412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дени Грозданович » Искусство почти ничего не делать » Текст книги (страница 6)
Искусство почти ничего не делать
  • Текст добавлен: 23 августа 2025, 23:30

Текст книги "Искусство почти ничего не делать"


Автор книги: Дени Грозданович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц)

С ясностью нарастает холод

Чтобы продолжить свою утопическую арьергардную битву, я, утративший иллюзии о состоянии современного мира, сегодня утром решил призвать на помощь союзников и привести здесь речь Томаса Бернхарда, которую он произнес в 1965 году на публичном вручении одной из самых высоких литературных наград Германии, речь, которую он озаглавил «С ясностью нарастает холод».

Надеюсь, что читатели – по крайней мере, те, кто разделяет мое желание бороться (не ради победы, а ради удовольствия не участвовать в величайшей глупости, признанной нормой) с безудержной и разрушительной научностью нашей эпохи, – g оценят его завораживающий, склонный к повторениям, стиль, захватывающую манеру выражаться намеками, а главное, иронию и саркастическую меланхолию австрийского писателя.

Мне кажется, что холод, о котором идет речь, сродни тому, который пронизывает нас в «Красной пустыне» Антониони. И все же я помню, что в этом фильме рассказывается одна из лучших антипозитивистских историй, которые мне известны. Мальчик спрашивает отца:

– Слушай, пап, ты уверен, что один плюс один всегда будет два?

– Совершенно уверен, – отвечает отец.

– Тогда смотри!

И мальчик приносит пипетку, в которую набрано немного воды. Он склоняется под лампой и роняет на освещенный стол блестящую каплю, которая сворачивается в шарик на гладком дереве.

– Один! – объявляет мальчик.

Потом он роняет вторую каплю на первую.

– Плюс один!

Вторая капля тут же сливается с первой, составляя с ней единое целое, а мальчик объявляет:

– Равно один!

Да, так же, как у нас нет ни единого шанса приобщиться к чудесному в том мире, который вокруг формируется, – как горько констатирует Бернхард, – нам не осталось ни малейшей лазейки, чтобы ускользнуть от данности 1 + 1 = 2 из арифметической сетки (можно даже сказать, «сети»), поставленной между окружающей Вселенной и нашей возможной – хотя и слабеющей – фантазией. Послушаем, однако, что нам говорит австрийский мастер иронии:


Уважаемое собрание,

Я не могу довольствоваться вашей сказкой о бременских музыкантах; я не хочу ничего рассказывать; я не хочу петь; не хочу проповедовать, но это правда: сказки теперь не в моде, ни сказки о городах, ни о государствах, ни все научные сказки; даже философские; мира духов больше не существует, сама Вселенная перестала быть сказкой; Европа, прекраснейшая – мертва; такова правда и реальность, а правда никогда не была сказкой.

Еще пятьдесят лет назад Европа была настоящей волшебной сказкой. Многие сегодня живут в этом мире волшебной сказки, но они живут в мертвом мире, да и сами они мертвы. Кто не умер, живет, но не в сказках; это не сказка.

Сам я тоже не сказка, и появился я не из волшебной сказки, мне пришлось пережить долгую войну, и я видел, как умирали сотни тысяч людей, а другие продолжали жить, шагая по их трупам; все продолжается; на самом деле все изменилось; в эти пять десятилетий, когда все взбунтовалось и превратилось в реальность и в правду, я чувствую, что мне становится все холоднее, в то время как старый мир превратился в новый; старая природа в природу новую.

Жить без волшебной сказки труднее, поэтому так и трудно жить в XX веке; двигаться вперед; к какой цели? Я знаю, что появился не из сказки, и никогда не войду в сказку, это уже прогресс, и в этом разница между вчера и сегодня.

Мы живем на самой страшной территории за всю историю. Мы в ужасе, и испытываем ужас, в качестве самого чудовищного материала для нового человека и нового знания природы, ее обновления; все вместе мы в течение полувека были одной большой болью; сегодня эта боль – мы; теперь эта боль – состояние наших умов.

У нас совершенно новое устройство, совершенно новый взгляд на мир, действительно самый замечательный взгляд на мир, который охватывает мир целиком, и у нас совершенно новая мораль и совершенно новые наука и искусство. У нас кружится голова, и нам холодно. Мы думали, что потеряем равновесие, ведь мы все-таки люди, но равновесия мы не потеряли; и мы сделали все, чтобы не умереть от холода.

Все изменилось, потому что это изменили мы, внешняя география изменилась так же, как внутренняя.

