Текст книги "Искусство почти ничего не делать"
Автор книги: Дени Грозданович
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 15 страниц)
Трещина
Как-то утром, будучи за городом, когда я завтракал, лениво пытаясь связать воедино обрывки запутанного и слегка эротического сна, стараясь по возможности отдалить прослушивание радионовостей с их неизбежной тревогой, вызванной колебаниями мирового фондового рынка, я рассеянно смотрел через кухонное окно на туман, поднимавшийся над рекой, вполне подходящий для декораций к прелюдии «Золота Рейна» (только без напыщенного грохота музыки), а у самого дома ссорились крикливые сойки, едва не задевая крыльями оконные стекла, а потом после утренней прогулки вернулся кот (главные события этого мира всегда сменяют друг друга с поразительной быстротой), уселся на край стола, словно маленький египетский сфинкс, готовый загадывать свои загадки. И в эту роковую минуту я впервые заметил, что старая чашка из унаследованного от бабушки «лондонского» сервиза, в которой дымился мой чай, была – держитесь крепче – слегка надтреснута!
Мне тут же пришла на ум строчка из стихов Одена[69]69
Уистен Хью Оден (1907–1973) – английский поэт, оказавший огромное влияние на литературу XX века.
[Закрыть]:
Трещина в чашке открывает нам путь в страну мертвых…
Тогда мой взгляд мало-помалу просочился в эту трещину… И я снова увидел роскошный парк на берегу Сены со спортивным клубом, где вместе с родными проводил такие дивные субботы и воскресенья в компании наших тогдашних друзей, молодых, старых и не очень старых, дышавших единым духом спортивного товарищества, безудержного веселья и игривого эротизма, – мы состязались в большом и настольном теннисе, в шахматах, плавали в лодке по старице, устраивали пикник и флиртовали на полянке пустынного островка, спорили до хрипоты, затевали шумную возню на лужайках под высокими деревьями, а в небе медленно плыли облака, представлявшиеся моим мечтательным взорам величественными парусниками, державшими путь к тому, что казалось мне блаженными островами среди огромного океана будущего.
Кипучее веселье оживляло по выходным это буколическое местечко, и лица озарялись лучистым и неистребимым беззаботным счастьем. И вдруг я с какой-то растерянностью и удивлением осознал, что это видение, показанное мне памятью – сквозь дрожащий и бледный свет блаженного прошлого, – очень похоже на детские воспоминания старого профессора, главного героя бергмановского фильма «Земляничная поляна», что я, как и он, увидел длинную вереницу призраков в месте, ныне несуществующем; я понял, что для меня они были не чем иным, как добрыми гениями, направлявшими и навсегда сформировавшими мою судьбу.
Задержавшись среди этих светлых зыбких теней, я услышал, словно музыкой к фильму, нежные девичьи голоса, так волновавшие меня в то время, они сливались со щебетом птиц (которые, как всегда казалось, хотели участвовать в общем веселье), с монотонным гудением моторов деловитых баржей, плывущих в Париж вверх по течению, с шелестом ветра в листьях, на который никто не обращал внимания, но который, если хорошенько подумать, был музыкой самого времени, незаметно струившегося сквозь нас, устремляясь к будущему, которое после неизбежных перипетий вело в это самое утро, к трещине в моей чайной чашке!
Тут в моей памяти голос Жана Фоллена начал вторить эхом стихам Одена:
Тончайшая трещина
В окне или в чашке
Может вызвать блаженство больших воспоминаний…
Волшебное поэтическое созвучье, позволявшее думать, что вдали от экономических и климатических катастроф, которыми нам постоянно грозили, некоторые стихи наделены такой же реальной силой, которую не измеришь математически, но столь же явной и ощутимой в духовной жизни. Мне также казалось очевидным, что вдумчивые умы вечно подстерегают эту трещину, которая иногда в нужную минуту прочерчивает зигзаг на слишком гладкой, слишком цельной поверхности привычного мироощущения, а потом расширяет брешь, сквозь которую хлынут тяжелые воды прошлого, принося с собой непостижимые тайны, над которыми беззаботно текла наша жизнь.
И если нам приходилось, во избежание невротической энтропии, несмотря ни на что, продолжать резвиться над этим потоком на мосту мира, такая трещина, когда она появлялась, представлялась удачей, потому что счастливые часы и минуты могли создать иллюзию постоянства в настоящем, только устремляясь в будущее с помощью силы прошлого; иначе говоря, вполне возможно, что наша жизнь обновлялась и двигалась к непременному миражу будущего, только опираясь на архетипические модели, формировавшие наше сознание на протяжении долгого времени. Желание игнорировать это любой ценой – нас так и толкает к этому детский восторг современности – может привести лишь к катастрофе, ибо, как все время твердили – только слишком тихо, – люди еще способны прочувствовать ценность некоторых традиционных установлений – мир, пренебрегающий своим прошлым, не имеет будущего[70]70
Здесь я должен процитировать В.Г. Зебальда, который в своем поучительном романе «Аустерлиц», упоминая модернистскую архитектуру новой библиотеки Франсуа Миттерана в Париже, устами своего рассказчика говорит: «Новые здания библиотеки, которые как по своему расположению, так и по внутреннему устройству граничат с абсурдом, стремятся устранить читателя, превращая его в потенциального врага, думал Лемуан по прозвищу Аустерлиц, и являют собой почти официальное подтверждение все более растущей потребности покончить со всем, что сохраняет живую связь с прошлым». (Примеч. автора.)
[Закрыть].
Однако, окунувшись на несколько драгоценных минут в этот ниспосланный провидением мнемонический разлом моих воспоминаний, я осторожно вернулся назад, к кухонному столу, где снова увидел кота, заботливо лизавшего шерстку, шустро работая языком. Робкое солнце понемногу рассеивало туман над речкой, я машинально включил радио, и на меня тут же полился елейный, фальшиво радостный голос, вовсю сыпавший мелкобуржуазными, засасывающими нас шутками, каждый день вербующими все больше народу в ряды так называемой великой армии веселящихся… нас, меланхоликов, в свое время, однако, столь восприимчивых к лирике, а теперь почти потерявших надежду на этой земной планете, непоправимо отклонившейся от курса и несущейся в черную дыру грядущего взрыва.
В эту минуту кот сделал очень простую вещь: фыркнул и потянулся передними лапами, вовремя напомнив мне, что пора, несмотря ни на что, вернуться к текущей жизни, оставить свои прорицания и вновь погрузиться в то, что предпочтительней было бы назвать непредсказуемым ходом вещей.
Я с облегчением повиновался и вернулся к своим нескончаемым записям, снова застрочив по странице своим микроскопическим почерком графомана, подобно упорному муравью, ползущему по длинной стене, которому, кто знает, возможно, и повезет найти новую малюсенькую трещину, чтобы сквозь нее провалиться «в блаженство другого большого воспоминания»?
Я крохи юности собрал. Что ж, птицам их швырнуть?
Иль может, их в слова вложив, пустить слова летать?
Слова и птицы улетят и, завершив свой путь,
Ко мне обратно тут как тут, и снова будут ждать.
Что скажешь им? Что больше нет крох юности моей?
Поверят? Нет! Начнут кружить как мертвая листва.
Крылами в стекла будут бить, и у моих дверей
Оставшись верными, умрут и птицы и слова.[72]72
Перевод К. Симонова.
[Закрыть]
Юлиан Тувим (1894–1953)
Мечта Гюльбенкяна
Пробудив меня от недолгого сна, самолет сделал вертикальный разворот, и нашим взорам открылось сверкающее на солнце устье Тежу, а энергичный таксист, словно разгоряченный Роналду ловко лавируя в пробке среди машин, наконец довез нас до центра парка фонда Гюльбенкяна в Лиссабоне, куда нас пригласили в качестве журналистов, и мне показалось, что я попал из одного сна в другой.
Какой любитель искусства не мечтал однажды целиком посвятить себя коллекционированию, отдаться своему увлечению, своим любимым шедеврам? И именно это с изысканным вкусом сделал для нас финансовый магнат Галуст Гюльбенкян, собрав за долгую жизнь внушительную коллекцию произведений искусства самых знаменитых художников своего времени. Шедевры были выставлены в зданиях, специально расположенных таким образом, чтобы иметь – на японский лад – постоянную связь с парком, засаженным редкими видами растений, с широким центральным прудом, отражающим небо. Поэтому, когда проходишь мимо больших окон, постоянное присутствие растений смягчает угловатость прямоугольных стен и коридоров.
Из двух дней, проведенных за осмотром восхитительной и идиосинкратической коллекции, я выкладываю здесь – записанные у меня в блокноте – несколько мгновений, когда волны моего сна целиком слились с мечтой необычного коллекционера, которым был Галуст Саркис Гюльбенкян, армянин космополит из Стамбула.
В самом начале сумрачного зала, посвященного античному искусству, помещался кошачий древнеегипетский саркофаг (бронзовая кошка в окружении своих котят, зрелище которой поражало не меньше, чем если бы вдруг за углом коридора мы увидели живую кошку в корзинке), затем шли различные ковры с такими запутанными узорами, каковой, вероятно, является и вся восточная философия. Ассирийский барельеф, поражающий своим современным узором, множество керамики, словно вчера покрытой глазурью, а в китайском зале солонка из горного хрусталя совсем рядом (геологический феномен?) с солнечным компасом из цельного золота! Наконец, на подсвеченном листе старого пергамента – персидский принц в великолепном тюрбане в самый разгар любовных утех со своей фавориткой перед целой толпой других куртизанок, вероятно обсуждающих между собой представленное им зрелище…
И тут, следуя за предоставленным фондом гидом, я вдруг очутился в концертном зале с огромными, обшитыми панелями, стенами, вдоль которых лилось пение тенора и сопрано, разучивающих отрывок из оперы Глюка «Орфей и Эвридика», и, если бы не ограниченное время визита, я задержался бы здесь подольше, убаюканный музыкой в этой чудесной защитной раковине. Тогда, поднявшись по лабиринту лестниц, соединяющих различные кабинеты, где усердно трудились исполнители посмертной эстетической мечты несметно богатого коллекционера, я дошел до временной экспозиции под названием «Drawing a tension», где среди прочих сюрреалистических или «дюшановских» произведений увидел старую схему парижского метро (с личной подписью) Йозефа Бойса и графический рисунок паутины, названный «Проект паутины для паука»!
На цокольном этаже, где не было ни души, я также мельком видел снимки португальских фотографов, почти целиком посвященные – по примеру американских фотографов, работающих в жанре «фантастики города», завораживающему и печальному контрасту, заметному сегодня тому, кто умеет это увидеть, упадка древнего традиционного Лиссабона, пораженного невидимым и постепенно разъедающим – увы, как и всех нас – раком промышленной цивилизации.
Наконец, после краткой прогулки по экзотическим садам под гигантскими эвкалиптами, где на лужайках среди ручейков, делая вид, что занята учебой, резвилась веселая молодежь, мы вышли на высокую террасу, где нас ждало угощение.
Когда светские формальности завершились, сон наяву стал еще более фантастическим во время свободного посещения коллекции европейских мастеров, ибо именно в этой области проявился ярчайший талант коллекционера неподражаемого Галуста.
Прежде всего, «Портрет девушки» Доменико Гирландайо, замечательное сочетание красного цвета на платье и колье особенно подчеркивает пылкий взгляд этой инженю XV века! Затем две работы Рогира ван дер Вейдена (поясные изображения святой Екатерины и святого Иосифа) и «Портрет старика» Рембрандта, все три исполненные неземной значительности, как мне показалось, красной нитью объединяющей собранные здесь шедевры (не в ней ли источник тревоги, терзающей большинство коллекционеров?). Это впечатление усиливалось при осмотре многочисленных женских портретов, в том числе символизирующих женский и гуманистический идеал Галуста: чистоту, если можно так выразиться, пылко земную и возвышенно небесную, такую, какой ее великолепно изображает Гейнсборо в «Портрете миссис Лаундс-Стоун», выполненном в неподражаемом трепетном стиле этого художника, за которым следует вызывающий те же чувства «Портрет Елены Фурман» Питера Пауля Рубенса (бесконечно мечтательный взгляд под шляпкой с перьями) и «Мадемуазель Дюплан» француза Франсуа-Андре Венсана (тот же взгляд, подернутый пеленой, усиливающей его эротичность), и, наконец, удивительный портрет дочери Джона Констебла кисти Джорджа Роуни (пухлой рыжеволосой красавицы в шляпке, украшенной колосьями пшеницы), напоминающий, кстати, о том, что юношей Галуст учился в Англии.
Чтобы в каком-то смысле дополнить этот портрет коллекционера, оставленный им самим, стоит подчеркнуть рассеянную чувственность (проступающую сквозь значительность), которая, как мне кажется, превалирует в большинстве этих полотен, что, по-моему, объясняет столь важное место, отведенное Юберу Роберу, Фрагонару, Ватто и их сельским фривольным праздникам, которым всегда исподволь угрожают чаща леса невдалеке или свинцовые тучи приближающейся грозы. Об этом также свидетельствует множество полотен Коро (его знаменитая «дымчатость» воздуха) и это явное тяготение к хрупкости чувств на полутонах, мгновениям волшебной недосказанности, когда счастье кажется таким близким. Таков «Пейзаж в парке» француза Эжена Луи Лами, где на берегу пруда три молодые женщины мирно ловят рыбу, чуть поодаль двое мужчин разговаривают, покуривая трубку, а в небе над высокими зелеными кронами проплывают ленивые облака, словно ничто никогда не сможет омрачить эту минуту чистого блаженства.
В это мгновение мне очень захотелось – пожелание, обращенное в прошлое, в благодарность за этот щедрый дар, – чтобы Галуст в свое время испытал такое же наслаждение, но не только от созерцания картин, а в своей земной жизни среди людей.
Затем я перешел в маленький зал, где выставлены многочисленные творения, которые Галуст покупал (прямо в мастерской, согласно статье с его биографией) у того, кто позднее стал его другом, Рене Лалика, и следует особо упомянуть об этом невероятно утонченном художнике, чьи творения – в основном ювелирные украшения с животными и растительными мотивами совершенно типичны для направления, которое получило название ар-нуво.
Здесь я попытаюсь описать только одно из них, поразившее меня больше всего. Речь идет об овальном серебряном блюде, в центре которого на полураскрытой чаше цветка возвышается пенорожденная Венера, чья пышная шевелюра не что иное, как морские водоросли, грациозно обвивающие ее тело; зрелище тем более потрясающее, что эта фигура, воплощающая идеальную женственность, одновременно навевает своими формами самые сладкие чувственные мечты, а лицом выражает вселенское, почти материнское сочувствие, которое в том числе относится (по крайней мере, я на это надеюсь!) и к неутолимому мужскому желанию. Однако основной акцент этой потрясающей композиции – четыре наяды у ног богини с лицами, искаженными в любовном, почти оргазмическом, экстазе, прижимающие к груди огромную рыбу, пасть которой эякулирует мощной струей воды, отлитой из молочно-белой стеклянной пасты…
Одна только эта вещь редкостной тонкой работы показалась мне шедевром по своей дерзновенности в стилизованном изображении плотского желания.
Не имея возможности описать все собранные здесь сокровища, должен, увы, заметить, что, когда покидаешь этот храм утонченности и изящества, гул автомобилей и рев самолетов, пролетающих над парком во время посадки, напоминают нам, что современный мир, никогда не забывающий взять с нас плату за мгновения красоты, которые он еще скупо нам выделяет, зиждется на вечной двойственности: разве не обязано фантастическое богатство этого музея солидной прибыли от нефтедобычи?
Была ли Симона де Бовуар жертвой моды?
Поскольку в наши дни так часто обсуждаются эротические пристрастия Симоны де Бовуар (даже охотней, чем ее мировоззрение, времена обязывают!) и прежде чем я выскажусь о том, что думаю обо всем этом периоде парижского экзистенциализма, который всегда одновременно меня очаровывал и вызывал улыбку (или даже смех, подобно хорошему водевилю, который так прекрасно умеют разыгрывать – с самым невинным видом – звезды СМИ), я хотел бы показать здесь письмо, которое получил недавно от одной читательницы по поводу последней передачи Финкелькраута, посвященной этой теме.
Здравствуйте, Дени Грозданович,
В прошлую субботу в первой половине передачи «Реплики», посвященной Симоне де Бовуар, говорилось о том, как женщины переживают старость. Гостьи передачи, Даниэль Сальнав и Югетт Бушардо, а также ведущий Ален Финкелькраут исходили из того, что для женщины старость – ужасное унижение и тяжкая утрата своего статуса. Все трое сходились на том, что старость для женщины означает потерю привлекательности, как сексуального объекта, и потому воспринимается, как несчастье. Более того, обе женщины высказали отнюдь не милосердное пожелание, чтобы для мужчин старость однажды стала такой же трагедией – подобная уравниловка, по мнению двух наших низко мстительных феминисток, является неоспоримым шагом к светлому будущему равенства полов!
Сама я уже перешла черту менопаузы, то есть рассталась с возрастом, когда женщина прежде всего воспринимается, как сексуальный объект, и мои чувства совершенно противоположные, такая перемена статуса подобна освобождению, потому что я наконец-то могу в полной мере снова почувствовать себя просто человеком – ощущение, которое я утратила с вступлением в половую зрелость. Судя по моему окружению, я не стала исключением из правила, как утверждают трое наших друзей; мне кажется, большинство женщин, достигших пятидесяти лет, приобретают больше уверенности в себе и, освободившись от обязанности поддерживать красоту и заботиться о детях, они зачастую преображаются, живут для себя и развивают свои способности. Симона де Бовуар, кстати, является хорошим примером такой перемены к лучшему, совершенной временем, и то же самое можно видеть в замечательном фильме Рене Аллио «Недостойная старая дама», который в шестидесятые годы вызвал скандал, указав на этот факт.
Действительно, некоторые женщины, скажем так, «жертвы моды», воспринимают старость, как непоправимую катастрофу. Я заметила, что в основном это женщины, которые всю жизнь рассчитывали только на собственную обольстительность. В профессиях, на которые направлены лучи софитов, где успех почти всегда зависит от мнения зрителей, в таких областях, как театр, литература, искусство, и, конечно, политика, отдается предпочтение внешнему виду в ущерб развитию более глубоких качеств и интересов. Однако три участника передачи, которые в силу своих профессий подчиняются правилам и ценностям, диктуемым СМИ и рекламой (вечная молодость!), похоже, не учитывают молчаливое большинство женщин, для которых выход на пенсию чаще всего означает освобождение.
А во время второй половины передачи, где говорилось об идеологических позициях Бобра[73]73
Прозвище Симоны де Бовуар по созвучию ее фамилии с английским beaver.
[Закрыть] и ее спутника, их отрицании буржуазных ценностей, тогда как они не только были выходцами из той среды, но она глубоко отпечаталась на всем их образе жизни, поведении и вкусах, мне вдруг стало ясно, что они на всю жизнь сохранили это хорошо известное бунтарство против родителей, которое мы называем переходным возрастом, когда агрессия и вызывающее поведение прямо пропорциональны прочной привязанности к ценностям, усвоенным в изначальной социальной среде.
Сартр, боваризм и кружевная салфетка
Учитывая размах, который в последние дни приняло обсуждение жизни легендарной пары Сартра и Симоны де Бовуар, их пресловутой системы случайной любви, равно как и тонкостей стратегии и тактики, присущих этому занятию, и, наконец, чтобы продолжить тему письма читательницы, приведенного в предыдущей главе, я разыскал в своих записях заметки, сделанные когда-то во время десятичасовой беседы между нашим великим патриархом экзистенциализма и его подпевалой Мишелем Конта, которую в течение недели транслировали по каналу «Франс кюльтюр».
Вот некоторые отрывки из нее: в какой-то момент Сартру задали конкретный вопрос о случайной любви, на что он ответил следующее:
– Я обязан перед своими слушателями чистосердечно (sic!) признаться, что в настоящее время состою в любовных отношениях с не менее чем семью женщинами, из которых Симона, разумеется, остается главной и центральной фигурой и т. д.
Конта: С семью, вы сказали?
– Да, с семью, поскольку, видите ли, каждая обладает особой индивидуальностью и… (следует длинное рассуждение о женской душе и ее удивительных свойствах).
Чуть погодя Конта говорит:
– Всем известно, уважаемый мэтр (или как-то так), что ваше творчество, само по себе обширное, породило массу толкований, в десять раз превышающих его по объему и…
Сартр перебивает:
– Гораздо больше, чем в десять раз!
– Значит, вам случалось их читать? – спрашивает Конта.
– Да, да, время от времени…
– Узнали ли вы из них что-то новое или открыли какие-то новые грани самого себя?
– Абсолютно ничего не узнал! Совсем ничего!
Далее идут (согласно моим записям) жалобы на скуку, которую всегда нагоняет старческая болтовня друзей-ровесников!
Nota bene:
1. Понятие боваризма подразумевает способность, присущую человеку, неизбежно представлять себя не тем, кем он является на самом деле (или, по крайней мере, в глазах окружающих – что по-научному в старину называли кинестезией[74]74
Кинестезия – род смутного понятия, которое мы имеем о самом себе независимо от физических ощущений (Словарь французского языка).
Недавно, когда я листал книгу графини де Сегюр, на второй странице сказки «Красавица, умница и добрая душа» мне попался прекрасный пример кинестезии: «Как все нелепые создания он был очарован собственной персоной и ни капли не сомневался в том впечатлении, которое производил на окружающих». (Примеч. автора.)
[Закрыть]). Это свойство мощный двигатель, вращающий великое колесо мира, которое, в свою очередь порождает ярмарку тщеславия и иллюзий – иллюзий и тщеславия, которых, как мы ежедневно в том убеждаемся, не в силах избежать никто, даже очень сильные и сложные прославленные умы.
2. Если взять на себя труд прочесть некоторые работы Альфреда Адлера (специалиста по комплексу неполноценности), можно узнать, что то, что обычно принято называть комплексом превосходства (у каждого в окружении найдется представитель этой высокомерной категории…), всегда не что иное, как стремление преодолеть комплекс неполноценности.
Кроме того, продолжая эту тему сартровского фатовства и самозаблуждения (только ли на склоне лет?), мне хочется привести здесь несколько отрывков из текста двоих партнеров Фруттеро и Лучентини[75]75
Карло Фруттеро (1926–2012) и Франко Лучентини (1920–2002) – итальянские писатели детективного жанра, работавшие в соавторстве.
[Закрыть], вошедшего в их знаменитый сборник эссе под названием «Превосходство глупца». Эссе называется «Старая куртка профессора Сартра» и начинается с некоторых реплик из интервью, данного героем статьи журналу «Эсквайр», также опубликованного в итальянском «Эспрессо». В нем Сартр в самом начале заявляет, что больше не носит пиджаков, а только куртки, как ту, что он сегодня «демонстрирует» на себе, которую купил в Венеции летом 1968 года, когда после майских манифестаций решил, что в своем возрасте может себе позволить одеваться по своему вкусу, поскольку долгие годы он думал, что буржуазная одёжда – костюм, рубашка и галстук – просто ужасна, но считал себя обязанным их носить, чтобы не выглядеть сумасшедшим.
Однако, как отмечают Фруттеро и Лучентини, во времена наивысшего успеха его творчества (когда его пьесы одновременно ставились в двух-трех театрах Парижа, а книги читал весь литературный бомонд) большинство людей любых социальных слоев давно уже носили свитера, рубашки с воротом нараспашку и куртки, и только Сартр продолжал одеваться у портного. Возникает вопрос, почему он так упорно оставался узником того, что сам же называл в интервью «жуткой буржуазной униформой».
Быть может, причина кроется в том, что, несмотря на свой успех, в глубине души Сартр оставался профессором философии, на лекциях с легкостью делал обзор сложнейших философских систем и давал беглые характеристики тысячелетним цивилизациям, но каждый вечер возвращался домой, где столы украшены кружевными салфетками, подаренными старой тетушкой? И, как добавляют двое приятелей, для такого человека, как он, война в Испании, сталинизм, Сопротивление, атомная бомба, беспощадная индустриализация, выход на мировую арену азиатских стран или маоизм очень мало могли повлиять на его взгляд на мир, потому что за всем этим была белая рубашка, костюм-тройка, университетская аудитория, с. трудом добытая кафедра, внимательные и почтительные студенты на скамьях, а вечером, на склоне дня, утешительное свидание с кружевной салфеткой. Что позволяет предсказать, какой травмой стал для подобных людей, законсервированных в своих привычках, майская буря 68-го года…
Однако, заключают Фруттеро и Лучентини:
…еще не все было потеряно; ученики предоставили профессору последний шанс: ему оставалось лишь встать на их сторону, прикрыть их разрушительную деятельность своим бесполезно знаменитым именем, отказаться от своих вкусов, привычек, утешительного чтения и отныне говорить и писать только о политике, массах, восстаниях и революциях. И прежде всего ему пришлось надеть куртку. Сартр натянул ее на себя, как натягивают спасательный жилет, но нас нимало не удивляет, что купил он ее в Венеции. Не исключено, что он, вполне закономерно, заскочил на Бурано[76]76
Бурано – остров в лагуне Венеции, славится своими кружевами.
[Закрыть], чтобы купить пару-тройку кружевных салфеток.








