Текст книги "Крот Курской дуги (СИ)"
Автор книги: Денис Громов
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 16 страниц)
Глава 12
Наша артиллерия работала полчаса.
Потом разом смолкла, и наступила такая тишина, что заложило уши сильнее, чем от грохота.
Мы сидели на дне траншеи и слушали её минуты три.
– Кончилось? – шёпотом спросил Гриша.
– Кончилось. А дальше не от нас с тобой зависит.
Прокудин отряхнул с колен землю, поглядел на восток, где небо уже начинало сереть, и обронил:
– Дальше, ребята, они пойдут.
– Дык мы ж их накрыли! – не поверил Фрол.
– Кого-нибудь накрыли, – согласился печник. – А ты прикинь: их там на трёх километрах цельная армия стоит. Ну, положим, тыщу мы убили. Ну две. А их сколько?
Фрол посчитал что-то на пальцах и посчитать не смог.
– Много, – заключил он.
– Вот и я про то.
***
В четыре тридцать началось то же самое, только наоборот.
Про это писать труднее всего, и я, пожалуй, не буду подробно.
Скажу так.
Когда работает твоя артиллерия – это гром. Ты сидишь и слушаешь, и тебе даже как-то приятно, будто это твоя сила пошла в дело. Когда работает чужая – это не гром.
Это когда тебя, лично тебя, берут двумя руками и трясут в железном ящике, а ты в этом ящике ничего не решаешь и ничем не можешь помочь ни себе, ни другим.
Траншея жила.
Она дышала. С бруствера сыпалось непрерывно, накат над ячейкой скрипел и ходил ходуном, дважды сверху обвалило так, что нас засыпало до пояса, и мы отгребались руками, потому что лопату было не поднять.
Тагир держал Гришу.
Он просто взял его в обхват, прижал к себе и держал, как держат ребёнка. Гриша сперва бился, потом обмяк и лежал у него на груди, а Тагир смотрел в стенку и молчал.
Прокудин молился.
Я разобрал только «Отче наш» и «помилуй нас», остальное он бормотал невнятно, и это очень мешало, потому что от этого и самому хотелось молиться.
Прохоров сидел с открытыми глазами и не мигал.
Ливенские лежали ничком, накрыв головы руками, все трое одинаково.
Я держался за одну мысль – у меня восемь человек и я командир.
Это, кстати, лучшее лекарство от страха, какое я знал. Не мужество, не долг, не Родина – а простое сознание, что за тебя никто не сделает и что ежели ты сейчас развалишься, то развалятся все.
Я по очереди подползал к каждому и трогал за плечо.
Ничего не говорил – говорить было бессмысленно, всё равно не слышно. Просто трогал за плечо, чтоб человек понял: он не один, его видят, о нём помнят.
К пятому я обнаружил, что мне стало почти не страшно.
***
В шесть двадцать немцы пошли.
Мы этого не видели – сапёров держали в отсечной, во второй линии, метрах в восьмистах от переднего края.
Мы услышали.
Артиллерия ушла вперёд, за наш передний край, и вместо неё пришёл другой звук: пулемёты. Много. Наши и не наши вперемешку, длинными и короткими, и в этот шум вплетались хлопки и отдельные пушечные выстрелы – резкие, звонкие, совсем не как гаубица.
– Танки, – обронил Панкратов.
Он поднялся, отряхнулся и стал стряхивать землю с ушанки, которую носил в июле и которую с него никто не мог снять третий год.
– Собирай людей, – велел он мне. – Сейчас нас позовут.
– Откуда знаете?
– А оттуда, что нас завсегда зовут, – он нахлобучил ушанку. – Как танки пошли – так и вспоминают, что у них сапёры есть.
А покамест звали, была ещё одна вещь, про которую надо рассказать.
В половине седьмого обстрел сместился вперёд, и стало можно говорить.
И первое, что сделал Прокудин – вылез из-под шинели, которой накрывался, оглядел всех по очереди и сказал:
– Ну, ребята. Все тут?
– Все, – отозвался Фрол сипло.
– Кузьма, Фрол – вы где там?
– Тут мы оба, Гаврилыч, за тобой сидим.
– Степан?
Степан отозвался не сразу – он сидел, зажав уши ладонями, и разжал их только со второго оклика.
– Тут я. Оглох малость.
– Юсупов?
Тагир поднял руку, не открывая глаз.
Печник пересчитал нас глазами ещё раз, будто не поверил, и только потом полез за кисетом.
– Гаврилыч, – окликнул Гриша. – А ты чего пересчитываешь? Мы ж тут все рядом.
– А того, – ответил Прокудин, скручивая самокрутку трясущимися пальцами. – Что я в сорок первом под Орлом так же сидел. И там нас в яме девять человек было. И как кончилось, я вылез и говорю: ну, ребята. А мне отвечают четверо.
Он лизнул край бумажки.
– С тех и считаю. Каждый раз.
Никто ничего не ответил.
А я в тот момент подумал, что за месяц не спросил ни у кого из них, где они были в сорок первом.
***
Позвали через двадцать минут.
Прибежал посыльный – весь белый, с ссадиной через полщеки, – и заорал в траншею:
– Первый взвод! К дороге! Бегом!
У дороги стояли две полуторки.
Возле них – Бабичев без пилотки, с забинтованной левой кистью, и незнакомый капитан из штаба батальона.
Бабичев кричал, потому что говорить было нельзя, не слышно:
– Слушать! Формируется подвижный отряд заграждения! Три отделения! Задача – по вызову выдвигаться в район прорыва и минировать перед танками! Мины в кузове! Старший – старшина Панкратов!
Кто-то из строя спросил, что значит «перед танками».
Бабичев поглядел на него.
– Это значит, – ответил он, – что ставить будем не ночью и не по шнуру.
Витюха оказался рядом со мной в строю и толкнул локтем.
– Ковалёв.
– Ну?
– Ты знаешь, чего такое «минировать перед танками»?
– Догадываюсь.
– Не догадываешься, – он сплюнул. – Я это в мае под Малоархангельском видал, издали. Оно так: танк идёт, а ты у него на пути ставишь. Он тебя видит, ты его видишь. И вся хитрость в том, чтоб ты успел поставить и отползти раньше, чем он до тебя доедет.
– А ежели не успеешь?
– А ежели не успеешь – тебя переедут, – обронил Витюха буднично. – Оно, знаешь, не больно. Оно быстро.
Он помолчал.
– Ты, ежели чего, Соловьёва-то не бери.
– Возьму.
– Дык он же мальчишка!
– Он лучший, кто у меня есть.
Хлыстов пожевал губами.
– Ну, тебе виднее, – заключил он. – Ты только это... ты его вперёд себя не пускай.
Мы грузились восемь минут.
Ящики в кузов, щупы, лопаты, две кошки, моток шнура. Прохоров залез последним, прижимая свою тетрадь к груди обеими руками, – и я вдруг рассвирепел.
– Прохоров! Тетрадь оставь!
– Товарищ командир отделения...
– Оставь, я сказал! Отдай Матвею Кузьмичу на кухню, пусть в котёл спрячет!
– Дык она ж...
– Миша, – я взял его за плечо. – Ежели тебя сегодня зацепит, она с тобой пропадёт. А ежели она останется – по ней ещё десять лет работать будут.
Он побледнел, кивнул и побежал.
Вернулся через три минуты, уже без тетради, и всю дорогу сидел, вцепившись в борт, и глядел в одну точку.
Панкратов рядом обронил:
– Правильно.
– Что правильно?
– Что отобрал. Ему нынче не до бумажки будет.
***
Первый вызов пришёл в восемь.
Полуторка шла по разбитой полевой дороге, и я стоял в кузове, держась за кабину, и смотрел вперёд.
То, что я видел, не укладывалось в голове.
Слева, километрах в двух, горела деревня. Не дома – вся деревня, целиком, чёрным столбом до самого неба, и столб этот не рассеивался, а стоял.
Над нами, довольно низко, шли самолёты. Много. Шли на восток спокойно, строем, и я сперва подумал, что наши, а потом разглядел жёлтые концы плоскостей.
Впереди, за гребнем, било и било.
И по обочинам, навстречу нам, шли люди.
Немного – не толпа, не бегство. Шли по одному и по двое. Раненые, перевязанные чем попало. Один без гимнастёрки, в одной нижней рубахе, вёл под руку другого. Кто-то сидел у обочины и просто сидел, глядя себе под ноги.
Один боец шёл посередине дороги, прямо на нас, и нёс на руках второго – не тащил, а именно нёс, как носят детей. Полуторка притормозила, шофёр высунулся, что-то крикнул. Тот даже не поднял головы. Обошёл машину и пошёл дальше.
– Слышь! – заорал ему вслед Фрол, свесившись через борт. – Слышь, положи его в кузов, мы назад пойдём – заберём!
Боец не обернулся.
– Дык он же не дотащит! – Фрол повернулся к нам. – Тут до санбата шесть вёрст!
– Дотащит, – обронил Прокудин, не глядя.
– Дык шесть вёрст!
– Дотащит, – повторил печник. – Ты на руки его погляди, как он его держит. Такие доносят. А ежели не донесёт – так всё одно донесёт, только уж не в санбат.
Гриша смотрел на всё это, вцепившись в борт, и лицо у него было такое, что я подошёл и встал рядом.
– Гриша.
– А? Чего?
– Ты на них не смотри, слышишь.
– А куда смотреть?
– На меня смотри. Или под ноги. Мы сейчас работать будем, а работать надо на пустую голову.
Он кивнул.
Через минуту спросил:
– Петь, а наши-то держат? Ты ж видишь дальше меня, ты повыше стоишь.
– Держат.
Я тогда не знал, держат или нет. Я вообще ничего не знал – ни сколько немцев, ни где они, ни что будет к вечеру.
Знал только, что этому мальчишке надо ответить «держат».
Остановились у балки, за низким гребнем.
Дальше дороги не было – дальше была высота, а на высоте наш передний край, и от него до нас метров шестьсот открытого ската.
Из балки вылез майор – не наш, пехотный, чёрный от гари, с автоматом на груди и с рассечённым лбом, залепленным чем-то бурым.
– Сапёры?
– Сапёры, – отозвался Панкратов. – Отряд заграждения.
– Слава те господи, – выдохнул майор и вдруг схватил старшину за руку обеими своими. – Слава те господи, а то я уж думал, про меня забыли.
Он потащил его на гребень.
Мы полезли за ними – я, Хлыстов, Гурьев.
С гребня было видно.
Внизу и правее лежала неглубокая ложбина, а за ней – наш передний край. Вернее, то, что от него осталось: сплошная перепаханная полоса, где траншею было уже не разобрать.
А в ложбине стояли танки.
Стояли – не шли. Штук восемь или девять, и три из них горели, и от горящих тянуло чёрным, стелющимся по земле.
– Стоят? – переспросил Панкратов.
– На минах встали, – отозвался майор. – На ваших же полях, майских. Два подорвались, остальные боятся. Второй час чухаются, и я на них молюсь, чтоб чухались подольше.
– Так и хорошо!
– Хорошо, – согласился майор. – Только они себе ход нашли. Вон, гляди, левее.
Он показал.
Левее, где ложбина сужалась, шла тропа – старая межа, которую в мае, видимо, поленились заминировать, потому что она узкая и по ней танк вроде бы не пойдёт.
Танк по ней шёл.
Один. Медленно, ощупью, сваливаясь гусеницей в промоину и выбираясь обратно. За ним, метрах в трёхстах, ждали остальные.
– Пройдёт, – обронил майор. – Пройдёт и остальных проведёт. А у меня из противотанкового – два ружья и одна сорокапятка, и сорокапятку раздавили в шесть утра вместе с расчётом.
Панкратов смотрел на межу.
– Далеко, – обронил он.
– Четыреста метров, – отозвался майор. – По открытому.
– Простреливается?
– Насквозь. У них там пехота залегла, и пулемёт у них где-то справа, я его засечь не могу.
Старшина повернулся ко мне.
Он ничего не сказал. Просто повернулся и посмотрел, и я понял всё, что он хотел сказать, и он понял, что я понял.
– Ерофей Ильич. Тридцать штук хватит.
– Хватит двадцати.
– Тридцать. Двадцать под гусеницу и десять по бокам, чтоб не объехал.
– Кого возьмёшь?
Я оглянулся.
Отделение сидело у полуторки в редком кустарнике: Прокудин, ливенские, Тагир, Гриша, Прохоров без тетради. Все смотрели на меня.
Я очень хорошо помню эту секунду.
Помню, как подумал: сейчас я скажу три фамилии, и через час одной из них может не быть, и назову эти фамилии я, своим голосом, вслух, и никто другой.
В прошлой жизни я такого не делал ни разу. В прошлой жизни я ходил сам.
– Юсупов, – выговорил я. – Соловьёв. Прокудин.
Они встали.
Все трое – одновременно, без единого слова.
– Гаврилыч – старший над переноской. Тагир – тащишь два ящика. Гриша – со мной.
– А я? – подал голос Прохоров.
– Ты остаёшься.
– Товарищ командир отделения!..
– Прохоров.
– Я не трус! – выпалил он, и очки у него съехали набок. – Вы меня из-за очков не берёте, да? Я и в очках всё вижу, я стреляю хорошо, у меня в школе значок!
Ливенские отвернулись, чтоб не смотреть.
– Миша, – обронил я. – Ты остаёшься и запоминаешь всё, что увидишь. Каждую цифру. Сколько мы шли, за сколько поставили, где встал танк.
– Зачем?
– Затем, что вечером ты это запишешь. И через месяц кто-нибудь по твоей записи сделает так же и не помрёт.
Он замолчал.
Поправил очки.
– Понял, – выговорил он тихо. – Я запомню.
Тогда я думал, что оставляю его, потому что он в очках и слабый.
Я до сих пор не знаю, правда ли это было так.
***
Перед выходом Панкратов отвёл меня в сторону.
– Петя.
– Слушаю, Ерофей Ильич.
– Ты вот чего запомни, покамест не пошёл, – он говорил быстро, вполголоса, и это было на него не похоже. – Танк – он не человек. Он тебя не видит.
– Как не видит?
– А так. Механик глядит в щель, у него обзор – вот такой, – старшина показал двумя ладонями. – Он дорогу видит, а тебя в траве не видит, покамест ты не встал. Ты, ежели лежишь, – ты для него кочка.
– А командир?
– Командир в башне и глядит вдаль, ему до тебя дела нет, – Панкратов оглянулся на гребень. – Так вот. Ты от него не бегай. Бегущего они видят и стреляют. Ты лежи и жди, покамест он мимо пройдёт.
– Мимо не пройдёт, я на его пути ставить буду.
– А ты ставь и отползай в сторону. Не назад, а в сторону, поперёк. Он вперёд едет, а не вбок.
Он вдруг взял меня за плечо.
– И ещё. Ежели он на твою мину сядет – не подымайся глядеть. Никогда. Из него люди полезут, а у них автоматы.
– Понял.
– Ни хрена ты не понял! Повтори!
Я повторил.
Он выслушал, кивнул и отпустил моё плечо.
– Иди, – обронил он. – И это... Соловьёва береги.
Второй раз за десять минут мне сказали одно и то же двое разных людей.
***
Ползли двадцать минут.
Ползли не прямо, а вдоль гребня, потом по промоине, потом снова открытым, и на открытом нас заметили.
Заметили не танкисты – пехота, сопровождающая. Она шла за танками и залегла в ложбине, и оттуда по нам ударили из пулемёта.
Первая очередь прошла высоко.
Вторая – по земле, метрах в десяти впереди, и я успел увидеть, как от сухой земли отскакивают маленькие серые фонтанчики.
– Ложись! Не двигаться!
Мы лежали.
Пулемёт погулял по гребню, потерял нас и ушёл вправо.
– Гаврилыч!
– Тут я, – донеслось сзади. – Живой.
– Ящики целые?
– Целые. Я на них лёг.
– Дальше по одному. Двадцать метров интервал. Гриша – за мной.
До межи мы добрались в девять двадцать.
Танк был в двухстах метрах правее и продолжал ползти. Медленно, вслепую, но ползти.
Я лёг на межу и посмотрел вдоль неё.
Узкая. Метра три с половиной. Слева промоина, справа старая борозда, заросшая полынью.
Место было идеальное. Просто идеальное. Немец шёл в бутылочное горло и не мог из него выйти.
– Тагир!
Он подполз, волоча оба ящика по земле – по одному в каждой руке, за верёвочные ручки, и полз при этом на локтях.
Я потом сообразил, что он тащил сорок килограммов четыреста метров под пулемётом и ни разу не остановился.
– Юсупов, руки целы?
Тагир поглядел на свои ладони.
Верёвочные ручки прорезали их до крови – обе, поперёк, ровными полосами.
– Целы, – обронил он.
– Открывай. Гриша – копаем. Не по одной, по три. Копаем и ставим сразу, без разметки.
– А формуляр? – выдохнул Гриша.
Я на секунду замер.
Потому что это спросил восемнадцатилетний деревенский парень, который два месяца назад не знал слова «формуляр» и который сейчас лежал под пулемётом в четырёхстах метрах от своих.
– Формуляр потом. Запоминай: межа, от расщеплённой ветлы двести двадцать шагов, три ряда поперёк.
– Запомнил.
– Повтори.
Он повторил.
Мы начали ставить.
Ставили быстро – так быстро, как я не ставил никогда, и я всё время слышал внутри голос Панкратова: спешащий сапёр – второй раненый.
Но выбора не было. Танк шёл.
Триста метров. Двести восемьдесят.
Двенадцать штук. Пятнадцать. Восемнадцать.
Прокудин подтащил третий ящик и лёг рядом, отдуваясь.
– Товарищ командир отделения.
– Что?
– Гляньте назад.
Я оглянулся.
И вот тут у меня по-настоящему пересохло в горле.
Сзади, метрах в шестистах, там, где ложбина выходила из-за гребня, стояли остальные немецкие танки.
И они больше не ждали.
Они шли – все сразу, развернувшись уступом, и шли не по меже.
Они шли по полю. Прямо по нашему майскому минному полю, широким фронтом, и впереди них, метров на сто впереди, ползло что-то маленькое, приземистое и очень странное.
Я схватил бинокль.
Это была танкетка. Небольшая, гусеничная, без башни, ниже человеческого роста.
В ней не было человека.
Она шла сама, вихляя, как слепая, и за ней, отставая, катился второй такой же.
– Что это? – не понял Прокудин.
– Не знаю, – ответил я честно.
И это была чистая правда, потому что в той жизни я про такие штуки читал ровно один раз, в популярной книжке, и запомнил только, что они были.
– Гаврилыч! – окликнул я. – Ты такое видал?
– Не-е, – Прокудин глядел во все глаза. – Это чего ж такое? Это ж без человека едет!
– Без человека.
– Дык кто ж им правит?
– Проводом, – ответил я, вспоминая наконец. – По проводу правят, издали. Оно ползёт, а сзади человек в танке сидит и крутит.
– Свят-свят, – выговорил печник. – И чего оно?
– А оно взрывается.
– Само?!
– Само. Когда доедет докуда надо.
Прокудин перекрестился – второй раз за день, и на этот раз медленно, обстоятельно.
– Это ж какая голова такое выдумала, – обронил он.
Первая танкетка наехала на мину.
Взрыв был огромный – гораздо больше, чем должен быть от нашей противотанковой. Землю подняло стеной метров на двадцать, и в этой стене исчезло всё: и танкетка, и десяток метров поля вокруг неё.
Когда осело, на месте взрыва была воронка.
Большая. Чистая. Проходимая.
За ней, в двадцати метрах, катилась вторая танкетка.
Я лежал на меже, с восемнадцатью поставленными минами за спиной и с танком в двухстах метрах справа, и медленно понимал, что вижу.
Они не разминировали.
Они пробивали в наших полях коридоры – по одному взрыву на каждые двадцать метров, и им было не важно, сколько мин уцелеет по краям.
За полем стоял лес.
Из леса выходили новые.
– Ерофей Ильич!! – заорал я в сторону гребня, хотя до гребня было четыреста метров и меня никто не мог услышать.
Гриша поднял голову.
Лицо у него было в глине, пилотка потерялась, и волосы стояли дыбом.
– Петь, – окликнул он совершенно спокойно. – А чего делать-то будем?
Я поглядел на межу.
Восемнадцать штук стояло. Двенадцать оставалось в ящиках.
Танк справа прошёл ещё двадцать метров и был теперь в ста восьмидесяти.
– Ставим, – велел я.
– Так они ж не по меже пойдут!
– Один по меже пойдёт. Ставим.
Мы поставили ещё девять.
Ставили в четыре руки – я и Гриша, – а Прокудин с Тагиром подавали, и никто из нас за эти минуты не поднял головы, чтоб поглядеть, где танк.
Не поднимали нарочно.
Есть такая штука: покамест ты не смотришь, оно как бы не приближается. Глупость, конечно, а работать помогает.
На двадцать седьмой я услышал.
Не увидел – услышал. Звук изменился: до этого он шёл ровный, а теперь стал прерывистый, с надрывом, – механик переключался, потому что впереди была промоина.
– Гриша. Хватит.
– Дык три штуки осталось!
– Хватит. Уходим.
– Куда?
– В сторону. Влево, в промоину. Не назад, слышишь? Поперёк.
Мы отползли метров на сорок и залегли в промоине, все четверо, вжавшись в глину.
И стали ждать.
Ждали минут пятнадцать.
Танк дошёл до нашего первого ряда и встал.
Не подорвался – встал.
Стоял минуты три, урча на месте, и я лежал в промоине и чувствовал, как у меня внутри всё опускается, потому что понял: механик увидел.
Свежая земля. Двадцать семь лунок, засыпанных на скорую руку, посреди сухой утоптанной межи. Это видно даже из щели.
– Ковалёв, – просипел Прокудин. – Он чего встал-то?
– Увидел.
– И чего теперь?
– Теперь сдаст назад и пойдёт в обход.
– Дык в обход ему некуда! Там же промоина и борозда!
Я замер.
Потому что Прокудин был прав.
Слева промоина – та самая, где мы лежим. Справа старая борозда, глубокая, заросшая. Танку в обход некуда, ему только назад.
А назад ему нельзя, потому что за ним по узкой меже идёт вся остальная колонна, и он их запрёт.
Танк постоял ещё минуту.
И пошёл вперёд.
Прямо по свежей земле, по нашим двадцати семи лункам, – потому что механик решил, что успеет проскочить, или потому что ему сзади дали команду не задерживать, или потому что он вообще ничего не увидел, а просто выбирал передачу.
Этого я никогда не узнаю.
Подорвался он на четвёртом метре.
Гусеница развернулась и легла на землю длинной лентой, и танк доехал по инерции полкорпуса и встал наискось, перегородив межу целиком.
Прокудин приподнялся.
– Лежи! – рявкнул я и вдавил его в глину.
Через минуту из танка полез экипаж.
Их было четверо. Они вылезли не сразу, а сперва долго не открывали люки, и открыли, только когда стало ясно, что не горит.
Один из них спрыгнул на землю и остался стоять, глядя на разутую гусеницу.
Стоял и глядел.
Потом присел на корточки и потрогал её рукой – точно так же, как трогал Панкратов настил на дороге.
– Гляди-ка, – прошептал Прокудин. – Он ведь тоже, поди, механик.
Мы пролежали в промоине до вечера.
Танк на меже так и остался стоять, и ту межу немцы за весь тот день не расчистили: подойти к ней они не могли, потому что за ней стояло ещё девять наших штук, а откуда им было знать, что там всего девять.
Вот вам и вся арифметика сапёрного дела.
Двадцать семь мин, четыре человека и два часа работы – против одного танка и всей ложбины.
***
Вернулись мы в темноте.
Ползли обратно те же четыреста метров, только теперь по темноте и медленнее, и последние сто метров Тагир тащил Прокудина, потому что у печника отнялась нога – не от раны, а от того, что он пролежал восемь часов в одном положении в мокрой глине.
На гребне нас встретил Панкратов.
Он не спросил ничего. Пересчитал нас глазами – раз, потом второй – и только потом обронил:
– Ну.
– Один встал на меже, – доложил я. – Межа закрыта.
– Все живы?
– Все.
Старшина закрыл глаза и постоял так секунды три.
– Ковалёв, ты сколько поставил?
– Двадцать семь. Из тридцати.
Панкратов поднял голову.
– А три где?
– Три остались в ящике. Он подходил, я решил, что хватит, и увёл людей.
Панкратов открыл глаза.
– Почему?
– Потому что он подходил. Двадцать семи должно было хватить.
Старшина долго на меня глядел.
– Вот за это, – обронил он наконец, – вот за это тебе, Ковалёв, отдельное спасибо. Не за танк.
– За что?
– За то, что три штуки не поставил.
Он повернулся и полез вниз, к полуторке.
– Их, знаешь, у нас каждый второй ставит, – бросил он через плечо. – Все тридцать. Потому что тридцать выдали – значит, тридцать надо. А потом мы этого второго собираем по кускам и удивляемся.
***
Прохоров ждал у машины.
Он стоял, вцепившись в борт, и, когда увидел нас, у него задрожал подбородок, и он тут же отвернулся, чтоб никто не заметил.
– Миша, ты запомнил, чего я велел?
Он повернулся.
И вдруг заговорил быстро, глотая слова:
– Вы уползли в восемь сорок. До межи добрались в девять двадцать, я по часам засекал, мне старшина свои дал. Значит, четыреста метров за сорок минут. Танк встал в одиннадцать пятнадцать. Вы вернулись сейчас, в двадцать один десять, значит, лежали десять часов без малого.
Он перевёл дух.
– И ещё я записал, что пулемёт бил дважды. Первый раз в восемь пятьдесят, второй в девять ноль пять. И оба раза высоко.
– Ты откуда знаешь, что высоко?
– Дык вы ж живые, – объяснил Прохоров.
Я поглядел на этого мальчишку в очках с примотанной дужкой.
– Миша.
– Я.
– Иди на кухню и забери свою тетрадь.
Про то, что было дальше, я расскажу коротко.
Шестое, седьмое, восьмое июля слиплись в моей памяти в одно, и я до сих пор не могу разложить, что было в какой день.
Помню отдельные куски.
Помню, как мы ставили ночью перед контратакой, и над нами всё время висели ракеты, и приходилось замирать по десять раз на каждой мине.
Помню, как полуторка не смогла выехать из балки, и мы носили ящики километр на руках, и Тагир нёс четыре, и я на него орал, а он молчал и нёс.
Помню, как в отделении появились двое новых вместо Степана, которого увезли с перебитыми ногами. Он был жив, его увезли в санбат, и больше я про него ничего не знал.
Помню, как под Понырями что-то горело трое суток подряд, и днём над горизонтом стоял чёрный столб, а ночью – красный.
Помню, как седьмого утром мимо нас провели пленных, человек тридцать, и никто на них не смотрел, потому что все спали стоя.
Помню Хлыстова, который на четвёртые сутки сел на землю и заплакал безо всякой причины, а потом встал и пошёл работать.
Помню Женю, которая приехала на подводе из медсанбата, увидела нас и сказала: «Вы на кого похожи, а?» – и голос у неё сорвался.
И помню, что за эти дни я спал в общей сложности часов девять.
Вот это надо запомнить.
Девять часов за четверо суток.
Всё, что случилось потом, началось отсюда.




