Теперь наши требования очень высоки, мы не смогли бы вознести свои требования достаточно высоко; ни одна эпоха не предъявляла таких высоких требований, как наша; мы живем в безумии величия; но поскольку мы знаем, что не можем ни упасть, ни умереть от холода, мы, не колеблясь, делаем то, что делаем.

Жизнь всего лишь наука, наука, полученная научным путем. Мы внезапно растворились в природе. Мы стали родственниками частиц. Мы подвергли реальность испытанию. Реальность подвергла испытанию нас. Теперь нам известны законы природы, высшие бесконечные законы природы, и мы можем изучать их в реальности и по правде. От этого у нас не меньше предположений. Теперь, когда мы глядим на природу, мы больше не видим призраков. Мы написали самую дерзкую главу за всю историю мира; и каждый из нас писал ее о себе в ужасе и смертельном страхе, и никто по собственной воле, ни на свой вкус, но согласно закону природы, и мы написали эту главу за спиной своих слепых отцов и своих безмозглых профессоров; за спиной у самих себя, после стольких длинных и пошлых глав, самая краткая, самая важная.

С ясностью нарастает холод. Так будем отныне повелевать этой ясностью и этим холодом. Наука природы будет для нас высочайшей ясностью и самым враждебным холодом, какой только можно представить.

Все будет ясно ясностью еще более высокой и более глубокой, холодом еще более устрашающим. В будущем день будет казаться нам еще яснее и холоднее.

Благодарю за ваше внимание, благодарю за честь, которую вы сегодня мне оказали.

Иначе туда не попадешь!

Отрывок из моего дневника от 16 августа 2007 года.

Вчера после обеда, в этой безликой палате, где за окном застыл ряд тополей, чья неподвижность навевает тоску, где лежит моя мать, к которой подключено множество разных трубок, под носом кислородная подушка (с позавчерашнего дня ей трудно дышать), тишина этой огромной больницы – опустевшей в выходной день – подчеркивает наше уединение, но мы, я и она, несмотря ни на что, говорим о всяких мелочах, которые нужно уладить – это неизбежно, потому что жизнь продолжается, даже если для Жаклин в данном случае продолжается с большим трудом…

Да, вчера вдвоем, в полутьме из-за приближающейся с небесных высот грозы, сын и мать вместе в последний раз за нелепой беседой, которую мы ведем вопреки неизбежному, она лежит, почти полностью парализованная на своем смертном ложе и бормочет разные указания, а я, оцепенев от неотвратимости того, чего я желаю и одновременно боюсь, склонился над ней, чтобы разобрать, что произносит этот слабый, срывающийся голос (даже разговор утомляет ее), и мне вдруг видится классическая картина, которую мы являем собой в это краткое мгновение, которое уже съежилось подобно шагреневой коже и будет неумолимо таять с каждой секундой…

Однако, чуть погодя, успокоительное, которое ей наконец-то ввел санитар (мне пришлось просить об этом много раз – в выходной, тем более в августе, персонала в больнице очень мало), действует, мама начинает дремать, а я по ее просьбе принимаюсь долго разминать ей кисти рук и предплечья, болевшие от анкилоза.

Меня тут же пугает, как быстро пухнет ее правая рука, наверное, метастазы, хотя время от времени она, не открывая глаз, указывает мне, как и где массировать; я, как могу, стараюсь размять ее уже бесчувственные от морфина руки. И все же меня убаюкивает свист струи кислорода, который булькает над нами в склянке. Этот звук успокаивает, и я тайком наслаждаюсь передышкой. Связанные этими прикосновениями и тихим журчанием кислорода, я и она, словно пребываем между землей и небом, как во времена моего детства и ее молодости, когда она таким же массажем успокаивала мои страхи чересчур нервного ребенка…

И вдруг, наполовину очнувшись, она шепчет мне: «Не забудь положить на место ключ от гаража, а то иначе туда не попадешь!»

Как жаль, что мир не состоит из шестидесяти четырех клеток!

Очень часто по воскресеньям я участвую в командных шахматных турнирах. В прошлое воскресенье у нас была встреча с командой одного крупного парижского лицея.

В класс коммунальной школы, где мы собираемся, вошли двое юношей в сопровождении двух мужчин почтенного возраста (что-то вроде профессоров на пенсии), которые, почти не разговаривая друг с другом, уселись каждый в своем углу и принялись ждать, приберегая умственные силы.

Я сразу приметил одного из них, маленького горбатого старичка, щуплого и робкого, с его лица не сходила лукавая улыбка человека, погруженного в себя – как сказали бы некоторые, находясь в прямом контакте с предполагаемой высшей инстанцией, он у всех на глазах обдумывал великую универсальную стратегию – попросту говоря, восторженно и радостно улыбался…

Чтобы разогнать скуку – а еще из-за своей давнишней склонности шпионить за ближними, – я, укрывшись страницей старой газеты, которую нашел в коридоре (где, как обычно, обсуждались последние потрясения на мировой бирже), незаметно наблюдал за этим странным созданием, которого, казалось, никакой переполох не мог вывести из себя. Я предполагал – и впоследствии, во время знакомства команд, это оказалось абсолютно верным, – что передо мной бывший профессор математики. Тем не менее, заметив, что я за ним слежу, он не выказал ни малейшего смущения и улыбнулся мне так же восторженно, как своим непонятным таинственным духам.

Так мы сидели друг против друга в молчании – столь знакомом напряженном молчании двух погруженных в себя шахматистов – в осеннем полусумраке класса, в чьих высоких окнах виднелись деревья пустынного бетонированного двора. Ветер подхватил горстку опавших листьев, те на мгновение опустились на узкий островок полустертых классиков… и время – которое тоже всегда так незаметно, – казалось, потянулось еще медленнее, будто затем, чтобы нагнать еще больше уныния, и без того свойственного классному кабинету.

Маленький горбун с непонятной улыбкой, вероятно привыкший разгонять школьную скуку, а возможно, и обрадованный моим интересом, подошел ко мне и писклявым, как у Джерри из известного мультика, голосом предложил решить шахматную задачу.

Взяв шахматную доску и коробку с шахматами – откуда достал коня, ладью и королеву, – он ловко водрузил королеву на ладью в нескольких клетках от коня, а затем пронзительным голосом осведомился:

– Какого черта королева забралась на ладью?

Я замер, пытаясь улыбаться как можно хитрее в ожидании ответа.

– Сдаетесь, дружище? А все очень просто: королева увидела коня и испугалась, потому что приняла его за мышь!

И, даже не дожидаясь моей реакции – под мрачные взгляды товарищей по команде, которым, как видно, надоела эта бородатая воскресная шутка, – он затрясся от смеха, как чертик на пружине. Потом внезапно остановился, как кукла, у которой кончился завод, и пошел обратно, по-прежнему улыбаясь своим мыслям, на стул у доски, где нарисованный мелом равнобедренный треугольник, казалось, открывал нам истинную причину его невыразимого восторга…

И как раз в эту минуту я увидел высоко над оцинкованными крышами безучастное серое небо, а внизу, во дворе, еще мокрые от недавнего ливня деревья, отраженные в лужах. Почему-то я вдруг улыбнулся той же блаженной улыбкой, что и старичок профессор. В конце концов, разве мир – для нас, вечных детей, – не устроен так же чудесно, как равнобедренный треугольник, как шестьдесят четыре клетки, где – если шагнуть в Зазеркалье из печальной действительности – мы вскоре решимся на возможную встречу с белым рыцарем, с испуганной королевой, взобравшейся на ладью, и где-то неподалеку, что вполне предсказуемо, с садовой соней, философски уснувшей в чайнике?

Профессор Лоренц играет в «гуська»

Хотя в действительности он всего лишь работал со старыми методами натуралистов, которые в свое время использовали еще Жан-Анри Фабр и Чарльз Дарвин, Конрад Лоренц считается основателем этологии – науки, изучающей и описывающей поведение животных в естественной среде. Фактически порвав с теориями бихевиористов, виталистов и Павлова, которые в то время пользовались такой популярностью, он был – и, на мой взгляд, именно в этом его главная отличительная особенность – первым, кто так талантливо, взяв за основу свои наблюдения за животными, провел возможные аналогии, объясняя наше человеческое поведение, а именно – я подразумеваю самую знаменитую его книгу[43]43
  Имеется в виду книга К. Лоренца «Агрессия».


[Закрыть]
– этот инстинкт агрессии, который постоянно зреет в человеческом обществе.

Учитывая, что все более очевидным становится зависимость научной, как и всякой другой, мысли – хотя она и пытается обороняться – от канонов интеллектуальной моды той эпохи, в которую она развивается, трудно определить, что в будущем останется от этих досужих домыслов[44]44
  «Как вода принимает цвет почвы, которую орошает, так и продукт ума, каким бы абстрактным он ни был, содержит теории, усвоенные из своей эпохи, не исключая и предрассудков». Иоганн Якоб Бахофен. «Первоначальный урок естественного права», процитировано Эрнстом Юнгером в книге «Автор и творчество». (Примеч. автора.)


[Закрыть]
. Тем не менее Конрад Лоренц не только хорошенько подстегнул воображение своих современников, но и сделал это ясным и доступным языком, понятным большинству простых смертных – вероятная причина его народной популярности, – ведь он сам любил повторять, что «было бы самонадеянно думать, что то, что знаешь ты, недоступно большинству других людей».

Сегодня почти каждый знает фотографию этого высокого весельчака с седой шевелюрой и бородой, стоящего по пояс в грязном пруду в окружении серых гусей, которые, как видно, принимают его за ангела-хранителя. Впрочем, именно после этого изучения гусей он и вывел две свои самые выдающиеся теории: инстинктивного поведения и импринтинга.

Первая, относясь к тому, что называется филогенетической наследственностью, показывает, что животные в неволе, лишенные естественных возбудителей своих инстинктов, очень быстро усваивают искусственное поведение для преодоления трудностей. Хищник будет преследовать любой движущийся объект – например, кошка ловит подхваченный ветром сухой лист – «тень воображаемой добычи».

Вторая, феномен импринтинга (впервые описанный Лоренцом), иллюстрирует врожденное и приобретенное в поведении животных. На определенной стадии жизни молодое животное обязательно отождествляет себя с другим живым существом, каким бы оно ни было, и стремится везде за ним следовать. Природа (врожденное) велит ему следовать, а Культура (приобретенное) поможет ему определить существо, за которым следовать. Короче, если говорить о гусях, выросших в его парке, равно как и о некоторых его читателях – лишенных духовного отца в эпоху стремительного обесценивания ценностей, – эта неожиданная возможность явилась в лице самого Конрада Лоренца.

Как бы там ни было, одна из самых, как я полагаю, поразительных вещей его главного произведения «Агрессия», это описание ритуального поведения животных.

Он пишет, что колония животных, обитающих в определенном месте и привыкших ходить к водопою одним и тем же путем – порой очень долгим и извилистым, хотя источник находится совсем рядом с их жилищем, – изменит свой привычный путь, только если, к примеру, кто-нибудь из них случайно поскользнется на грязной тропинке и, увидев воду, откроет остальным более прямую дорогу. Однако из-за нарушения ритуала колония чувствует беспокойство и нередко, походив некоторое время новым путем, возвращается к старым привычкам.

Как постоянный игрок в шахматы, я могу засвидетельствовать, что большинство игроков (любители шахмат, возможно, такая же однородная разновидность, как и серые гуси) меняют привычную тактику, любимую геометрическую, пространственно-временную схему на шахматной доске только в случае благоприятной ошибки и почти всегда им это так неприятно, что они даже не радуются победе. Я даже знал одного настолько увлеченного игрока, довольно фанатичного по натуре, который, несмотря на замечания, которые все его приятели делали ему сотни раз (и он охотно соглашался), продолжал постоянно и абсолютно спокойно совершать одну и ту же роковую ошибку на одиннадцатом ходу своего любимого дебюта.

Кстати, рассказывают, что профессор Лоренц, имевший привычку ходить из дома пешком определенным, довольно извилистым маршрутом, проходя мимо привычных любимых мест, то и дело являлся на лекции в институт Макса Планка в Мюнхене с опозданием в несколько минут. Однажды студенты посоветовали ему более короткую дорогу, и он старался по ней ходить до тех пор, пока, заметив, что профессор с каждым днем становится все мрачнее и раздражительней, они не убедили его вернуться к прежнему пути. После чего профессор вновь обрел свойственное ему хорошее настроение.

Чарующий призрак свободы

Эту фотографию я нашел в газете «Либерасьон» от 20 апреля 1999 года и в тот же день вклеил ее в свой дневник. На ней изображен погибший во время знаменитого восстания Парижской коммуны в 1871 году. Имя его неизвестно. Таких по нескольку дней оставляли на всеобщее обозрение в больнице, чтобы кто-то из близких мог их опознать. Потом их хоронили в общих могилах.

Это очень волнующая для меня фотография. У этого красивого, еще молодого мужчины с густой шевелюрой, в мундире национальной гвардии, спокойное, умиротворенное лицо, а взгляд будто полон самого сокровенного небесного смысла… может, смерть застигла его за глубоким раздумьем, когда он уже был ранен? Напрашивается вывод, что наступила она не сразу и перед его внутренним взором явились несколько ярких образов, прежде чем он окончательно потерял сознание. Видит ли он ручеек своего детства в полях, окружавших Париж в то время, лица родителей или своих детей, какую-то мелочь, заслонившую все, как во сне, или ему вдруг открылась тщета тех вещей, к которым мы так страстно привязаны в жизни? Наконец, промелькнуло ли в нем предчувствие возможной будущей пустоты этого пьянящего призрака свободы, ради которого уже столько поколений стремились в бой и гибли, что предстоит и ему, чтобы потом, по иронии судьбы, их дети имели свободы еще меньше, чем их отцы?

Предполагаю, что, вероятно, сегодня некоторые из нас – если только не вынудят обстоятельства – глядя на результаты, которыми так полны прошедшие столетия (особенно последнее: эта гигантская экспериментальная стройка свободы!), поостереглись бы с таким же пылом броситься вслед за этим манящим видением. Однако если внимательно присмотреться, возможно, то, что в этих обстоятельствах действительно нами управляет, почти не имеет отношения к нашим сознательным желаниям, быть может, нами движут глубокие и неуправляемые импульсы из недр коллективного бессознательного?


Как мало знаем мы свои мысли!.. Да, мы знаем о непроизвольных поступках, а как насчет непроизвольных мыслей! Ведь человек, черт возьми, кичится тем, что он – существо сознательное! Мы гордимся тем, что отличаемся от ветра и волн, от падающих камней, от растений, которые растут, сами не зная как, и от диких зверей, которые всю жизнь преследуют беззащитную жертву, нам нравится говорить, нравится наш разум. Так, значит, мы хорошо знаем, что делаем и зачем? Мне кажется, что есть доля правды в мнении, которое сегодня начинает распространяться, о том, что нашей жизнью и жизнью тех, кто вышел из нас, руководят наши наименее сознательные поступки и мысли.

Сэмюэл Батлер. «Путь всякой плоти»

Если существует книга, наилучшим образом развивающая эту тему, это, несомненно, роман Анатоля Франса «Боги жаждут» (я уже упоминал его раньше), в котором во время первой Парижской коммуны 1792 года, которая переросла в террор, показана неумолимая связь событий, их чудовищный и в то же время неизбежный характер. И однако, я с удивлением констатирую, что этот шедевр забыт. Я не мог бы рекомендовать эту книгу тем, кто хочет понять, каким образом человек, исполненный добрых чувств, но немного экзальтированный, главный герой этого романа (вначале мы целиком на его стороне, пока он незаметно для себя и для нас постепенно не превращается в кровавого монстра), мог увлечься террором во имя веры в свои идеи.

Однако если оставить в стороне злоключения неизбежных социальных утопий, а также парадоксов, которые реальность то и дело любит нам создавать, эта фотография коммунара, задумчивого в смерти, рождает во мне решающий вопрос: почему беспощадные версальцы, которые, не задумываясь, расстреливали восставших, взяли на себя труд по очереди сфотографировать всех безымянных жертв этой кровавой бойни? И вот моя гипотеза: быть может, сохраняя таким образом индивидуальность каждого, они предчувствовали (опять-таки бессознательно), что подобное установление личности, ее неповторимых черт, будет наилучшим способом борьбы с опасным холизмом[45]45
  Холизм – антропологическая и социологическая теория, определяющая социальные группы, внутри которых жизнь каждого индивидуума имеет смысл только при принадлежности к данному сообществу (Словарь французского языка). (Примеч. автора.)


[Закрыть]
, который так давно воодушевлял народные массы и из-за которого никакие доводы не могли до сих пор побороть внезапные стихийные мятежи? Не было ли это сделано с целью постепенно привить народу массовый индивидуализм, который незаметно бы свел на нет всякое чувство первичности коллектива, всякого стихийного сборища, и они притворились, что уважают покойных, которых на деле так презирали при жизни?

Что же происходит сегодня с нами самими, с теми, кто искренне считает себя свободнее своих предков?

У меня стойкое ощущение, что мы, запертые каждый в своем грустном уголке, разобщенные (по правде сказать, узники тайной и одинокой логики того, что очень трудно назвать общением, этого золотого тельца нашего времени), отчаянно стучим по клавишам, воображая себя на связи с другими людьми, все более и более призрачными… и в то же время смутно ощущаем, что наша истинная цель – скорее попытаться отделить наше маленькое эго от огромной безликой массы, которая захлестывает планету и не дает нам дышать… возможно, с тем же безумным желанием приблизиться к восхитительному призраку свободы, ради которого неизвестный борец коммуны – задумчивый и, вероятно, разочарованный – только что отдал жизнь!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю