством сказал, что вот это дело.

– Слышь, старшина! – крикнул Данилюк. – А он у тебя не подглядывал?

– Не подглядывал, – отозвался Панкратов, не поворачиваясь. – Я тряпку сам держал.

Он поднял голову и посмотрел на меня очень внимательно, снизу вверх.

– Три ихних, – проговорил он. – Три ихних, Ковалёв, которых я тебе не показывал.

– Так точно.

– И названия правильные.

– Так точно.

Он подумал.

И – я до сих не знал почему – он тогда не стал спрашивать откуда.

– Витюха! – окликнул он вместо этого.

Хлыстов дёрнулся.

– Чего?

– Ты у меня в мае сколько раз этот ряд проходил?

Витюха покраснел пятнами.

– Не помню.

– А я помню. Четыре раза. И на четвёртый ты мне прыгающую назвал наковальней.

По овражку прошёл хохот – не злой, а тот, каким смеются над своим.

– Дык я оговорился!

– Оговорился он. – Панкратов начал складывать барахло в ящик. – Ладно. Все свободны, идите отдыхайте, покамест дают.

Люди стали расходиться, переговариваясь и оглядываясь.

Витюха задержался.

Он постоял, пожевал губами, поскрёб под пилоткой и наконец подошёл – не глядя на меня, а глядя куда-то в сторону, на кусты.

– Слышь, Ковалёв.

– Слышу.

– Я тебе тогда, в первый день, по морде дал. За ящик.

– Помню.

– Так ты это... – Он совсем отвернулся. – Ты не серчай, что ль. Я тогда думал, ты порченый.

– А теперь?

Витюха помолчал.

– А теперь я думаю, – выговорил он с явным усилием. – Что ежели тебя контузило и от этого такое делается, то мне надо, чтоб меня тоже контузило.

И ушёл, не дожидаясь ответа.

А следом подошёл Гурьев.

Он всё это время сидел на самом краю овражка, курил и не сказал ни слова, а теперь спустился, подошёл и молча протянул мне щуп.

Тот самый. За два кисета и мешок сухарей.

– Держи.

– Иваныч, он же на отделение один.

– Один, – согласился Гурьев. – Потому и держи. Мне он на что? Я им три недели тыкал и ничего не нашёл, а ты первый раз взял и человека вынес.

Он посопел, поскрёб щетину.

– Я тебе тогда, у поля, кричал.

– Кричал.

– Так вот, – выговорил он с трудом, как выговаривают то, что готовили полдня. – Ты меня не слушай, ежели я ещё раз крикну. Ты, Ковалёв, дело делай, а я покричу и перестану, у меня работа такая – кричать.

Он сунул мне щуп в руки, повернулся и полез наверх, цепляясь за корни.

Уже сверху обернулся:

– И вот чего. Ты его в шинель заворачивай, когда носишь. А то он звенит.

***

Ночью нас подняли.

Разведка шла за языком, и ей нужен был проход в немецком заграждении – на стыке, там, где кустарник подходил к нашему боевому охранению метров на восемьдесят.

Пошли трое: Панкратов, я и Гриша.

Гришу старшина взял третьим не потому, что он был нужен, а потому, как он выразился, «пущай глядит, ему на будущее пригодится, а то он у нас так и помрёт подносчиком».

Разведчики ждали в воронке. Пятеро.

Старший – сержант Дёмин: чёрный от загара, скуластый, в ватнике поверх гимнастёрки, несмотря на июньскую духоту. Ватник этот, как я потом узнал, он не снимал никогда и ни при какой погоде, и над ним по этому поводу шутил весь батальон, а он не отвечал.

– Долго возиться будете? – спросил он вместо приветствия.

– Как выйдет, – отозвался Панкратов.

– Ты мне «как выйдет» не говори. Ты мне скажи прямо: успеете до трёх или нет? Мне лучше сейчас правду услышать и задачу отменить, чем потом на нейтралке рассвет встречать вместе с языком и с вами.

– Успеем.

– Ну, глядите. – Дёмин перевёл взгляд на меня и оглядел с ног до головы без всякого стеснения, как лошадь на ярмарке. – А этот кто?

– Щуповой.

– Молодой больно. Он у тебя не запаникует? Мне, слышь, паникёров на нейтралке не надо, я их там оставляю и потом объясняю, что так вышло.

– Все молодые, – пожал плечами Панкратов. – Мы тут одни с тобой старые, Дёмин. Двое на весь фронт.

Дёмин хмыкнул и больше вопросов не задавал.

Поползли в час.

Немецкое поле начиналось сразу за нейтралкой, и оно было – я почувствовал это уже метров через двадцать – сделано совсем не так, как наше.

Наше делали быстро и много.

Их – медленно и с мыслью.

Наши стояли рядами, по шнуру, честно, в шахматном порядке. Прошёл первый ряд – знаешь, где второй, знаешь шаг, знаешь, чего ждать.

У них рядов не было вовсе.

Они лежали кустами. Три штуки в одном месте, потом пусто на восемь метров, потом одна там, где её быть не должно вообще, – на бугорке, куда нормальный человек полезет только если начнёт обходить лужу.

Кто-то ходил тут днём с биноклем и подолгу смотрел, как по этой земле ходит человек. Не боец, не сапёр – просто человек, по своей человеческой природе.

Я работал.

Щуп, сдвиг, щуп. Ножницы на шнурке через шею, чтоб не потерять. Панкратов полз слева и чуть сзади, вторым, – он проверял то, что я уже прошёл, и это была не проверка на недоверие, а нормальный, единственно правильный порядок.

Гриша полз третьим и вязал белые метки. Я его научил за десять минут перед выходом, и он схватил с первого раза.

Правда, перед выходом он успел меня допросить.

– Петь, а зачем белые? У меня ж и синяя тряпка есть, я от портянки отрезал.

– Синюю не видно.

– Дык ночью и белую не видно!

– Белую видно. Ты присядь и погляди вдоль земли – увидишь.

Он присел, поглядел и обомлел.

– И правда видать! Петь, а чего это она видать, ежели темно?

– Потому что она свет отдаёт, а земля забирает.

– Ух ты, – выдохнул он с полным восторгом. – А кто это придумал-то?

– Не знаю. Кто-то до нас.

– Ох, умный человек был, – заключил Гриша уважительно и полез отрезать от портянки ещё, уже с другого края, где побелее.

На двадцать втором метре я упёрся в проволоку.

Не в заграждение – до спирали было ещё далеко. Просто проволока: тонкая, ржавая, натянутая в траве на высоте ладони, идущая наискось.

Я поднял два пальца.

Панкратов подполз.

Мы лежали рядом плечом к плечу и смотрели.

– Видишь? – выдохнул он мне в ухо.

– Вижу.

– Не трогай. Ничем не трогай – ни рукой, ни щупом, ни рукавом. И дышать на неё не надо.

Он показал глазами вправо. Я повёл взглядом вдоль проволоки и метрах в трёх, в бурьяне, разглядел серый цилиндрик с тремя усиками.

Прыгающая. Та самая, которую Витюха в мае назвал наковальней.

Мы обошли.

Обходить пришлось широко, потеряли минут двадцать, и Дёмин сзади уже шипел сквозь зубы что-то очень нехорошее про сапёров вообще и про наш батальон в частности.

Потом попалась ещё одна. Потом заграждение – три ряда спирали, и вот тут работал Панкратов, а я держал и подавал.

В два двадцать проход был готов.

– Метки видишь? – спросил Панкратов.

– Вижу, – буркнул Дёмин.

– Идёшь строго по ним. Не по прямой – по ним. На двадцать втором метре изгиб влево, метра на четыре.

– Понял.

– Ни хрена ты не понял, – заметил старшина спокойно. – Повтори.

Дёмин, к чести его, не стал ерепениться и повторил.

– И назад тоже по ним, – прибавил Панкратов. – Слышишь? Тоже по меткам, а не как бог на душу положит. Обратно все всегда норовят по прямой, потому что обратно всем домой хочется.

– Слышу, батя.

Они ушли.

Мы остались лежать в воронке у входа в проход и ждали.

Ждать было хуже всего.

Впереди, за бугром, была немецкая передовая. Оттуда время от времени взлетали ракеты, и мы каждый раз вжимались в землю и замирали. Один раз недалеко прошёлся пулемёт – дежурная очередь, вслепую, поверху, для собственного спокойствия.

Гриша дрожал.

– Холодно? – шепнул я.

– Не-а.

– Дыши в землю. Через нос, медленно. Вдох на четыре, выдох на шесть.

Он попробовал. Я слышал, как он старательно считает про себя, шевеля губами.

– Помогает? – спросил я через минуту.

– Не-а, – отозвался он честно, и я чуть не заржал в голос.

Панкратов лежал неподвижно, как бревно, и, кажется, подрёмывал.

В три десять сзади зашуршало.

– Наши, – произнес старшина, не открывая глаз.

Разведка возвращалась.

Их было пятеро – нет, шестеро: между вторым и третьим тащили что-то большое и мягкое, и у большого и мягкого была замотана голова.

Взяли.

Они шли по проходу.

Шли правильно, по меткам, не срезая, и первый уже выбирался из кустарника метрах в тридцати от нас. Всё складывалось, и я даже успел выдохнуть и подумать, что вот сейчас пойдём домой и, может, даже дадут поспать.

Ракета.

Она встала слева, высоко, и белый свет залил всю нейтралку разом.

Все замерли.

Люди в проходе стали камнями – так, как их застало: с поднятой ногой, с наклонённой спиной, с приподнятым плечом.

И в этом мёртвом белом свете, метрах в двенадцати перед первым разведчиком, я увидел то, чего два часа назад тут не было.

Тонкая тёмная нитка. Поперёк моей полосы.

Натянутая между двумя травяными кочками, низко, в ладонь от земли. Ровно там, где надо переставить ногу, обходя изгиб на двадцать втором метре.

Ровно по моим меткам.

Кто-то прошёл по проходу, который я сделал, – и поставил на выходе.

Ракета догорала.

Две секунды – и станет темно, и Дёмин пойдёт.

Крикнуть было нельзя: до немцев шестьдесят метров.

Я подобрал колени и пополз.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю