Текст книги "Лето на улице Пророков"
Автор книги: Давид Шахар
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 16 страниц)
Но вернемся к сжатому пространству вокруг улицы Пророков. Действительно, некоторые персонажи «Чертога» связаны и с другими местами, но те не представляют собой противоположного полюса или альтернативы улице Пророков. Так, например, про Эльку и Этель, тетушек Срулика, намеком сказано, что они живут в квартале Шаарей Хесед (Врата Милосердия). Однако присутствие двух этих тетушек в мире романа определяется прежде всего их визитами к племяннику в библиотеку Бней-Брит, где они устраивают свои «five o’clock tea», в которых принимают участие также Гавриэль и мальчик-повествователь (судя по всему, в разные периоды). Берл Рабан, которого мы впервые встречаем на рабочем месте в клинике доктора Ландау[87], в последующих томах получает новые адреса: в романе «Нин-Галь» говорится, что дом, в котором он жил с женой, находился в «старом квартале Монтефиори», а в «Дне духов» у него есть комната на нижнем этаже дома вблизи Американской колонии. Но эти новые объекты как-то не «прилепляются» к его образу, и вся его история остается привязанной к улице Пророков.
Пространственная конфигурация, создавшаяся в «Чертоге», неприменима к некоторым романным жанрам: это не романы «разрыва», в которых герой попадает из мира отчего дома в чужой или запретный мир; это также не романы «социальных амбиций», в которых восхождение героя по общественной лестнице измеряется, среди прочего, его местом в пространстве; это также и не романы «воспитания», в которых герой отправляется в широкий мир или в столицу, и тогда подвергается испытанию его зрелость в понимании дома и этого широкого мира. Гавриэль действительно покидает Иерусалим, отправляется надолго во Францию и затем возвращается, но не происходит никакого заметного изменения в его жизненном укладе и мировоззрении после его длительного отсутствия, поэтому подлинное Bildung (формирование) в этом увидеть невозможно. Таким образом, кажется, что в «Чертоге разбитых сосудов» Шахар не сосредоточен на переменах в жизни своих героев, их успехах и поражениях или переменах в их самосознании и мировоззрении, но интересуется главным образом воссозданием общественного и культурного мира, в котором все эти персонажи живут, того мира, который, в сущности, в них и состоит и которому они, по большей части, сохраняют верность.
* * *
Район улицы Пророков, служащей центральной осью сюжета «Чертога разбитых сосудов», имел огромное значение в жизни Иерусалима первой половины двадцатого века. В конце девятнадцатого столетия, после постройки первых кварталов за стенами Старого города, улица Яффо – дорога, ведущая из Иерусалима в Яффу, – стала главной транспортной артерией, и по обе ее стороны возникали многочисленные торговые заведения. На улице Пророков, частично параллельной и расположенной к северу от нее, такого движения не происходило. В то же время, возможно ввиду своего расположения на небольшой продольной возвышенности, где воздух считался более чистым, улица Пророков сделалась популярным жилым районом, где проживали многие представители высшего городского общества. Там расположились многочисленные консульства, и, поскольку во второй половине девятнадцатого века иностранные дипломаты из Европы и Америки пользовались повышенными правами у османских властей, эти консульства вели себя почти как правительства в миниатюре. Консульская улица, как она тогда называлась, была не только социально престижной, но и обладала политическим влиянием. Название «улица Пророков» она получила в начале британского правления, скорее всего, ввиду близости могил Наби Окша (памятной стелы в честь одного из друзей пророка Мухаммеда) и Наби Кимр (где захоронено несколько мусульманских воинов, погибших в боях с крестоносцами). И действительно, вплоть до 1948 г. вокруг улицы Пророков не было еврейского большинства, в отличие от таких новых еврейских кварталов, выстроенных за пределами Старого города, как соседние Меа Шеарим (Сто Врат), Зихрон Моше, Бейт Исраэль или Бухарский квартал. Улица Пророков граничила с арабским кварталом. Христианское присутствие в этих местах выражалось не только в иностранных консульствах, но и в церквах, и в других институциях, вроде школ и больниц, основанных различными миссионерскими обществами (иногда эта улица именовалась также Больничной улицей). В то время как новые кварталы, в особенности еврейские, были весьма гомогенны (отдельные кварталы сефардов и ашкеназов, а внутри этих категорий – отдельные кварталы венгров, йеменцев, курдов, бухарцев и т. п.) и являлись по большей части замкнутыми сообществами, имевшими свои уставы и организации, население вокруг улицы Пророков было гетерогенным, и, несмотря на наличие многочисленных общественных учреждений, там не существовало организованного сообщества, то есть этот район не был «кварталом» в характерном для Иерусалима понимании.
Многие здания на улице Пророков, в особенности те, что были возведены различными заморскими инстанциями, выделялись особенным, нередко роскошным архитектурным решением, превращая эту улицу в одну из наиболее парадных улиц Иерусалима начала прошлого века. На углу улицы Колен Израилевых (улицы Сент-Пол времен британского мандата), ограничивающей район с юга, располагалась Итальянская больница, выстроенная в 1911–1917 гг., а напротив – здание, стилизованное под замок и прозванное «Маханаим» (Два стана) (выстроено в 1885 г. швейцарским банкиром Фрутигером, в более поздний период служило резиденцией губернатора лорда Плумера). С другой стороны улицы Пророков, возле Махане Иегуда, находилась Английская больница, основанная английскими миссионерами. Между этими двумя полюсами находится также большое здание эфиопского консульства (построено между 1925 и 1928 гг.); дом Пробста (построен в 1903 г. протестантской общиной для своего духовного лидера, пробста, на участке, где располагалась резиденция императора Вильгельма во время его визита в Иерусалим за пять лет до того, и там некоторое время проживал первый английский комендант Иерусалима, Сторс); абиссинская церковь (построена между 1874 и 1893 гг.) на Абиссинской улице, неподалеку от угла улицы Пророков; вилла Тавор (построена между 1882 и 1889 гг. архитектором Конрадом Шиком для самого себя); монастырь Святого Иосифа (1887); Немецкая больница (1894); евангелистская церковь и дом Паши, расположенный между улицами Пророков и яффо (построен греческими ортодоксами в конце XIX века, служил резиденцией паши – губернатора Иерусалима в период оттоманского владычества).
Вместе с тем в районе улице Пророков было и весьма солидное еврейское присутствие. Среди впечатляющих зданий и действовавших в них еврейских общественных институций можно упомянуть больницы «Бикур Холим» и имени Ротшильда, школу «Лемель» (на соседней улице Иешайагу), библиотеку Бней-Брит (на улице Бней-Брит) и гостиницу «Камниц» (наиболее современную и роскошную в Иерусалиме конца XIX века, между улицами Пророков и Яффо, возле Английской больницы). В целом этот район был центром новой культурной жизни города в первые десятилетия XX века. В своей автобиографии «Путь иерусалимского судьи» судья Гад Фрумкин называет Абиссинскую улицу «Латинским кварталом Иерусалима» из-за высочайшей концентрации учебных заведений, студентов и педагогов. Беглый взгляд на расположившиеся там (и надолго) школы дает картину гомогенности этой новой культуры: школа «Лемель», чьи учащиеся получали еврейское и общее образование на немецком языке; учительская семинария, готовившая школьных учителей в модернистическом духе; школа искусств «Бецалель»; школа для мальчиков «Тахкимони» – сефардское учебное заведение, прививавшее ученикам сионистский дух и язык иврит, религиозная ашкеназская школа «Маале».
Обращение к Гаду Фрумкину здесь не случайно. Он был единственным евреем – членом Верховного суда в период британского мандата и, несомненно, является прототипом судьи Дана Гуткина у Шахара. Фрумкин жил на Абиссинской улице, а позже – на улице Пророков, неподалеку от Итальянской больницы, но в 1924 г. уже покинул этот район, подобно многим представителям своего социального и интеллектуального круга, и перебрался западнее, в Рехавию. То же произошло и со многими организациями: «Бецалель» переехал на улицу Шмуэль Ха-Нагид; ивритская гимназия, основанная в 1909 г. в близлежащем квартале Зихрон Моше и действовавшая в 1915–1921 гг. в Бухарском квартале, переехала в Рехавию в 1927 г.; учительская семинария, открытая на Абиссинской улице, а затем действовавшая в разных помещениях в Зихрон Моше, переехала в Бейт Ха-Керем в 1928 г.; Национальная библиотека, размещавшаяся в 1920–1930 гг. в библиотеке Бней-Брит, переехала на Подзорную гору, так же как больница «Хадасса», располагавшаяся с 1918 г. в больнице имени Ротшильда. Надо заметить, что иностранные консульства, еще некоторое время остававшиеся на улице Пророков, утратили влияние с начала Первой мировой войны и уже не восстановили своего величия при англичанах. Этот массовый исход не произошел единовременно: школа для девочек имени Эвелины де Ротшильд действовала в здании «Маханаим» до 1948 г.; кинематограф «Эдисон» оставался крупнейшим зрительным залом Иерусалима и центром музыкальных и театральных представлений вплоть до открытия нового Народного дома в начале шестидесятых годов. Тем не менее можно утверждать, что большинство учреждений и людей, населявших район улицы Пророков и создавших ее репутацию, переселились с нее к середине тридцатых годов – ко времени главных событий эпопеи.
Культурное и социальное милье шахаровских романов, в котором действуют герои в середине тридцатых годов, гораздо больше соответствует атмосфере двадцатых. Концерты и приемы в домах Гуткина и Луриа, в частности, к середине тридцатых годов, уже происходили в Рехавии. Рехавия была не просто новой и более современной версией района улицы Пророков. Этот квартал хоть и стал самым популярным районом расселения еврейской интеллигенции в Иерусалиме и местом социального пересечения руководителей еврейского ишува с чиновниками британской администрации, но в нем никогда не существовало этнической, общинной и культурной гетерогенности, характерной для улицы Пророков периода ее блеска. Рехавия, в которой расположились национальные институции, а также, среди всего прочего, рабочие общежития, была еврейским нерелигиозным и сионистским кварталом.
Важно подчеркнуть, что в «Чертоге» нет тривиального переноса действительности двадцатых годов в тридцатые, ведь сюжет Шахара воссоздает не только историю отношений автора с Гавриэлем и со Сруликом, когда сам он был мальчиком лет десяти, то есть в середине тридцатых годов, но и события, происходившие с этими двумя в их юности, перед отъездом в Эрец Исраэль, то есть в двадцатые годы. Эти две эпохи иногда перемешиваются таким образом, что события, произошедшие после возвращения Гавриэля из Франции, могут восприниматься так, словно они произошли до его отъезда. Обращение к библиотеке Бней-Брит как к библиотеке, где выдаются на дом книги для детей, к кинематографу «Эдисон» и к Саду роз – явлениям тридцатых-сороковых годов, так же как и присутствие Дана Гуткина на улице Пророков в тридцатые годы, возможно, порождено намеренным желанием автора затушевать различие между собственным романным воплощением и героями старшего поколения. Подобное же впечатление создается относительно глазной клиники доктора Ландау. Подобно фигуре Гуткина-Фрумкина, трудно не связать шахаровского доктора Ландау с известным глазным врачом, доктором Альбертом Тихо, жившим и работавшим на улице Рава Кука до пятидесятых годов. Но интересен тот факт, что Шахар располагает клинику доктора Ландау на улице Сент-Пол, вблизи полицейского участка – в точном месте расположения клиники доктора Тихо, но только до ноября 1929 г., когда он подвергся там нападению араба. Это еще больше способствует стиранию хронологических границ между двадцатыми и тридцатыми годами. В целом можно сказать, что селективный анахронизм Шахара создает телескопический эффект во времени, аналогичный риторическим приемам для создания впечатления, что сцена, на которой происходят события, еще меньше, чем «в действительности». Достаточно периферийный образ английского художника Холмса отодвигает временную границу еще значительно дальше, если воспринимать его, хотя бы частично, как слепок с фигуры прерафаэлитского художника Уильяма Холмана Ханта, жившего в Палестине в 1854–1856, 1869–1872, 1875–1878 и в 1892 гг. Его иерусалимский дом находится на улице Пророков, а его любимая точка для рисования окрестных пейзажей располагалась на Вифлеемской дороге, вблизи монастыря Мар Элиас[88].
Таким образом, Шахар словно бы растягивает исторический момент, в который улица Пророков находится на пороге своего заката[89]. Это позволяет ему рассказать историю двух-трех поколений, не строя ее в форме исторической саги. Он располагает события романов в городском районе, который одновременно является и центральным, и периферийным, смешанным в социоэтническом плане и в то же время важнейшим по своему культурному статусу. И вместе с тем присутствует позднейшее знание о том, что этот мир не сохранится, что, в сущности, он уже находится в процессе заката. Это, конечно, не значит, что повествователь притворяется, что с тех пор ничего не изменилось, но отношение к переменам на улице Пророков возникает лишь в отрывках, где взрослый повествователь говорит о себе в настоящем, в момент писания книги. Так, например, он может заявить, что кафе «Гат» больше не существует, но когда он рассказывает о персонажах и событиях в кафе «Гат», он, в качестве повествователя, не заговаривает о том, что это место скоро исчезнет, и даже не намекает на то, что, в сущности, оно уже утратило свое былое великолепие. Таким образом, мы утверждаем, что эпопея не отражает исторический процесс изменений, а восстанавливает исчезнувший мир.
Этот исчезнувший мир, воссозданный в «Чертоге разбитых сосудов», напоминает то, что Мишель Фуко называл гетеротопией. Если утопия – это не существующее ни в одном месте идеальное пространство, в котором все общественные язвы исправлены, то гетеротопия – это реальное пространство, в котором физически присутствует подсознательное, маргинальное измерение существующего общества – все то, что не может найти себе места на его идеологической карте.
Полная оценка того, что привносит уникальный шахаровский взгляд на Иерусалим в создаваемую им картину города, возможна лишь в широком сравнительном контексте, что далеко выходит за границы данного исследования. Заметим только, что во всех значительных произведениях израильской литературы образ Иерусалима как некоего единства пребывает в постоянном движении маятника между тоской и отсутствием реальной сущности (или трауром по утраченной), с одной стороны, и отрицанием существующего города как присутствующей реальности – с другой, то есть между полюсом утопии и полюсом дистопии. В обобщающих размышлениях о Иерусалиме зачастую присутствует мотив наказания, в котором персонажи, самоидентифицируясь с городом, воспринимают его как внешнее проявление своего угнетенного внутреннего мира, что ведет к парадоксу: восприятие города как целого организма – чисто субъективный акт – подается как вечная и универсальная истина или как серия подобных аксиом.
В газетных интервью Шахар не отказывался от требования «занять ясную позицию» по отношению к Иерусалиму и так же имел обыкновение представлять свою личную позицию в формах обобщающих заявлений об утопической и дистопической сущности города. Однако в «Чертоге разбитых сосудов» мы не встретим афористических высказываний такого рода ни от лица повествователя, ни от лица его персонажей. Город, как мы уже показали, не представлен в качестве единства, и та определенная часть города, которая служит главной сценой происходящих в романах событий, не претендует на представление в миниатюре некоего единства такого рода ввиду собственной гетерогенности и инаковости, ввиду собственной гетеротопичности. Так же и персонажи эпопеи не служат примером какого-либо единого коллектива. Отсюда следует, что эти литературные персонажи лишены возможности представлять собственное субъективное отношение к определенной части города в качестве объективной истины, имеющей отношение к городу в целом. Таким образом, Иерусалим Шахара – не утопия и не дистопия, не синекдоха и не символ.
* * *
Иерусалим периода британского мандата был чем-то большим, чем провинциальный город, и чем-то меньшим, чем настоящий метрополис. За тридцать лет британского правления население города постоянно росло (с 50 000 в 1917 г. до 90 000 в 1931 г. и до 160 000 в 1947 г.). Удельный вес Старого города постоянно снижался с расселением новых жителей, в большинстве своем – новых репатриантов, а также многих старожилов в новых современных районах. Число евреев в Старом городе снизилось с 19 000 в 1900 г. до 2500 в 1947 г. После долгого перерыва Иерусалим вернул себе статус столичного города, и англичане вложили изрядные средства в улучшение его инфраструктуры – водопроводной сети, канализации, постройки новых дорог и т. п., но при этом сохранили его историческое лицо. Население оставалось весьма разнообразным в своих обычаях и внешнем обличье, о чем свидетельствуют все писавшие в те годы путевые заметки, и сами британские служащие добавили дополнительный оттенок в эту космополитическую смесь. Присутствие британских властей и значительный приток образованных евреев, особенно из Германии в первые годы нацистского режима, а также открытие в 1925 г. Еврейского университета на Подзорной горе – все это создавало в городе многоязычную культурную элиту. С открытием гостиницы «Царь Давид» в 1930 г. город мог похвастаться и настоящим «гранд-отелем», достойным выдающихся гостей со всего мира. Число кафе, ресторанов, кинозалов выросло весьма существенно. Иерусалимская элита вела активную общественную жизнь, включавшую в себя салоны на манер европейских столиц.
Однако, хоть Иерусалим и перестал уже быть убогим восточным городком на окраине разваливающейся империи, он не стал современным метрополисом в полном смысле. Иерусалим оставался в значительной степени городом прошлого – консервативным и традиционным. Похоже, что такой взгляд был распространен и в среде основного направления лейбористского сионизма, склонного воспринимать этот город как оплот консервативных и даже реакционных сил, в противоположность быстро развивающемуся Тель-Авиву, готовящемуся стать современной столицей сионистского движения.
Если предположить, что время и пространство в романах никогда не даются в простоте, в соответствии с наивно-миметической точкой зрения, то мы должны спросить себя, как воздействует гибрид времени и пространства – «хронотоп», в терминологии Бахтина, – созданный в «Чертоге», на содержание произведения? Рассмотрение нашей темы под таким углом зрения приводит к выводу, что шахаровские романы строятся на принципах смешанного хронотопа: в них есть черты провинциального романа (который Бахтин вкратце характеризует как одно из ответвлений идиллии XVIII века), в то время как другие черты сближают их как раз с городским романом (как он описывается многими теоретиками от Вальтера Беньямина до Франко Моретти). В этом смешении принципов двух различных миров и жанров, казалось бы несочетающихся, мотивы и ходы обоих оказываются подверженными взаимному влиянию. Так создается гибридная форма, которую мы бы назвали «урбанистической идиллией».
Идиллическое время есть время повседневности, круговое или же повторяющееся, отключенное от «сил исторического прогресса». Идиллическое место – то, в котором герои чувствуют себя дома. Соединение их в идиллическом хронотопе, на наш взгляд, явственно ощущается в книгах «Чертога», однако этот идиллический хронотоп подвержен влиянию элементов городского романа и одновременно видоизменяет их. Пространство романа о современном городе не является ни частным, домашним пространством, ни пространством публичным, уличным, но именно промежуточным пространством, к которому принадлежат такие места, как кафе, театры, магазины и т. п. Таковы объекты главного сюжета современного города – случайной встречи. Время сюжета такого городского романа прерывисто, оно измеряется упущенными возможностями или стечением удачных случайностей. Пространство открыто до бесконечности, но при этом в нем есть запретные или недостижимые места. Персонажи в нем находятся в непрерывном движении, в погоне за тем, чего еще не достигли во времени или в пространстве.
Центральность персонажей «Чертога» является не следствием их перемещений в пространстве, но, напротив, их постоянным местом и однозначной привязанностью к ограниченному пространству, которому придается особенное значение. Эти персонажи, по большей части, редко пересекают границы своего маленького мирка. Джентила Луриа ходит в лавку Красного Уха, в дом судьи Гуткина и в клинику доктора Ландау; Срулик перемещается между собственным домом, учительской семинарией и библиотекой Бней-Брит внутри крохотного пространства; Гавриэль, хоть и добирается в своих прогулках до Подзорной горы и захоронений Синедриона (таким образом уводя за собой и мальчика-повествователя), но вместе с тем, похоже, большую часть времени проводит дома или в кафе «Гат» на углу своей улицы. Даже исключительные события в жизни персонажей не происходят в отдалении от этого ограниченного пространства: когда Орита выходит замуж за доктора Ландау, она переходит в его дом в считанных метрах от дома своего отца, и когда Джентила Луриа похищается старым беком из школы, он поселяет ее в доме на той же самой улице. Гавриэль возвращается после долгого пребывания во Франции в родительский дом, и повествователь, возвращаясь из Парижа, стремится туда же[90]. Среди возвращающихся в Иерусалим после многолетнего отсутствия – также Срулик и Таммуз[91]. И все эти возвращения к отчему дому и к пространству детства являются также возвращением к подлинному «я» персонажей, словно бы вновь и вновь подтверждающих ценность этого маленького мирка – подлинного их дома и оплота.
Интересно, что наряду с причастностью человека к определенному месту и с ощущением дома, к которым прибавляется ностальгия повествователя по исчезнувшему миру, в книгах «Чертога» появляются несколько бездомных персонажей и сирот, чье присутствие выступает реалистическим противовесом тенденции к ностальгической идеализации. Вместе с тем следует подчеркнуть, что состояние бездомности у Шахара не является результатом перемен в мире старого дома, принадлежащем детству повествователя, или утраты дома. Бездомность и сиротство выступают здесь не в качестве знаков распада старого, устойчивого традиционного мира, как в мире провинциального романа, а также не в качестве признаков отчуждения, характерного для современного города. С исторической точки зрения они выглядят элементами, дополняющими реалистическое описание Иерусалима начала XX века – бедного города, во многом зависимого от внешних денежных пожертвований Противоречие между реализмом и идеальным/идиллическим изображением не конгруэнтно оппозициям между новым и старым, модернистским и традиционным, столицей и провинцией.
Соотнесение «Чертога разбитых сосудов» с романом современного города ощутимо более всего в тенденции представлять отношения между персонажами, развивающимися по большей части в местах, не принадлежащих ни к частному, ни к общественному пространству. Исключение составляет дом семейства Луриа. Кроме этого частного дома, характерные места для развертывания событий – это кафе, гостиницы, библиотека, клиника. Но в то время как во многих городских романах подобные объекты служат фоном для демонстрации анонимности и напряжения между доступным и недостижимым, между физической близостью и интеллектуальной или социальной недостижимостью, в «Чертоге» Шахара этот пространственный архетип имеет все признаки маленького городка: все знают друг друга и в библиотеке Бней-Брит, и в кафе «Гат» и «Кувшин». Они в то же время не являются эксклюзивными объектами, знакомство между посетителями не является следствием единства. Так, глазная клиника доктора Ландау сводит вместе жену старого бека с неимущими феллахами, а библиотека открыта не только для Ориты и Гавриэля, но и для персонажей вроде тетушек Срулика и даже для бездельников и побирушек. На какой-то момент создается впечатление, что существует противопоставление между двумя городскими кафе – «Гат» и «Кувшином». Кафе «Гат», по крайней мере по словам конкурирующей стороны, обслуживает высшее общество, «английских господ и арабских эфенди», в «Кувшине» бывают люди «рабочего крыла» сионизма. В «Гате» сидят красивые и молодые Орита и Гавриэль, в «Кувшине» – не столь красивые и не столь молодые Яэль и Берл. Владелец «Гата» – экзотический Йосеф Швили, величайший бармен Ближнего Востока, а «Кувшином» руководит прозаичный, простонародный Толстый Песах. Однако в мире романа его главные темы и сюжет не концентрируются вокруг этих различий, и те стираются или вовсе исчезают в дальнейшем: Берл пишет стихи именно в «Гате», а Гавриэль становится клиентом «Кувшина». Нельзя сделать из всего этого вывод, что роман избегает имущественно-социальных различий: бедность, которую переживали в детстве некоторые из персонажей (Джентила Луриа, Срулик, Одед), описана подробно, и социальная отверженность таких персонажей, как Роза или Длинный Хаим, является важной составляющей этих образов. Существует внятное социальное неравенство между разными персонажами, и только члены семейств Гуткин и Луриа приглашаются на приемы высшей английской администрации. Тем не менее различия социального статуса не становятся центральным объектом внимания в книгах «Чертога». Несмотря на подчеркнутое разнообразие характеров и гетерогенность человеческой составляющей, это отсутствие единства не связано ни с каким мучительным осознанием неравенства, с завистью или переживанием угнетенности или ненависти. Этот факт можно истолковать как свидетельство ностальгической идеализации. Но нам опять важно подчеркнуть, что если бытие шахаровских характеров практически свободно от чувства отчуждения, то это не потому, что мир, в котором они живут, изображается единообразным и конформистским. Объект авторской ностальгии – не традиционный мир, где каждый знает свое место[92], в противоположность массовому урбанистическому обществу с его отчуждением, но мир, принимающий многообразие и инаковость и позволяющий каждому искать собственный путь, каким бы идеосинкратичным он ни был.
Но вернемся к дому семейства Луриа – важнейшей сцене романной интеракции. Большинство действующих лиц в той или иной мере связаны с этим местом. Вместе с тем только две части этого дома удостоились специального внимания – балкон и подвал. В сущности, в тексте нет описания комнат, в которых живут повествователь и его семья или Гавриэль и его мать, и внутренность дома не упоминается вовсе. То же самое касается интерьеров других домов, например, дома Гуткина и дома Ландау. Большинство общественных контактов в доме Луриа происходит на балконе – в переходном пространстве между интерьером и экстерьером, между частной и общественной зонами. Но балкон является двузначным пространством и по другому параметру. Нам с самого начала сообщается, что семейство повествователя снимает дом у госпожи Луриа, оставившей себе только то, что в ее устах именовалось «лестничной клеткой». Но хотя по закону балкон и входит в ту территорию, которую снимает семья повествователя, и мы часто встречаем там его самого, читающего книгу, тот же балкон служит средоточием семейного уклада семьи Луриа: там сидит в красном бархатном кресле старый бек, там госпожа Луриа принимает пришедшего в гости судью Гуткина, и там же ежеутренне бреется Гавриэль. Это странное противоречие, может быть, объясняется частичной самоидентификацией повествователя с Гавриэлем Луриа и в других моментах. Итак, балкон – арена общественных пересечений, но также и пространство соединения и смешения сущностей, затушевывающее границы между зонами повествователя и Гавриэля. В противоположность балкону, подвал – место замкнутое, частное и спрятанное от посторонних взоров. Но и он служит местом пересечения персонажей, только – втайне.
Похоже, что у Шахара есть определенные формы сопричастности, преодолевающие чувство отчуждения, столь доминантное в романе современного города. Так, например, вопреки тому, чего можно было ожидать, один из наиболее знаменательных объектов его иерусалимского пейзажа – каменные ограды – не служит знаком непреодолимой преграды и отчуждения. Эти ограды, которым и повествователь, и Гавриэль так часто выражают свою симпатию, представляют старый Иерусалим в противовес новому. Живая красота розового иерусалимского камня противопоставляется мертвому уродству серого бетона. Главная притягательная сила этих оград проистекает не только из их красоты, но и из чувства, что они заключают в себе чужой таинственный мир. Эта чуждость не является настоящей преградой: повествователь развивает аналогию между оградой и переплетом книги, из которой следует, что тайны за оградой не запретны и что покоящийся там мир таков, что в него можно проникнуть.
Сопричастность иному может, конечно, нивелировать его инаковость, развеять всю атмосферу таинственности. В конце концов она способна создать впечатление, что многообразие и гетерогенность романного мира – не что иное, как поверхностная видимость. Шахар хоть и не демонстрирует большого интереса к эпистемологическому вопросу о возможности знания иного как иного, но в его творчестве чувствуется понимание потенциала агрессии, заложенного в солидарности с ближним. Так или иначе, когда речь идет об иерусалимском городском пространстве, инаковость и агрессивность сталкиваются на границе: военная граница – линия прекращения огня 1949 г., разделившая город, – тому яркий, но не единственный пример. Мы, однако, утверждаем, что граница для Шахара – это не преграда, за которой находится принципиально и окончательно запретный и недостижимый мир. Хотя события эпопеи занимают временной промежуток с начала двадцатых до конца восьмидесятых годов, мы не встретим ни повествователя, ни кого-либо из его героев стоящим за пограничной оградой с колючей проволокой и глядящим слезящимися глазами на ранее открытые для него места, вроде Масличной или Подзорной горы, оказавшиеся под контролем арабского легиона королевства Иордания. Точно так же мы не найдем в «Чертоге разбитых сосудов» (и это еще удивительнее в свете правых политических убеждений Шахара) выражения радости, когда доступ к этим местам снова открылся в результате победной Шестидневной войны. Иерусалим Шахара в принципе доступен всегда.