444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Денис Громов » Крот Курской дуги (СИ) » Текст книги (страница 12)
Крот Курской дуги (СИ)
  • Текст добавлен: 8 сентября 2026, 09:30

Текст книги "Крот Курской дуги (СИ)"


Автор книги: Денис Громов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 16 страниц)

Глава 13

В ночь на девятое нас подняли в час.

Пехота готовила контратаку, и к четырём утра нужен был проход в собственном минном поле – в том самом, майском, поставленном ещё по шнуру, без формуляра, «по памяти взводного».

Взводный, который его ставил, погиб пятого июля.

– Схема есть? – спросил я.

Бабичев поглядел на меня.

Он к тому времени постарел лет на десять. Забинтованная кисть у него гноилась, он её не берёг, и рука висела.

– Нет схемы, Ковалёв.

– Совсем?

– Совсем. Я у писаря спрашивал, я в штабе спрашивал. Есть отметка в журнале: «поставлено четыре тысячи двести». И всё.

– А кто ставил?

– Второй взвод. Из тех, кто ставил, живых четверо. Я их всех троих опросил, четвёртый в санбате.

– И что?

– И то, что один говорит – четыре ряда, второй говорит – пять, а третий вообще не помнит, потому что он тогда ящики носил, – Бабичев потёр глаза здоровой рукой. – Вот такая у нас схема, Ковалёв.

Больше он не сказал ничего...

***

Мы приехали на место в половине второго.

Поле было широкое – метров триста по фронту, и в темноте оно выглядело как обыкновенный луг.

Проход требовался шириной шесть метров. Срок – четыре утра.

Два с половиной часа.

– Не успеем, – обронил Панкратов.

Он сказал это спокойно, как факт, – так говорят «дождик собирается».

– Надо успеть.

– Петя. Три ряда вслепую за два часа – это по нормативу вчетверо больше. Ты сам считал.

– Считал.

– Так и скажи.

Я стоял и смотрел на поле.

И знаете, что было самое поганое?

Что я действительно мог сказать. Мог пойти к Бабичеву и доложить: не успеваем, докладывайте наверх, сдвигайте срок. Он бы доложил. Может, сдвинули бы, может, нет.

Но за гребнем стояла пехота, которой в четыре ноль-ноль идти вперёд. И ежели прохода не будет, они пойдут по нашему полю.

По нашему. По майскому. По тому, которое ставили «побыстрее» и которое никто не записал.

– Работаем, – велел я и никто на меня даже косо не посмотрел.

***

Работали в шесть щупов.

Я, Хлыстов, Гурьев, Гриша, Прокудин и один из новых, фамилию которого я, к своему стыду, не помню до сих пор. Помню только, что он был из Тамбова и что у него не хватало переднего зуба.

Шесть полос, по метру каждая, рядом, параллельно.

Я взял себе левую крайнюю.

– Слушать сюда, – велел я перед началом. – Идём в линию. Никто никого не обгоняет. Ежели кто упёрся – все стоят, покамест он не разберётся.

– Дык время же! – не выдержал Гурьев.

– Иваныч, ежели мы растянемся, то первый уйдёт вперёд и его никто не прикроет. И ежели у него рванёт – накроет соседа.

– Понял, – буркнул он.

– И вот ещё. Считать вслух. Каждый десятый метр – вслух, чтоб все слышали, кто где.

Первый ряд пошёл легко.

Слишком легко, и это надо было заметить, а я не заметил.

Земля была сухая, утоптанная, щуп шёл в неё коротко и отдавал звонко, и каждая мина отзывалась так отчётливо, что её нельзя было пропустить.

За сорок минут я снял семь штук и ни разу не остановился больше чем на минуту.

– Гладко идёт, – обронил рядом Прокудин.

– Гладко.

– Оно, товарищ командир отделения, когда гладко идёт, я завсегда пугаюсь.

– Почему?

– А потому, что кладка гладко не идёт, – отозвался печник, не переставая работать. – Кладка завсегда где-нибудь упрётся: то кирпич битый, то раствор густой, то хозяин над душой стоит. А ежели всё гладко – стало быть, я чего-то не заметил.

Я тогда пропустил это мимо ушей.

К трём ночи мы прошли первый ряд и половину второго. Сняли двадцать одну штуку.

К половине четвёртого – второй ряд весь.

Оставался третий и четвёртый.

Двадцать пять минут.

И вот тут во мне что-то переключилось.

Я это помню очень отчётливо, потому что потом разбирал по секундам сотню раз.

До половины четвёртого я работал как положено: медленно, ровно, с проверкой. А в половине четвёртого посмотрел на часы, увидел двадцать пять минут – и внутри у меня встал счётчик.

Не страх. Не паника. Именно счётчик: двадцать пять минут, два ряда, двадцать четыре метра, значит, метр в минуту.

А метр в минуту щупом не проходят.

И вместо того чтоб сказать это вслух – Панкратову, Бабичеву, кому угодно, – я решил, что пройду.

Я и правда так решил. Сознательно, за полсекунды, лёжа в мокрой траве.

Что я – пройду.

Потому что я за месяц ни разу не ошибся. Потому что я нашёл погреб под дорогой. Потому что я умею то, чего тут не умеет никто, и потому что ежели кто и может пройти метр в минуту, то это я.

Вот из этого всё и вышло.

Не из усталости и не из спешки.

Из того, что я себе поверил.

– Ковалёв! – Бабичев подошёл к самому краю поля и присел на корточки. – Как?

– Два ряда есть. Ещё два.

– Двадцать минут.

– Знаю.

Он посмотрел на светящийся циферблат.

– Ковалёв, я не могу сдвинуть. Там артиллерия по графику, там в четыре ноль пять начинается.

– Понял.

– Ты понимаешь, что ежели проход не будет готов, они всё равно пойдут?

– Понимаю.

Он ушёл.

Дальше я расскажу очень точно, потому что помню каждое движение.

Третий ряд шёл по неглубокой ложбинке, в которой стояла вода – не лужа, а просто сырость, и грунт был вязкий.

Вязкий грунт – это плохо. Щуп в нём идёт мягко, и разницы почти не чувствуешь. Всё отдаёт одинаково.

Я прошёл свою полосу до конца ряда.

Прошёл за девять минут.

За девять. Двенадцать метров вязкого грунта за девять минут, четыре пальца между тычками – я тогда искренне верил, что делаю четыре пальца.

Я поднялся на колени и посветил вбок синим фонариком.

Слева от меня Хлыстов ещё работал. Справа Гриша заканчивал свою.

– Готово? – окликнул я.

– Есть, – отозвался Гриша.

– Витя, у тебя как?

– Ещё метр остался, я его добью.

– Гаврилыч?

– Иду, товарищ командир отделения, иду, тут камень попался.

Я посмотрел на часы.

Четыре минуты.

И вот тут я сказал то, что сказал.

– Гриша. Иди по моей, к началу, тащи вешки. Ставим створ.

Он ответил:

– Ага.

И пошёл.

Пошёл не ползком.

Пошёл на ногах – потому что полоса была проверена, потому что по проверенной полосе ходят на ногах, потому что мы всегда так делали, потому что за два месяца я его этому научил.

Он пошёл по моей полосе. По той, которую я только что прошёл сам.

Шёл спокойно и быстро, потому что оставалось четыре минуты и надо было тащить вешки.

Он сделал девять шагов.

Я успел подумать одну вещь – совершенно дурацкую, не к месту, и она мне потом снилась года три.

Я подумал: у него пилотка набок.

Он шёл ко мне спиной, в трёх шагах, и пилотка у него была сбита набок, как всегда, и держалась на честном слове и на оттопыренном ухе, и я подумал, что надо ему сказать, чтоб поправил.

И не сказал.

Взрыв был маленький.

Вот что я хочу сказать, и это единственное, что я тогда успел подумать: он был совсем маленький.

Тише, чем на хуторе. Тише, чем на нейтралке. Такой негромкий, будто в двадцати шагах кто-то хлопнул в ладоши.

Меня толкнуло в лицо горячим.

Я лежал секунды две.

Потом пополз.

Гриша лежал на боку, поперёк полосы.

Больше я об этом писать не буду.

Скажу только, что он был жив ещё минуты полторы, и что он не кричал, и что глаза у него были открыты, и он ими смотрел, и я держал его за плечи и говорил ему, что сейчас Женя придёт, что сейчас, вот сейчас, погоди.

Он ничего не сказал.

Он смотрел, а потом перестал.

Через сорок секунд рядом оказался Панкратов.

Он посмотрел, потом присел на корточки и положил руку Грише на глаза, закрыл их и убрал руку.

– Петя, – обронил он.

Я не ответил.

– Петя. Три минуты.

Я поднял голову.

– Три минуты, – повторил старшина очень спокойно. – Четвёртый ряд не пройден. Пехота выходит в четыре.

Я смотрел на него.

– Встань, – велел он. – Встань и работай.

– Ерофей Ильич...

– Встань, Ковалёв.

Он взял меня за плечо и потянул вверх – не рывком, а ровно, как поднимают мешок.

– Слушай меня. Ты сейчас встанешь и пройдёшь четвёртый ряд. Не потому, что я велю, а потому, что за гребнем полтораста человек, и они через три минуты пойдут.

– Я не могу.

– Можешь.

– Ерофей Ильич, у меня руки...

– А ты гляди на руки, – обронил он. – Не на него гляди, а на руки. Ты руки видишь?

Я посмотрел на свои ладони.

Они были в глине и не тряслись.

– Вижу.

– Ну и работай ими, – Панкратов отпустил моё плечо. – А голову покамест отложи. Голова тебе завтра понадобится, а нынче она тебе только мешает.

Мы прошли четвёртый ряд за одиннадцать минут.

Одиннадцать вместо четырёх – то есть с опозданием на семь, и пехота стояла эти семь минут на исходном, и никто с меня за них потом не спросил.

Я работал в трёх метрах от него.

Прошёл полосу до конца, поставил вешки, обвязал створ белым, доложил Бабичеву: проход готов, шесть метров, вешки поставлены.

И только потом сел.

Пехота прошла в четыре двенадцать.

Их было человек полтораста, и они шли по нашему проходу в колонну по два, быстрым шагом, и последние бежали.

Я сидел в трёх метрах от створа и смотрел, как они идут.

Один из них – молодой, с ППШ на груди – на ходу споткнулся о что-то в темноте, выругался и оглянулся.

И увидел.

Гриша лежал у самой кромки, накрытый плащ-палаткой, которую кто-то принёс, покамест я работал.

Боец сбавил шаг.

– Это чего? – спросил он у меня.

– Сапёр наш. Час назад.

Он постоял секунду, потом кивнул – коротко, как кивают знакомому на улице и побежал догонять своих.

Больше никто из полутораста человек ничего не спросил.

И это, я думаю, правильно. У них своя работа была, и до неё оставалось четыреста метров.

Хлыстов подошёл, постоял рядом и опустился на землю.

Он ничего не спрашивал.

Просидел так минут двадцать, потом достал кисет, свернул две самокрутки, одну прикурил, вторую протянул мне.

– Я не курю, Витя.

– Знаю. Возьми.

Я взял и держал её в пальцах, покамест она не размокла.

– Ковалёв.

– Ну.

– Ты сейчас чего думаешь?

– Ничего.

– Врёшь, – обронил Витюха спокойно. – Ты думаешь, где ты просчитался.

Я не ответил.

– Не думай нынче, – велел он. – Нынче не надо. Нынче ты себе такого надумаешь, что потом три года разгребать.

– А когда надо?

– Через день. Или через два, – он затянулся. – Я, Ковалёв, после Сашки Черных четыре дня думал, чего я не так сделал. И надумал, что я его послал. А потом узнал, что не я его посылал, а Гурьев, и я тогда в тот день вообще на кухне был.

Он выпустил дым.

– Так что ты погоди. Ты сперва узнай, как оно было, а потом уж вини.

– Я знаю, как оно было.

– Не знаешь, – Хлыстов повернулся ко мне. – Ты, может, и знаешь, а покамест не проверил. Ты завтра пойди и проверь.

– А ежели окажется, что я?

– А ежели окажется, что ты, – обронил Витюха. – Тогда тем более надо знать. Потому что тогда ты будешь знать, чего именно нельзя.

***

Отделение я собрал в тот же день, в полдень.

Собрал за землянкой, всех семерых, и стоял перед ними минут пять, не зная, с чего начать.

Они ждали.

Прокудин глядел в землю. Тагир – на меня, не мигая. Прохоров держал тетрадь и мял её углы. Ливенские – вернее, теперь уже двое ливенских, Фрол и Кузьма, – стояли плечом к плечу и переминались.

– Я вам сейчас скажу, как оно было, – начал я. – И скажу как есть, потому что вы всё равно узнаете, а от чужих узнавать хуже.

– Товарищ командир отделения, – подал голос Прокудин. – Может, не надо?

– Надо, Иван Гаврилыч.

И я рассказал.

Про счётчик в голове. Про двадцать пять минут и два ряда. Про то, что решил, будто пройду. Про девять минут вместо тридцати.

Они слушали молча.

Когда я кончил, минуту стояла тишина.

– Товарищ командир отделения, – заговорил наконец Фрол. – А зачем вы нам это?

– Затем, что вы завтра пойдёте работать. И у вас у каждого в голове когда-нибудь встанет такой же счётчик.

– И чего делать?

– Говорить вслух, – ответил я. – Ежели чувствуешь, что торопишься, скажи об этом соседу. Вслух. Соседу, а не себе.

– А ежели он тоже торопится?

– Тогда вы оба остановитесь.

Кузьма поскрёб затылок.

– Мудрёно, – обронил он. – А ежели командир велит?

– Тогда скажи командиру.

– Дык он же командир!

– Кузьма, – я поглядел на него. – Ежели бы девятого кто-нибудь из вас мне сказал: Ковалёв, ты частишь, – я бы остановился.

– Дык мы ж не видели.

– Вот и глядите теперь.

Прохоров вдруг поднял руку, как в школе.

– Товарищ командир отделения. Я в тетрадь запишу?

– Что запишешь?

– Ну вот это. Что надо вслух говорить.

Я подумал.

– Запиши, Миша.

***

Я нашёл её.

Не сразу – на следующий день, когда поле уже сняли целиком и когда по нему можно было ходить в открытую.

Я вернулся на свою полосу и прошёл её ещё раз. С щупом. Медленно.

Она стояла между третьим и четвёртым моим тычком.

Точно посередине. Деревянная, наша, майская, чуть просевшая в вязком грунте и потому лежащая на два пальца глубже, чем обычно.

Я измерил расстояние между собственными отметками – по ямкам от щупа, они были ещё видны в сырой земле.

Мерил я пальцами, потом линейкой, которую взял у Прохорова, потом ещё раз пальцами, потому что не поверил линейке.

Ямки шли парами: две рядом, потом промежуток, потом опять две.

В первой половине полосы – там, где я работал спокойно, – промежутки были ровные, в четыре пальца, и их было много.

А ближе к концу они стали шире и реже.

Я прошёл по своим ямкам от начала до конца и сосчитал.

На первых четырёх метрах я сделал тридцать восемь тычков.

На последних четырёх – двадцать один.

Ровно вдвое меньше.

И я не заметил. Ни одной секунды не заметил, что стал делать вдвое реже, – потому что каждое следующее движение отличалось от предыдущего на волосок, а волосок за волоском набралось вдвое.

Восемь сантиметров.

Я тыкал через восемь, а не через четыре пальца.

Я делал это девять минут вместо тридцати, ночью, на четвёртые сутки без сна, – и всё это время был совершенно уверен, что делаю правильно.

Никакого Хальма.

Никакой немецкой хитрости, никакого замысла, никакой ловушки на умного.

Просто человек торопился.

Я сидел на этом поле, наверное, час.

Потом пришёл Панкратов.

Он подошёл, посмотрел на ямку, на мои отметки, на щуп, лежавший рядом, – и всё понял без единого слова.

Сел рядом.

Долго молчал.

– Восемь? – обронил он наконец.

– Восемь.

– Ага.

Он достал кисет и стал сворачивать самокрутку – медленно, разглаживая бумажку на колене.

– Я тебе, Петя, сейчас скажу одну вещь, – начал он. – А ты её выслушай и не перебивай, потому что я её один раз скажу.

– Слушаю.

– Ты его убил.

Я поднял голову.

– Ты его убил, – повторил Панкратов ровно. – Не немец и не судьба. Ты. Своей рукой, восемью сантиметрами.

Он лизнул край бумажки.

– И теперь ты с этим будешь жить. Всю жизнь, сколько её тебе отпущено.

Он прикурил.

– А теперь вторую вещь слушай.

– Слушаю.

– Ты через это либо сломаешься, либо станешь такой сапёр, каких на свете нету. – Он затянулся, – третьего не дано. Я двоих таких видал.

– И что с ними стало?

– Один спился, – обронил старшина. – А второй сидит тут, с тобой рядом, и самокрутку курит.

Я повернулся к нему.

Панкратов глядел прямо перед собой, на перепаханное поле.

– В тридцать шестом, – проговорил он, – на Днепрострое. Я тогда взрывником был и людей ставил. И я поставил парня туда, куда ставить не надо было, потому что торопился и потому что мне казалось, что я всё знаю.

Он помолчал.

– Его звали Мыкола. Ему было двадцать три.

– И что вы сделали?

– Три дня пил, – обронил Панкратов. – А на четвёртый вышел на работу и завёл тетрадку. И стал в неё писать, чего делать нельзя. Я её семь лет вёл, до самой войны, и там к сорок первому году было девяносто восемь пунктов.

– Где она?

– Дома осталась, под Смоленском, – он выбросил окурок. – Вместе с домом.

Он поднялся и отряхнул колени.

– Ты, Петя, тетрадку-то заведи, – велел он. – Прямо сегодня.

– Ерофей Ильич.

– Ну?

– А как вы после Мыколы работать начали?

Панкратов постоял, глядя на поле.

– Плохо начал, – обронил он. – Первый месяц я вообще людей ставить боялся. Всё сам делал, а на них глядеть не мог. Они у меня стоят, а я сам лезу.

– И что?

– А то, что через месяц ко мне мастер подошёл. Хороший был мужик, Тимофей Палыч, царствие ему небесное. Подошёл и говорит: Ерофей, ты чего это делаешь?

– И что вы?

– А я ему: боюсь послать, – старшина усмехнулся в сторону. – А он мне – а ты не бойся послать. Ты бойся послать неготового. Это, говорит, разные страхи, и один полезный, а другой вредный.

Он поглядел на меня.

– Вот и ты гляди, чтоб у тебя правильный страх был.

– А как отличить?

– А просто, – Панкратов надел пилотку. – Ежели боишься, что человек не готов, – иди учи. А ежели боишься сам себя – иди работай, покамест не пройдёт.

Он пошёл к деревне и уже отойдя обернулся:

– И вот ещё, Петя. Ты Соловьёва не забывай. Только не так, как ты его сейчас помнишь.

– А как?

Старшина не ответил.

Он повернулся и пошёл, и я его в тот день больше не видел.

Тетрадь я завёл в тот же вечер.

Выпросил у писаря – не за сахар, а просто так, потому что писарь про Гришу уже знал и молча выдал две.

Первую страницу я озаглавил: «Чего делать нельзя».

И написал первый пункт.

«1. Нельзя решать, что ты пройдёшь быстрее, чем можешь. Даже ежели ты за месяц ни разу не ошибся. Особенно ежели за месяц ни разу не ошибся».

Потом посидел и приписал ниже, мельче:

«9 июля. Соловьёв Григорий, 18 лет».

Второй пункт я записал через два дня, третий через неделю.

К концу войны в этой тетради было сто шестьдесят два пункта, и почти под каждым стояла фамилия.

***

Хоронили Гришу одиннадцатого, в общей могиле у деревни, вместе с шестью другими.

Панкратов сказал несколько слов. Я не сказал ничего, потому что не смог.

Тагир Юсупов, который за два месяца произнёс, наверное, слов пятьдесят, вдруг заговорил на своём языке – длинно, минуты полторы, – а потом перевёл:

– Хороший был. Молодой. Пел.

И, помолчав, прибавил:

– У нас говорят: кто поёт, тот дом строит. Даже если не строит.

Больше он в тот день ничего не сказал.

Прокудин плакал открыто, не стесняясь, как плачут пожилые деревенские мужики, – уперев руки в колени и раскачиваясь.

Хлыстов стоял с каменным лицом и не моргал.

Фрол и Кузьма держали пилотки в руках и глядели в землю.

Прохоров держал свою тетрадь и всё время поправлял очки.

Женя пришла из медсанбата и встала рядом со мной, и мы всю церемонию простояли молча, и один раз она взяла меня за руку – коротко, на три секунды, – и отпустила.

А после, когда все разошлись, осталась.

– Ковалёв, гляди на меня. Не в землю, а на меня.

Я поглядел.

– Полосу ты проверял и ты сказал, что чисто. Так?

– Так.

Женя помолчала.

– Ясно, – обронила она наконец. – Тогда слушай сюда.

Она встала передо мной, скрестив руки.

– Я за год перевязала двести человек. Может, больше, я не считала. Из них половина попала ко мне потому, что кто-то ошибся. Не немец – свой. Сержант не туда послал, старшина не то приказал, санитар не там подобрал.

– И что?

– И то, что я на них на всех гляжу и вижу одно: они себе этого не прощают, а работать всё равно надо, – она смотрела мне прямо в глаза. – Так вот, Ковалёв. Ты себе не прощай. Не надо. Ты только работай.

– Это как?

– А вот так, – отрезала она. – Двумя руками сразу. Одной не прощай, другой работай. Все так делают, кто выжил.

Она повернулась и пошла.

На пятом шаге обернулась.

– И вот ещё. Ты ко мне приходи.

– Зачем?

– Затем, что я тебе третий раз говорю, а ты третий раз спрашиваешь зачем, – обронила Женя и ушла.

***

Письмо я начал в тот же вечер.

Адрес я знал: Гриша сто раз при мне писал домой, в Курскую область, в деревню с названием, которое я запомнил с первого раза, потому что оно было смешное.

Диктовать Прохорову я не стал.

Я сел сам, взял ручку и стал писать своей – той самой, ломаной, с наклоном не в ту сторону, которая выдавала меня с головой и на которую мне в тот момент было совершенно плевать.

«Уважаемая Пелагея Кондратьевна».

Дальше я знал, что пишут в таких письмах. Я эти письма читал в прошлой жизни, много, штук двадцать, и знал наизусть все обороты.

«Ваш сын погиб смертью храбрых». «Он был любимцем подразделения». «Мы отомстим».

Я вывел: «Ваш сын Григорий погиб».

И остановился.

Потому что дальше в таких письмах пишут «смертью храбрых», а Гриша погиб не смертью храбрых. Он погиб оттого, что пошёл за вешками по проверенной полосе, доверяя человеку, который её проверил.

Он даже испугаться не успел.

Потом посидел.

Потом зачеркнул и написал заново: «Гриша погиб девятого июля».

И встал.

Потому что дальше надо было написать «при выполнении боевой задачи», а это была неправда.

Он погиб потому, что я торопился.

И написать это женщине в Курскую область я не мог, а не написать – не мог тем более.

Я просидел над этими двумя строчками до двух ночи, и за это время ничего больше не написал.

В два ко мне подошёл Прохоров.

Он остановился в двух шагах, как всегда, и стоял, покамест я не поднял голову.

– Товарищ командир отделения.

– Что, Миша.

– Вы это... – Он поправил очки. – Вы бумагу-то не мучьте. Я потом напишу, вы только скажите что.

– Ладно.

Он не ушёл.

Потоптался.

– Товарищ командир отделения, я тут посчитал.

– Что посчитал?

Он присел на корточки, положил тетрадь на колени и раскрыл её.

– Я с двадцать первого июня считаю. Как вы велели. Только я и после пятого продолжал, я не бросал.

– И?

– Вот, – он показал пальцем. – Тут наши. Тут второе и третье отделение первого взвода. Тут второй взвод, там я не всё знаю, я по слухам и у писаря спрашивал.

Я взял тетрадь.

Он писал аккуратно, в столбик, чернилами, с датами. Три недели. Две страницы.

Внизу второй страницы стояли две цифры, подчёркнутые двумя линиями.

Я посмотрел на первую.

Потом на вторую.

Потом посмотрел ещё раз, потому что не поверил.

– Миша, ты цифры-то перепроверял?

– Три раза складывал, товарищ командир отделения. И у писаря сверял, у него свои списки.

Я держал тетрадь и смотрел на цифры.

Двадцать четыреста и сто девяносто.

За месяц, что прошёл с той ночи, когда я взял щуп, в моём отделении выбыл один человек. Один – Степан, которого увезли с перебитыми ногами.

И один погиб.

А в остальных трёх отделениях того же взвода за то же время выбыло семнадцать.

– Товарищ командир отделения, – Прохоров придвинулся. – Вы это... вы, может, не сейчас? Вы, может, завтра поглядите?

– Нет, Миша.

– Дык у вас же...

– Садись, – велел я. – Бумагу бери.

Он сел.

– Товарищ командир отделения, а чего писать-то?

Я поглядел на две цифры, подчёркнутые двумя линиями.

Потом на недописанное письмо в Курскую область.

– Пиши: «Порядок производства минно-взрывных работ», – начал я. – «Составлен на основании опыта второго отделения первого взвода за период с двадцать первого июня по девятое июля тысяча девятьсот сорок третьего года».

Прохоров записал.

– Дальше?

– Дальше пункт первый, – велел я. – «Расстояние между тычками щупа устанавливается в четыре пальца. Проверка соблюдения расстояния возлагается на второго номера расчёта, идущего следом».

Он поднял голову.

– Товарищ командир отделения...

– Пиши, Миша.

– Дык это ж... – Прохоров поднял голову, и я увидел, что у него дрожат губы. – Дык это ж из-за него, да? Из-за Гришки?

– Из-за него.

– И вы это в бумагу вставите? Наверх?

– Вставлю.

– И там про него будет?

– Про него там не будет, – ответил я. – Там будет пункт про четыре пальца. И его прочтут шестьсот человек, и половина из них станет тыкать через четыре, потому что написано.

Прохоров вытер очки рукавом.

– А остальные?

– А остальные не станут, – обронил я. – Пиши дальше, Миша. Пункт второй.

Мы писали до утра.

К рассвету было девять пунктов.

Девятый я помню дословно, потому что его потом не пропустили в армейские указания и вычеркнули красным карандашом.

«9. Командир расчёта, работающий на полосе, обязан объявлять вслух каждые десять метров. Если объявления следуют чаще положенного, второй номер обязан остановить работу, независимо от звания старшего».

Северцев мне потом объяснил, почему вычеркнули.

Сказал: Ковалёв, вы написали, что рядовой может остановить командира. Это правильно по сути и невозможно по форме, и ежели вы это оставите, у вас вычеркнут всю бумагу целиком, а не один пункт.

Я согласился убрать.

А у себя в отделении оставил, и в третьей роте оставили, и в первой, и к сентябрю по этому пункту работал весь батальон, – просто он нигде не был записан.

***

Письмо в Курскую область так и осталось лежать под чернильницей – две строчки, и обе неоконченные.

Я его дописал через четыре дня.

И написал там правду, всю, до последнего слова, включая восемь сантиметров.

Панкратов, когда узнал, назвал меня дураком.

А потом сказал, что правильно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю