Текст книги "Искусство почти ничего не делать"
Автор книги: Дени Грозданович
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц)
Всегда ли у любви будет горько-сладкий вкус?
Мне вспоминается старый парк Багатель, поблекший под осенним дождем, лебеди, медитирующие на черной воде пруда, большой шумный водопад на искусственных скалах, аллеи, устланные влажной опавшей листвой, задумчивые лужи, деревья (как мне казалось), участливо склонявшиеся над нами. Особенно отчетливо помню старенькое убранство чайной, где мы заказали по чашке шоколада (которым это заведение славилось), и как потом она с бесконечными предосторожностями и обилием риторических оборотов начала объяснять, что у нашей «большой любви» нет будущего.
Я глядел на ее строгую наружность девушки из хорошей семьи, красивое отсутствующее лицо, на неземное тело сильфиды, которого в то время я так вожделел, и мне казалось, что от ее слов у меня под ногами разверзается бездна, я в буквально смысле думал, что сейчас исчезну из этого мира.
Мне было двадцать четыре года, и это было моим первым любовным разочарованием!
И однако, от того, как я тогда ее слушал – застывший призрак моей ранней молодости, у меня осталось странное воспоминание, по правде сказать, почти похороненное под спудом стольких лет, об остром наслаждении от непередаваемого вкуса шоколада, растекавшегося у меня в горле. Вероятно, именно тогда я осознал умиротворяющее действие синестезии – разве незадолго перед этим я не прочел у Платона о том, что для пылких созданий вкус любви навсегда останется горько-сладким? Эта простая метафора вкупе с вполне материальным вкусом на моем языке какао, сахара и крема в столь умело дозированных пропорциях неожиданно удержала меня в этом мире и не позволила потерять голову от худшей из бед юности.
Я не только познал утонченную прелесть сумрачного наслаждения, сладковатый вкус меланхолии, но и с мрачным воодушевлением понял, что огромная настоящая жизнь, вмещавшая все восторги и возможные разочарования неизбежных перипетий (на которые, как я предчувствовал, будущее не поскупится), была в то же время так роскошно щедра, что в случае несчастья взамен всегда оставалась ничтожная мелочь, за которую можно ухватиться; и должен сказать, это убеждение, эта вера не покидала и не подводила меня с того самого дня, по примеру тех воинов (хотя и в обратном смысле), которые, сражаясь с неумолимым врагом, всегда держат при себе капсулу со спасительным цианидом.
У меня это было всегда;^*– в виде конфеты, съеденной украдкой (вроде тех, которыми мама успокаивала мои безутешные детские горести), или (на невыносимо скучном уроке) старой безвкусной жвачки, приклеенной под партой, которую всегда можно пожевать снова, – да, это всегда было маленькой капсулой какого-то конкретного счастья, которое я привык держать под рукой и которое можно вкусить на краю пропасти отчаяния, и крайне редко случалось, чтобы эта тактическая уловка – маленьким лакомством произвести переворот в слишком нежной (и неизбежно уязвленной) душе – не сработала.
Впоследствии я узнал, что шоколад, название которого происходит от древнего мексиканского слова xocolatl (означающего «горькая вода»), считался у майя пищей богов или, точнее, как говорится в ученой книге, где я это почерпнул, посредником между богами и человеком.
И все же в тот день моего первого большого крушения любви, когда с печальной улыбкой – неизгладимой из памяти – она ушла, пожелав мне удачи, навсегда повернулась ко мне спиной, чтобы шагнуть в то будущее, где для меня уже не было места, и потом, когда, чуть погодя, я и сам как неприкаянный побрел по пустынным аллеям (потемневшим от проливного дождя), помню, я горячо взмолился о том, чтобы насмешливый Купидон – я догадывался, что мучения его наивных жертв доставляют ему извращенную радость, – проявил бы достаточно сочувствия, когда я вновь окажусь мишенью его жестоких фантазий, и ниспослал мне столь же восхитительное шоколадное утешение!
Магия нескромности
Сойдя с поезда на Южном вокзале, я слился с брюссельским туманом и отправился на поиски некой улицы с сомнительной репутацией в квартале Шарбек, где, как говорят, Мишель де Гельдерод[24]24
Мишель де Гельдерод (1898–1962) – бельгийский писатель и драматург, писал на французском языке.
[Закрыть] создавал свои мрачные средневековые басни. Разыскивая же указанный мне адрес, я прошел мимо приоткрытой двери квартиры на первом этаже и не смог удержаться, чтобы не глянуть внутрь. Это была мастерская художника, почти пустая, с трогательно старыми стенами. Снедаемый любопытством, я отважился зайти внутрь и громко спросил, есть ли там кто-нибудь. Ответа не последовало. Дивясь собственной смелости, я прошел дальше. Передо мной оказалась средних размеров застекленная веранда с матовыми стеклами, залитая тусклым и каким-то фантастическим светом; в центре была приотворенная дверь, тоже стеклянная, через которую, как мне, не знаю почему, показалось, при моем появлении кто-то выскользнул; остальные стены были голые, никакой мебели, кроме красивого столика, низенького и круглого, на котором лежали блокнот и штемпельная подушка. На пыльном паркете валялись холсты и большие листы бумаги. Чуть дальше, тоже прямо на полу, лежали какие-то щетки, молоток и три миски, от которых сильно пахло клеем. Слева у стены стояла рама, а справа – три перевернутые к стене картины. Все вокруг точно вибрировало от чьего-то недавнего присутствия. Под конец справа в глубине обнаружилась еще одна закрытая дверь, а слева другая, открытая, за которой при осмотре оказался всего лишь чулан, освещенный простым слуховым оконцем, выходившим в маленький двор.
Несколько мгновений я разглядывал это призрачное пространство, практически лишенное всякого содержания, но которое каким-то совершенно таинственным образом заворожило меня настолько, что я забыл, зачем и куда шел. В довершение я не смог удержаться и по очереди перевернул все картины. Каково же было мое удивление, когда я увидел, что все они – превосходно выполненные в безмолвной, спокойной и прозорливой манере Моранди[25]25
Джорджо Моранди (1890–1964) – итальянский живописец и график.
[Закрыть] – изображали эту самую мастерскую. Только свет на каждой немного менялся.
В голове у меня помутилось, пришлось встряхнуться и самого себя урезонить, потому что мне вдруг странным образом почудилось, будто я снова вижу один и тот же давнишний сон, в котором я неизменно двигался по трубе бесконечной спирали… Не знаю, сколько я так простоял совершенно зачарованный, а потом, позабыв о своей первоначальной цели, прошагал полгорода в обратную сторону и скрылся в своем гостиничном номере.
В тот вечер я забылся тяжелым сном, а на следующее утро проснулся с неодолимым желанием снова побывать в мастерской. Около одиннадцати, не в силах больше терпеть, я отправился туда. Дверь снова была приоткрыта ровно на столько, как и вчера. На этот раз я вошел без предупреждения, чтобы попытаться застать кого-нибудь врасплох, но все оставалось по-прежнему, за исключением, однако, того, что к картинам прибавилась одна новая. Повернув ее, я лишь увидел еще одну вариацию освещения, в остальном она не отличалась от прочих.
Три дня подряд я возвращался в это место в одно и то же время, и все повторялось вновь, словно я уже участвовал в каком-то ритуале, – на каждом новом полотне свет падал чуть иначе, другие же детали оставались неизменны. Утром того дня, когда мне предстояло вернуться в Париж, едва войдя, я заметил малюсенькую перемену в расположении вещей: рядом с раскрытым блокнотом лежал карандаш, и я прочитал слова, написанные прекрасным дрожащим почерком: «Спасибо за ваше чуткое участие». Взяв карандаш, я ощутил тепло только что державшей его руки. Я распахнул стеклянную дверь: передо мной был маленький глухой дворик и ни одной живой души…
По пути домой, когда ливень хлестал окна поезда тысячью дрожащих капель, я как никогда прежде отдался колдовскому очарованию их бесконечного, легкого и дружеского постукивания.
Панический трепет в стенах академии
Знаменитый искусствовед пригласил меня на публичную лекцию, которую он собирался читать в Академии изящных искусств, смежной с Французской академией. А поскольку я не только никогда не упускаю возможности приятно поскучать, но еще ни разу не имел случая переступить порог этого авторитетного заведения, то с готовностью согласился.
И вот я – оробевший при виде окружающего декора, подобный которому мне до сих пор приходилось видеть разве что по телевизору во время министерских докладов из Матиньонского дворца, – сижу на том месте, которое указал мне чопорный служащий.
С одной стороны я разглядывал освещенные кессоны потолка, огромные настенные росписи, изображавшие главные гражданские добродетели, галереи вдоль мезонина, откуда открывался доступ к стеллажам с тысячами томов с золоченым обрезом, полукруглые ниши со статуями знаменитых художников, стоящий передо мной столик, покрытый зеленой кожей, с располагающей к медитации лампой молочного стекла, а с другой стороны довольно многочисленное собрание, которое шумно перешептывалось в ожидании предстоящего действа и среди которого, как я по ходу отметил, я был самым молодым – остальные представляли собой семидесятилетнюю элиту парижских литературных кругов. Еще я прямо перед собой смог полюбоваться большой толпой увядших красавиц, выставлявших напоказ целый арсенал драгоценностей, при виде которых побледнел бы и самый прожженный альфонс. Что до мужчин – причесанных, в костюмах и при галстуках, – их одежда все же несла отпечаток той легкой небрежности и поношенности, который является достоянием почтенного возраста и придает дополнительной элегантности тем, кому больше нечего доказывать. На боковой сцене о чем-то оживленно беседовали председатель собрания и двое его подручных.
Наконец вышел мой новый друг, и председатель, кратко перечислив его заслуги, торжественно передал ему слово.
Сообщение, насколько я помню, касалось «Тайных средств современной скульптуры». После шутливого вступления мой друг неожиданно перешел к научной демонстрации на тему фундаментального математизма, лежащего в основе архитектуры Средневековья, сопровождая свои слова множеством примеров с помощью висевшего перед нами экрана (проектором управлял помощник), который показывал разнообразные схемы, украшенные вереницей непонятных цифр.
Мною уже начала овладевать приятная сонливость, когда я вдруг осознал, что оратор выбрал меня привилегированным слушателем и, произнося свою речь, постоянно смотрел на меня. Изо всех сил борясь с одолевавшим оцепенением, я стоически не закрывал глаз и время от времени с понимающим видом улыбался, когда, как мне казалось, я на слух определял конец фразы. Украдкой оглядывая соседние ряды, я убедился, что добрая половина присутствующих действительно спит; с большим изяществом, тем не менее большинство – подперев ладонями лоб – изображало глубокую задумчивость.
Тем временем, когда доклад подошел к ключевому пункту – негритянскому искусству и его влиянию на кубизм, – на экране замелькали африканские маски, одна причудливее другой.
Оратор вдруг сделался чрезвычайно красноречив, а по рядам зрителей словно пробежала искра. Послышались восклицания, смех, пожилые прелестницы заерзали на стульях, и одна из них, перебив докладчика, внезапно поведала о том, как в джунглях Габона ей довелось пережить состояние транса. Пока длился рассказ, а на экране менялись изображения идолов, многие пожилые господа принялись выстукивать ритм на столиках, как на ударниках, другие потихоньку затянули монотонную импровизированную мелодию, а некоторые украдкой выделывали таинственные движения.
Между тем докладчик дошел до завершающей части и принялся методично перечислять главные тезисы своего доклада, а собрание потихоньку успокоилось, и каждый вновь с важным видом погрузился в прелестную и учтивую полудрему.
К моему великому облегчению.
Светская евангелизация
Назначив встречу своему приятелю Патрику, который одолжил мне лестницу и должен был подвезти ее на грузовичке, я приехал чуть раньше и смог полюбоваться на некое святилище, устроенное на пересечении большой и малой дорог.
Рядом с земляной площадкой, где машинам можно развернуться, проходит полусельская-полулесная дорога, углубляясь в тень деревьев, словно приглашая прогуляться по картинам Гюстава Курбе. У начала дороги течет ручеек, сбегая по корням огромного ясеня, растущего прямо из воды. Когда воцаряется тишина (то есть когда нет проезжающих машин), слышится тихое однообразное журчание крошечного водопада.
Ближе к большой дороге, напротив лестницы, спускающейся от соседней с нами деревни, сооружено настоящее святилище. Это грот из красного камня, огороженный решеткой, в глубине которого статуя Святой Девы довольно грубой работы (яркосиние, обращенные к небу глаза…). Перед нею на выступе три вазы: в одной – пластмассовые цветы, во второй – немного увядший полевой букет, а в третьей… в общем-то это просто глиняный горшок, украшенный пышной геранью. Верх грота с поразительным изяществом и вкусом обрамлен каменной гирляндой.
Этот ансамбль покоится под сенью больших деревьев, придающих месту очарования, и являет собой типичную картину все еще столь живописного облика французской деревни.
Тем не менее, как и следует ожидать, захватническое наступление современного мира и здесь не дает забыть о себе. Начать с того, что большую дорогу недавно расширили, чтобы машины могли ездить еще быстрее, и заметить это место стало еще труднее. Далее, если даже случайному прохожему вздумается сюда забрести, очарование будет скоро разрушено оглушающим ревом какого-нибудь мотора и, образно выражаясь, оскверняющим присутствием (и как я – не будучи убежденным фанатиком – полагаю, не вполне невинным из-за подспудной борьбы и бессознательных интриг противоборствующих групп нашего общества), оскверняющим, стало быть, присутствием столика для пикника установленной модели, которые поставляет департамент по туризму и которые стоят у обочин дорог по всей Франции, – столика, который одновременно играет поверхностную роль педагогической пропаганды в пользу действующей системы, а также преследует более глубинную, я бы даже сказал, более порочную цель ставить клеймо на то, что в таких очаровательных уголках могло бы хоть немного настроить на лирический лад, приобщая к сокровенному или религиозному; прежде всего, речь о том, чтобы, лишая своеобразия, ослабить, а по возможности и искоренить всякую духовную наполненность, иногда еще очень стойкую в таких местах.
И вот, глядя на это святилище, которые сегодня еще часто встречаются у обочин сельских дорог, и, как можно убедиться, большинство из них – как и то, что было сейчас передо мной, – неустанно украдкой украшаются цветами (наивными душами, еще чудом сохранившимися в отдаленных уголках?..), я думал о том, какой это яркий пример, не столько даже народной любви к христианству, а скорее глубокой и неискоренимой мощи язычества… Потому что эти статуи Святой Девы, разных святых, лесные и деревенские часовенки, все эти холмики и распятия у скрещенья больших и малых дорог установлены здесь по стратегическому плану, как говорят, тут проходит что-то вроде силовых линий земли, которые якобы некоторые люди способны различить на топографической карте страны.
Да, похоже, все эти местные святые расставлены очень искусно в зависимости от различных сил, которые приписывают их изображениям. Они духи этих мест, и, по сути, наполовину христианские (по долгу и повиновению), а наполовину языческие (по глубокой, истинной, многовековой и атавистической вере). Не зря же знахари и целители (всегда, как известно, так или иначе склонные к мистике и столь популярные в деревнях) прописывают своим пациентам благодарственные записки и молитвы этим маленьким местным божествам. Вероятно, именно по той же причине, как я уже говорил выше, приверженцы всепобеждающего прогресса, хотя и высмеивают между собой подобные обычаи и верования, не могут не стремиться (человеческие создания, даже самые прагматичные, связаны друг с другом таинственными «антеннами психики») уменьшить и по возможности противостоять из последних сил (что подтверждает, что они принимают это всерьез) магическим излучениям, по-прежнему сильным в таких очаровательных уголках – само по себе слово «очарование» уже по смыслу является настолько неуловимой субстанцией, что рациональный ум неспособен ее постичь.
Однако подобно тому, что, как известно, христианский мир почти всегда строил свои церкви на месте бывших языческих храмов – практика, имеющая, на мой взгляд, двойственное значение: впитать возможную магическую энергию, одновременно символически уничтожая ее, – так и сегодня новый всеобъемлющий светский характер жизни (по своей глубинной сути та же верность христианству, только в ультраинтеллектуальной версии чистейшего и неприкрытого протестантизма), итак, я говорю, всеобъемлющий светский характер, а именно воинствующая технократия не может не проповедовать на свой лад, с горячим рвением, методично устанавливая инструменты своей теневой власти в последних уголках, где еще сохранились пережитки прошлого. Она бы не поступала так, если бы интуитивно не чувствовала странную, необъяснимую силу – которая ей явно внушает страх – этих верований, глубоко укоренившихся в душах простых людей.
Впрочем, возможно, как раз самые примитивные из представителей технократии охотней всего останавливаются всей семьей, чтобы освежить свои мелкие души, поблекшие, иссушенные и зачерствевшие от пропаганды разумного, в лучах лесного и сельского очарования, волшебным образом исходящего от таких освященных мест, не боясь – утвержденные столики для пикника стоят на страже – распустить себя или поддаться поэтическому настроению, чего всегда следует опасаться (мало ли что…), если отважился перейти черту.
Отголоски живого мира
Когда печальные и мучительные обязанности, которые, увы, время от времени налагает на нас жизнь (например, если ваш близкий угасает в какой-нибудь мрачной больнице), в какой-то степени отрезали меня от окружающего мира на добрую половину лета и до меня доходили лишь отголоски того, что творилось вокруг, мне показалось, что в каком-то смысле в такой отстраненности было что-то полезное, что, возможно, она позволяла лучше понять суть событий, нежели непосредственная к ним близость, которая имеет досадное свойство все затуманивать.
Так я с некоторым опозданием узнал, что Ингмар Бергман и Микеланджело Антониони умерли почти в то же время, что и Мишель Серро[26]26
Мишель Серро (1928–2007) – французский комический актер.
[Закрыть]. Эта странная новость не давала мне покоя несколько дней, хотя я не мог понять почему. Потом мне пришло в голову, что, наверное, мое подсознание уловило в этом некую естественную замену; как будто Серро подшутил над нами, умерев тогда же, что и эти двое, чтобы напомнить о том, как несерьезна, как изначально смехотворна всякая чрезмерная сакрализация, и бросить шутовской вызов двум выдающимся представителям – иногда возвышенным, но чаще суровым – эстетизма и интеллектуализма мирового кинематографа.
Мне тогда вспомнились долгие часы моей молодости, которые я, как завороженный, проводил в темных залах в компании друзей-киноманов за просмотром фильмов этих двух певцов утраченных иллюзий, отчужденности и страха перед жизнью, этих эстетов послевоенного разочарования, которые заставляли нас, тогдашних – а снобизм и юношеский эротизм тому способствовали, – изображать из себя таких же угрюмых, искушенных и артистически несчастных, как главные герои их фильмов.
Да, элегантные персонажи, утратившие связь с миром, неподражаемые «посторонние» Камю, влачащие свой жизненный (а главное, экзистенциальный) сплин в компании сколь потрясающих, столь же и роковых героинь, как Моника Витти, Лючия Бозе, Ванесса Редгрейв, Ингрид Тулин и Лив Ульман… Эти сумрачные, пресыщенные денди с мрачными голосами, усталыми улыбками, чьи движения медлительны и безупречны – Макс фон Сюдов, Гуннар Бьёрнстранд, Марчелло Мастрояни или Дэвид Хэмминге.
Еще я вспомнил) долгие часы сонной скуки, к которой мы себя принуждали (дань парижскому конформизму!) и которая, к счастью, порой приводила к какой-нибудь замечательной искупительной сцене: дружеский жест Моники Витти, как завершение бесконечных длиннот «Приключения», десять минут чистой кинематографической поэзии после отрывистых воспарений «Затмения», теннисная пантомима в лондонском парке после избытка мужского самодовольства в «Фотоувеличении», живописные планы а-ля Ротко в туманном сюжете «Красной пустыни», пронзительное прощание Виктора Шёстрёма[27]27
Виктор Шёстрём (1879–1960) – шведский режиссер и актер, основатель классической шведской школы кинематографа.
[Закрыть] с юношами на балконе в «Земляничной поляне» (восхитительный фильм от начала до конца), три женских лица, отраженных в зеркале театральных кулис, в «Жажде» (шедевр Бергмана), скрытое шекспировское веселье «Улыбок летней ночи», череда парящих моцартовских ужасов в «Часе волка» – один из первых фильмов в длинной череде, которой положила начало «Персона», – и в основном посвященный трем гнетущим метафизическим ужасам кьеркегоровской зависимости, – и я подумал, что в конце концов с великим произведением, как и вообще в жизни, нужно уметь немного (а иногда и подолгу) поскучать, что, коротко говоря, нужно уметь ждать достаточно, чтобы познать самые неслыханные откровения; уметь выдержать, к примеру, долгие праздные отступления «Поисков»[28]28
Имеется в виду цикл Марселя Пруста «В поисках утраченного времени».
[Закрыть], чтоб неожиданно прикоснуться к истинному чуду погружения в себя в литературе, вытерпеть всю банальность пищеварительных процессов в «Улиссе» ради монолога Блума, переварить бесконечные домыслы Музиля о душе и точности в «Человеке без свойств», чтобы потом трепетать над самой захватывающей историей любви в европейской литературе, – и я пришел к заключению (по крайней мере, на минуту, ибо как окончательный довод надо мной постоянно тяжело нависает призрак Флобера), что гениальность самых величайших художников проявлялась скачкообразно, как озорной дух случайных вдохновений, и что нашей ошибкой – которая без конца повторяется – было желание любой ценой возвести мастера на пьедестал и уверовать в его непогрешимость…
Не эту ли мысль, если вдуматься, пыталось внушить мне мое подсознание, когда мне не давал покоя одновременный уход нашего национального комика – чье творчество, впрочем, так же неоднородно – и двух скучноватых, но в целом несравненных великих представителей художественного и экспериментального (как уже не говорят) кино прошлого века, которыми были Бергман и Антониони?








