444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Денис Громов » Крот Курской дуги (СИ) » Текст книги (страница 2)
Крот Курской дуги (СИ)
  • Текст добавлен: 8 сентября 2026, 09:30

Текст книги "Крот Курской дуги (СИ)"


Автор книги: Денис Громов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 16 страниц)

Я знал, что делать с рукой, если она уже легла не туда.

А вот что именно лежало сейчас в этом ящике, в опилках, в двадцати сантиметрах от моего сапога, – я не знал.

Ничего.

– Ну? – Панкратов глядел на меня искоса, не убирая ноги с крышки. – Чего застыл? Али не признал старую знакомую?

– Не признал, товарищ старшина.

– И эту забыл, стало быть.

– И эту.

Он опустил крышку – тихо, придержав, чтоб не хлопнула, – и постоял, разглядывая меня так, будто прикидывал вес.

– Ладно, – обронил он наконец. – Ладно, Ковалёв. Ты покамест ящики носи, а я погляжу.

– На что поглядите?

– На тебя, – отозвался Панкратов и пошёл к телеге.

Глава 2

Ужин привезли в девять, когда уже начало смеркаться.

Кухня стояла в балке за деревней, и оттуда её выкатывали к роще на руках, потому что Марфа была одна, а желающих много. Пахло от неё пшённым концентратом и подгоревшим салом, и запах этот шёл по роще так густо, что люди начинали переговариваться веселее ещё за пять минут до того, как её видели.

Очередь выстроилась сама, без всякой команды.

– Матвей Кузьмич, а ты со дна черпани! – тянул кто-то из середины. – Ты сверху-то не черпай, сверху одна вода.

– Я тебе счас со дна черпану, – беззлобно отзывался повар, одноногий дядька с подвязанным рукавом, и стучал черпаком по краю котла. – Я тебе так черпану, что ты у меня добавки до самого Берлина не увидишь. Подставляй котелок и не рассуждай. Вас двести рыл, а котёл один, а я тут не мамка вам.

– Дык обидно ж.

– Обидно, – согласился Матвей Кузьмич. – А ты меня пожалей, милок. Я на этот котёл третий год гляжу и всё думаю, откуда в нём столько дна.

Мне досталась пшёнка, ложка сала сверху и полсухаря.

Я сел на бревно рядом с Гришей и стал есть, и вот тут меня накрыло второй раз за день. Уже не от руки и не от книжки, а от вкуса.

Потому что вкусно было по-настоящему.

Тело девятнадцатилетнего Петьки Ковалёва, которое я получил утром вместе с чужой фамилией, хотело есть так, как я не хотел уже лет пятнадцать. Оно радовалось этой пшёнке. Оно доскребло котелок до звона и облизало ложку.

– Ты не части, – заметил Гриша с полным ртом. – Ты жуй. У нас Данилюк торопился всё, торопился, а потом у него живот прихватило, и он ночь в кустах просидел, а мы за него норму делали.

Мимо, гремя котелком, прошёл боец и присел рядом на корточки.

– Соловьёв, дай сухарика. У меня свой сгрыз, а до утра далеко.

– Дык у меня полсухаря.

– Ну половину половины дай, чего ты.

Гриша, вздохнув, отломил и отдал.

– Спасибо, Гриша. Ты человек, – боец захрустел. – Слышь, а верно говорят, что нынче две тыщи?

– Верно.

– Ой-ё, – он перестал хрустеть. – Две тыщи на девятнадцать человек. Это ж по сто с лишком на рыло. Это ж мы до утра не то что не кончим, мы до утра не разогнёмся.

– Витюха говорит, надо.

– Витюха много чего говорит. Витюха вчера говорил, что нам табак выдадут, а где табак? – он поднялся, отряхнул колени. – Вот я и говорю: слушать надо не Витюху, а старшину. Старшина, ежели чего скажет, то скажет один раз и по делу.

Он ушёл, дожёвывая на ходу.

– Кто это? – спросил я.

– Митрофанов. Он у нас похоронами занимается, ему поручено. – Гриша поскрёб ложкой по дну. – Он потому и худой такой, что ему кусок в горло не идёт. Он у Матвея Кузьмича добавку берёт, а потом отдаёт кому-нибудь.

***

Построились в десять.

Лейтенанта Бабичева не было – он с вечера уехал в штаб батальона, и это, как я потом понял, случалось часто и означало, что взводом распоряжается старшина, а строит его ефрейтор Хлыстов, который такую возможность любил больше всего на свете.

– Разобрались, разобрались! – покрикивал он, помахивая подобранным где-то прутиком, как унтер розгой. – Не спим на ходу! Ящики берём по двое, не рвём жилы, а которые рвут – тем я потом лично поднесу! Молодые, я к вам обращаюсь! Ты, конопатый, чего лыбишься? Тебе смешно?

Конопатый не смеялся. Он щурился от дыма своей же самокрутки.

– До света всё поле должно стоять, – продолжал Витюха, шагая вдоль строя туда и обратно. – Всё понятно? Не половина, не сколько успеем, а всё. Комбат велел две тыщи, и комбат их получит, потому что иначе от комбата получу я, а думаете мне это надо? Поверьте, лучше вам всем от этого точно не станет!

– Витюх, а лошадь-то дадут? – подал голос кто-то из задних.

– Лошадь соседям отдали.

По строю прошёл долгий и очень выразительный вздох.

– Отдали, – с удовольствием подтвердил Хлыстов. – А знаете почему? Потому что у них ящики от дороги дальше, а у нас ближе. Так что ноги ваши – вот вам и лошадь. Разобрали!

Ящик весил килограммов двадцать.

По бокам верёвочные ручки, доски свежие, занозистые, ещё пахнущие смолой и опилками. Я взял свой, Гриша – свой, и мы пошли следом за остальными: вниз по пологому склону, к жидкой полосе кустов, за которой начиналось поле.

Темнело быстро, как всегда темнеет в июне после долгих сумерек.

– Петь, – зашептал Гриша, поравнявшись со мной. – Ты гляди под ноги-то. Ты гляди хорошенько, ладно?

– Гляжу.

– Не, ты правда гляди, а не только говори. Тут третьего дня ставили. Левее вон, в той стороне.

Я остановился.

– Насколько левее?

– Ну... – Он мотнул головой в темноту, неопределённо, всей головой сразу. – Там где-то. Я точно не скажу, я ж не ставил, я подносил. Второй взвод ставил, а мы им ящики таскали, и таскали не туда, а с этого края, потому что там ложбина.

– Гриша, «там где-то» – это как?

– Дык а как ещё-то? – Он искренне удивился, даже приостановился. – Витюха дорогу знает, он завсегда впереди идёт. Мы за ним, и всё дело. Он тут третий месяц, он всё помнит.

Витюха шёл впереди метрах в двадцати, и дорогу он, судя по походке, знал превосходно.

Так превосходно, как знает её человек, который прошёл тут дважды, оба раза днём, и запомнил кривую берёзу на повороте.

– Гриш, а ежели Витюха ошибётся?

– Дык не ошибётся, – отозвался Гриша с полной уверенностью. – Он тут третий месяц.

– А третий месяц – это много?

Он задумался, и я услышал, как он сопит, соображая.

– У нас третий месяц – это старик, – выговорил он наконец. – У нас старше только старшина, Гурьев да Данилюк. Остальные все с мая да с апреля. А кто с зимы был, тех уже нету.

– Совсем нету?

– Двое есть. Один в санбате лежит, ему кисть оторвало, а второй в писарях сидит, ему ногу перебило, он теперь не ходок. – Гриша перехватил ящик. – Ты, Петь, ящик-то к себе прижми, не на вытянутых держи. На вытянутых руки быстро отваливаются, я в первую ночь так нёс, потом три дня ложку не держал.

Я прижал.

Ящик сразу стало легче нести, и я подумал, что за три недели чужой жизни этому меня уже учили и что Петька Ковалёв, вероятно, это знал.

Я перехватил ящик поудобнее, подтянул его выше, к самой груди, и пошёл след в след.

***

Ночь была хорошая.

Тёплая, тихая, с росой, которая уже начала садиться и холодила щиколотки над ботинками. Над полем стоял тот густой июньский дух, от которого дома, в мирной жизни, тянет сесть на крыльцо, закурить и никуда больше не идти до самого утра.

Пахло донником – сладко, тяжело, как разогретым мёдом. Пахло полынью, растёртой чьим-то сапогом. Пахло скошенной где-то травой, и от этого запаха всё вокруг становилось до оторопи мирным.

Далеко справа неровно и лениво постукивало.

– Ложи-ись!

Все повалились. Я тоже, придержав ящик, чтоб не грохнуть его о землю.

Слева, над немецкой стороной, поползла вверх ракета.

Она поднялась высоко, качнулась, будто раздумывая, и повисла на парашютике, медленно снижаясь и потрескивая. Белый, ровный, мертвенный свет пополз по земле, вытягивая из травы длинные шевелящиеся тени, и всё вокруг стало плоским, как переводная картинка в книжке.

Я лежал щекой в траве и смотрел вбок, вдоль грунта.

И увидел.

Метрах в пятнадцати от нас, в примятой траве, тянулись ровными парами бугорки. Свежая земля, чуть темнее старой, уже подсохшая сверху корочкой. Ряд, второй, третий – уходили в темноту в шахматном порядке, аккуратно и правильно, как грядки под лук.

То самое поле, что ставили третьего дня.

А мы шли к нему в тридцати шагах и вели за собой цепочку из девяти человек с ящиками на плечах.

Ракета догорела, ткнулась в землю и погасла.

Стало черно так, что заломило в глазах и поплыли зелёные пятна.

– Не гляди на неё, – шепнул Гриша, приподнявшись. – Ты в другую сторону гляди, покамест она горит. А то потом полчаса слепой ходишь и в ямы падаешь.

– А ты откуда знаешь?

– Дык мне Данилюк объяснил. Он говорит: гляди себе под локоть и жди. – Он поднялся на четвереньки. – Он много чего знает, Данилюк. Он тебе и про ракету, и про то, как по звуку понять, куда прилетит. Только он неохотно рассказывает, его просить надо.

– Пошли, пошли, не разлёживайся! Не на печи!

Мы поднялись и пошли.

Работать начали сразу за кустами.

Сержант Гурьев – я его в ту ночь толком и не разглядел, а слышал лишь только голос, простуженный и злой, – размотал шнур. Обычный пеньковый шнур с узелками через каждый метр, серый, разлохмаченный, с привязанной на конце деревянной чуркой.

– Так, слушать сюда, – распоряжался он, приседая и растягивая шнур на два колышка. – Первый ряд – от чурки. Шаг полтора, как всегда, я мерить не пойду, я вам верю. Второй ряд через восемь, третий и четвёртый – так же. Кто напортачит – сам ночью и пойдёт исправлять, я никого посылать не стану.

– Иваныч, а сколько нам?

– Четыреста на отделение.

– Дык это ж...

– Это ж четыреста, – отрезал Гурьев. – И не ной, Федя. Я в мае одну ночь пятьсот двадцать делал, и не помер, как видишь.

Отделение растянулось вдоль шнура цепочкой.

Дальше пошло то, что здесь называлось работой.

Я стоял в тридцати метрах позади, у штабеля, и подавал.

А заодно смотрел.

Смотреть в темноте оказалось занятием отдельным и по-своему занимательным. Глаз обвыкся минут за двадцать, и мир проявился заново – не цветом, а движением: где шевельнулось, там человек, где не шевелится, там куст или ящик.

Далеко впереди, за нейтралкой, лежала немецкая сторона.

Оттуда изредка постреливали – короткими, по три-четыре патрона. Трассеры уходили высоко, в белый свет как в копейку, без цели. Дежурный пулемётчик отбывал свою вахту и, судя по всему, тоже хотел спать.

Ещё оттуда время от времени доносился звук – далёкий, невнятный, вроде как что-то тащат по деревянному настилу. И один раз, совершенно отчётливо, застучал движок, поработал минуты две и заглох.

– Ерофей Ильич, – окликнул кто-то из темноты. – Слышь, у них движок работал.

– Слышал.

– Это чего у них?

– А это у них, Федя, либо помпа, либо пилорама, – не поворачиваясь, отозвался старшина. – Ежели помпа, стало быть, блиндажи копают глубокие и воду откачивают. Ежели пилорама, стало быть, накат в три слоя кладут.

– И чего это значит?

– А значит это, что они тут не в гости приехали.

Первые минут пять я честно думал, что чего-то не понимаю по неопытности. Что есть какой-то порядок, которого мне просто не видно отсюда, из темноты, за спинами. Что сейчас, вот-вот, проявится система – я просто ещё не разобрался, я тут первый день.

Потом перестал так думать.

Работали они быстро. Очень быстро.

Человек шёл вдоль шнура, приседал, тремя движениями ножа выбирал лунку, ставил, засыпал, приминал ладонью и двигался дальше. На каждую уходило меньше минуты. Иногда – секунд сорок.

И это, если по-честному, было настоящее мастерство. Я бы так не смог. Я бы вообще так не смог – ни тогда, ни через два месяца, ни через год.

Только между собой они при этом разговаривали.

– Сколько у тебя?

– Восемнадцать.

– Мало-о. У меня двадцать две.

– Дык у тебя земля мягкая, а у меня каменная. Я тут копнул – а там плита какая-то. Не то фундамент, не то чёрт-те что. Тут, видать, до войны сарай стоял.

– Ты копай, а не рассуждай. Рассуждать он будет. Гурьев придёт – он тебе порассуждает, он тебе такую лекцию прочтёт, что ты плиту эту зубами выгрызешь.

– Да пущай приходит, я ему плиту покажу.

– Тише вы, оглашенные! – зашипел кто-то третий, ближе к нам. – Немца привлечёте! Он и так с вечера постреливает, ему только повод дай – он вам тут такое устроит, что вы про плиту забудете! Вы чего разорались-то, как на базаре?

– Дык не орём мы.

– Не орёт он. Тебя за версту слыхать, Федя. Ты когда шепчешь, у тебя громче выходит, чем когда говоришь.

Никто ничего не записывал.

Ни одного человека с планшетом. Ни одной вешки по краю. Ни единого колышка на углу, кроме тех двух, между которыми был натянут шнур.

А шнур смотают и унесут.

К штабелю подошёл ещё один – за ящиками, – и, пока укладывал верёвочные ручки на плечо, привалился к штабелю передохнуть.

Немолодой, лет тридцати пяти, с обвисшими книзу щеками и мокрым от пота лбом.

– Данилюк, – представился он сам, разглядев меня в темноте. – Ты, что ль, Ковалёв? Который нынче контузился?

– Я.

– Ну, живи, – он перевёл дух. – Слышь, а верно говорят, что ты ничего не помнишь?

– Кусками.

– Эх, – вздохнул Данилюк с искренней завистью и сел на ящик. – Мне бы так. Я бы, ей-богу, полжизни отдал, чтоб кусками. У меня, знаешь, память как у бабы: всё держит и ничего не выпускает. Я до сих помню, какой у нас в сороковом году урожай был, и кто у нас на свадьбе чего сказал, и кто мне восемь рублей должен и не вернул.

Он полез за кисетом, вспомнил, что нельзя, и сунул обратно.

– И плохое всё помню, – прибавил он тише. – Вот это хуже всего. Я, Ковалёв, лица помню. Всех, кто с сорок первого через меня прошёл. Я их иногда ночью перебираю, как бабка чётки, и не могу остановиться, покамест не дойду до последнего.

– И сколько их?

– А я тебе не скажу. – Он поднялся и подхватил ящики. – Я это число никому не говорю, даже старшине. Я, ежели его вслух назову, вовсе спать перестану.

Он сделал два шага и обернулся:

– Ты, слышь, у Витюхи много не спрашивай. Он мужик-то неплохой, только у него брат в сорок первом под Минском остался, и он с тех сам не свой. Его лучше пережидать, как дождик.

Я поставил ящик и подошёл к Панкратову.

Он сидел на корточках чуть в стороне, у самого кустарника, привалившись плечом к тонкому стволу, и просто слушал ночь. Он вообще, я потом заметил, всегда так сидел – немного отдельно от всех, лицом в сторону противника, как старая сторожевая собака, которая уже не бегает, но слышит лучше молодых.

– Товарищ старшина.

– М-м?

– А кто карточку ведёт?

Он повернул голову. В темноте я видел только тёмный силуэт и мокрый блеск глаз.

– Чего-о?

– Карточку минного поля. Формуляр. Кто-то же должен привязку писать – где начало, где ряды, сколько чего, какой шаг, где обходили.

Панкратов помолчал, и молчал он неприятно долго.

– Взводный пишет, – обронил он наконец. – Утром.

– Утром?

– Ну а когда ж ему. Придём, он чаю попьёт, отдышится – и напишет. У него планшет есть, у него всё как положено.

– По памяти?

– По своей, – отозвался старшина. – По чужой не напишешь.

Я присел рядом с ним на корточки.

Помолчал секунд десять, подбирая слова, и всё равно не подобрал ни одного подходящего.

– Товарищ старшина. А ежели его завтра убьёт?

Панкратов повернулся ко мне всем корпусом.

Медленно, тяжело, как поворачиваются пожилые люди, у которых уже болит поясница и которым каждое движение стоит отдельного решения.

– Ты вот что, – проговорил он очень спокойно. – Ты ящики носи.

– Я ношу.

– Носи и молчи.

– Товарищ старшина, я ж не спорить...

– Ковалёв.

Голос у него не поднялся ни на полтона. Он даже стал тише.

– Через две недели, – заговорил Панкратов, – а может, и раньше, по этому полю пойдут наши танки. И проходы в нём делать будем мы. Вот этими самыми руками, в темноте, вслепую. Я это, парень, знаю не хуже твоего. Я ещё в мае, когда мы первое поле ставили, взводному про это и сказал.

– И что он?

– А то. – Старшина отвернулся и стал глядеть в темноту. – А то, что комбату надо две тыщи за ночь. И не абы каких, а по плану, с отчётом, чтоб к восьми утра сводка ушла. И у комбата над головой тоже кто-то сидит и в ухо ему дышит, и тому в ухо тоже дышат, и так до самой Москвы.

Он поскрёб щетину.

– Хочешь – сходи объясни ему про формуляр. Он тебе в ответ объяснит, куда идти и с какой скоростью. Слова подберёт такие, что ты их запомнишь и детям расскажешь.

Он снова стал слушать ночь.

– Носи, – обронил он через минуту. – Витюха идёт.

Я взял ящик и пошёл.

Хлыстов перехватил меня на полдороге. Встал поперёк, уперев руки в бока, и стал разглядывать с явным удовольствием.

– Ты чего это к старшине бегаешь? Жалуешься?

– Спрашиваю.

– Спра-ашивает он, – протянул Витюха с наслаждением, растягивая слова. – Ишь ты. Спрашивальщик у нас выискался. А ты, Ковалёв, тут сколько? Три недели? Три недели, стало быть. Ты покамест никто и звать тебя никак, ноль без палочки. У нас тут люди по году ходят и то не спрашивают, а он спрашивает.

– Понял.

– Ни хрена ты не понял, я по глазам вижу, – он придвинулся, и от него шибануло махоркой и луком. – А будешь дальше умный такой – я тебя на щуп поставлю. Впереди пойдёшь, первым номером. Хочешь на щуп, а?

– Хочу.

Витюха аж поперхнулся.

– Чего-о?

– На щуп хочу, – повторил я и перехватил ящик. – Только не сегодня. Сегодня не могу.

– Это чего ж так?

– Матчасти не знаю.

Он постоял, покрутил головой, пошевелил губами, подбирая, что бы такое ответить.

Ничего не подобралось.

– Порченый, – выговорил он наконец и пошёл прочь, бормоча себе под нос про контуженных, которых надо в тыл списывать, а не во взвод пихать, и про то, что он это старшине непременно доложит, вот только руки дойдут.

Гриша, работавший ближе всех к штабелю, тихонько фыркнул в темноте.

– Ты чего с ним так-то? – зашептал он, подобравшись ближе. – Он же тебя теперь сгноит. Он злопамятный до жути, он Мохову за одно слово месяц житья не давал: и в наряд, и на кухню, и ящики самые тяжёлые.

– Не сгноит.

– Сгноит, Петь! Ты его не знаешь, а я знаю.

– Гриш.

– А?

– Ты сколько нынче поставил?

Он даже приосанился.

– Двадцать две. Я быстро.

– А где они?

Гриша замолчал.

Молчал долго – я слышал в темноте, как он сопит и переминается с ноги на ногу.

– Ну... – выдавил он наконец. – Тут они. Вон там где-то, правее. Я от чурки шёл, потом вдоль шнура.

– Покажи.

– Дык темно же!

– А утром покажешь?

– Утром покажу, – подумал он. – Утром, поди, покажу. Ежели шнур не снимут.

– А шнур снимут.

Гриша долго не отвечал.

– Снимут, – согласился он тихо.

И тут слева рвануло.

Не громко. Совсем не громко – на удивление тупо и коротко, будто кто-то с размаху хлопнул пыльным одеялом о забор.

Но у меня внутри всё оборвалось раньше, чем дошёл звук, потому что глаз успел поймать вспышку: низкую, короткую, у самой земли, без всякого столба.

Секунда полной тишины.

А потом закричали.

Кричал человек, и кричал он так, как кричат в первые тридцать секунд, – на одной высокой ноте, без слов, без пауз, потому что слова приходят позже, а сейчас у него внутри просто открылся клапан и выходит воздух.

– Кто это?! – заорал Гурьев откуда-то из темноты. – Кто?! Считаться по номерам! Быстро!

– Первый!

– Второй!

– Не наши это, не наши! Соседи!

– Второй взвод это, ихние! Они правее работали!

– Санитара! Санита-ара сюда!

Люди побежали. Затопали, зашуршали, кто-то уронил лопату и выругался, кто-то крикнул «стой, куда!».

Я тоже рванул – на голос, вдоль кустов – и успел сделать шагов пять.

Потом меня взяли за шиворот и швырнуло назад с такой силой, что я сел на землю и прикусил язык.

Надо мной стоял Панкратов.

– Куда, – обронил он.

Без вопросительного знака.

– Там раненый! Там...

– Знаю.

– Так дойти же надо! Он же кричит!

– Куда дойти?

Он присел передо мной на корточки и взял меня за плечи. Пальцы у него оказались железные, как клещи, – я потом два дня ходил с синяками.

– Ты слушай меня, – заговорил он тихо, раздельно, чуть встряхивая на каждом слове. – Слушай и не рыпайся, а то я тебя свяжу, и мне за это ничего не будет. Он на поле. На нашем. На том самом, которое второй взвод третьего дня ставил и которое никто не мерил, не писал и на бумагу не клал.

Я перестал дышать.

– Понял теперь? – спросил старшина. – Понял или ещё раз объяснить?

– Понял.

– Нету туда дороги. Ни мне, ни тебе, ни санитару, ни господу богу. Покамест рассветёт да покамест щупом провешат – час пройдёт. А то и два.

Он отпустил меня и выпрямился, покряхтев.

Человек на поле кричал.

Он кричал уже иначе – с перерывами, набирая воздух между приступами, и в этих промежутках было слышно, как совсем рядом, в трёх метрах от нас, в мокрой от росы траве трещит ночной кузнечик, которому решительно всё равно.

Кто-то из соседей орал через поле:

– Мишка! Мишка, слышишь?! Лежи, не двигайся! Мы идём, мы уже идём!

– Не ори, – глухо посоветовали ему из темноты. – Не ори, дурак. Ты ему хуже делаешь. Он тебя услышит и вставать начнёт.

– Дык что ж мне, молчать?!

– Молчать. И не обещай ему, чего не можешь.

Через кусты, ломая их и не разбирая дороги, к нам пробрался человек.

Сержант – я разглядел лычки, когда он присел рядом. Молодой, лет двадцати пяти, и его трясло так, что было слышно, как стучит по бляхе ремня пряжка планшета.

– Ерофей Ильич! Ерофей Ильич, у тебя щуп есть?

– Один.

– Дай!

– Не дам, – отозвался Панкратов, не поднимаясь.

– Ты чего?! – Сержант схватил его за плечо. – Ты чего говоришь-то?! Там человек! Там Мишка Востриков, ему двадцать один год, у него мать одна!

– Стёпа, – старшина мягко снял его руку с плеча и подержал в своей. – Стёпа, погоди. Ты дыши сперва. Дыши, а потом говори.

– Да чего мне дышать!

– Ты дыши, – повторил Панкратов. – Раз, два. Раз, два. Вот так. Теперь скажи мне: ты поле своё знаешь?

Сержант замолчал.

– Знаю, – выговорил он через силу. – Оно ж моё. Я его сам ставил.

– Где начало?

– От... – Он завертел головой. – От той стороны. Там колышек был, мы от колышка.

– Колышек стоит?

– Не знаю.

– А ряды где?

– Четыре ряда. Через восемь.

– От чего восемь? – голос у старшины остался ровным, и от этой ровности становилось только хуже. – От первого ряда или от шнура?

– От... – сержант осёкся. – От шнура. Или от ряда. Ерофей Ильич, я не помню!

– Вот, – обронил Панкратов. – Вот, Стёпа. А ты хочешь по нему ночью пойти.

Сержант сел на землю и обхватил голову руками.

– Так что ж делать-то, – проговорил он в колени. – Что ж делать-то, а? Он ведь помрёт.

– Помрёт, – согласился старшина. – Или не помрёт, ежели жгут сам наложит. Я вон в феврале видал, как один себе сам наложил и до утра дотерпел, и ничего, жив.

– А ежели не наложит?

Панкратов долго не отвечал.

– Тогда ты его утром вынесешь, – обронил он наконец. – И похоронишь. И бумагу напишешь. И будешь потом всю жизнь помнить, что колышек не поставил.

Он полез за кисетом и на этот раз всё-таки достал.

– Я тебе, Стёпа, не в укор говорю. Я тебе на будущее говорю, потому что у тебя будущее ещё есть, а у него, может, и нету. Ты завтра колышки вбей. Слышишь? Не сводку пиши, а колышки вбей и на бумажке нарисуй, где они. Хоть на портянке нарисуй, хоть углём на доске.

Сержант поднялся и, ничего не ответив, ушёл обратно через кусты.

Я сидел на земле.

И считал.

Не разрывы. Считал секунды между его вдохами – так делают, когда прикидывают, сколько человеку осталось, и когда очень хочется занять голову чем угодно, лишь бы она не думала главного.

А главное было простое.

Их всех уже убило.

Всё отделение, весь взвод, весь батальон – они просто ещё ходят, дышат, спорят из-за плиты в земле и подначивают друг друга насчёт того, кто громче шепчет. Просто дата ещё не подошла.

Через две недели их погонят на эти самые поля снимать то, чего никто никогда не записывал. И они пойдут – потому что прикажут и потому что больше некому. И половина не вернётся. И это спишут на войну, и все согласятся, что на войне иначе не бывает.

Панкратов рядом закурил, пряча огонёк в рукав. На секунду высветилось его лицо.

Лицо было мокрое.

– Ерофей Ильич! – окликнул из темноты Гурьев. – А работать-то дальше?

– Дальше.

– Дык люди... Иваныч, они ж слушают. Они ж все стоят и слушают.

– Потому и дальше, – отозвался старшина. – Ты их сейчас распустишь – они до рассвета так и простоят. Оно им хуже. Пущай руки заняты.

Гурьев помолчал.

– Твоя правда, – согласился он и ушёл к шнуру.

И через минуту оттуда донёсся его простуженный голос, нарочито будничный, будто ничего и не случилось:

– Так, разобрались! Второй ряд начинаем! Федя, ты где? Федя, чтоб я тебя видел и слышал! Шаг полтора, не жаться, а то у нас поле не поле выйдет, а грядка с редиской!

И они пошли работать.

Я слушал, как позади, в тридцати метрах, начинается тот же самый шорох, те же три коротких удара ножом, тот же шлепок ладонью по засыпанной лунке.

Работали молча. За всё оставшееся время никто ни разу не заговорил ни про плиту, ни про то, у кого сколько, ни про Федю, который громко шепчет.

– Товарищ старшина.

– Ну?

– У нас щуп есть?

– Один. У Гурьева.

– Дайте.

– Ковалёв, ты...

– Дайте щуп, – повторил я и поднялся.

Крик впереди захлебнулся и перешёл в тонкое подвывание сквозь зубы.

– Ковалёв, назад! Кому говорю! Ковалёв!

Я взял щуп.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю