355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Давид Шахар » Лето на улице Пророков » Текст книги (страница 11)
Лето на улице Пророков
  • Текст добавлен: 4 декабря 2017, 16:30

Текст книги "Лето на улице Пророков"


Автор книги: Давид Шахар



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 16 страниц)

– Что ты мне купишь в подарок? – спрашивает Гавриэль.

– Я не куплю, – говорит дедушка, – я сделаю тебе подарок.

Дедушка мастерит ему ларчик масличного дерева в виде миниатюрного арон ѓакодеш, узорное навершие которого опирается на две резные колонны по обе стороны дверец, запирающихся настоящим ключиком, малюсеньким и сверкающим. Гавриэль держит ларчик обеими руками, поглаживает пальцами, ощупывая витую резьбу маленьких колонн, орнамент их капителей, рельефы гранатов и колосьев. Подносит ларчик к носу и вдыхает запах масличного дерева, смешанный с запахом еще не до конца просохшей и впитавшейся политуры. Подносит его ко рту и целует. Прижимает его к сердцу и начинает вдруг скакать и приплясывать от радости, что у него есть такой прекрасный, такой драгоценный ларчик.

Единственный на свете ларчик – в целом мире нет второго такого. Ларчик, который дедушка сделал специально для него. Три легких стука, разделенные вежливыми равными промежутками времени, заставили его приподняться в кровати и выпрыгнуть из нее, чтобы скорее броситься искать ларчик, исчезнувший из его жизни уже более тридцати лет назад. Он все никак не мог припомнить ни то, при каких обстоятельствах исчез ларчик из его поля зрения, ни когда перестал он видеть его среди своих вещей и думать о нем. Этот ларчик, который был ему дороже всех подарков, когда-либо полученных в жизни, совершенно пропал с его пути, и сколько он ни пытался сшивать обрывки выуженных из детских воспоминаний картин, ему так и не удалось найти ни малейшего намека на его судьбу. Он не мог понять, потерял ли он его или подарил кому-нибудь, сломал ли, играючи, или в один прекрасный день понял, что его украли, и не мог вспомнить, с каких пор ларчик прекратил попадаться ему на глаза и образ его перестал являться ему в мыслях.

– Не являлась ли Красавица Мадлен тревожить сударя во сне? – спросила фермерша, и ему показалось, что таинственная улыбка прячется в старческих морщинах вокруг ее рта.

– Нет, нет, к сожалению, не являлась, – ответил Гавриэль, не зная, отчего добавил он «к сожалению». Он не знал, сказал ли это из вежливости, содержащейся в самом обороте, или действительно сожалел о том.

– Конечно же Красавица Мадлен не посмела, да и не смогла явиться нынче, – сказала старушка. – Ведь нынче день святой Анны, а святая Анна ведь тоже родилась и умерла здесь, в этом месте, но не прямо в этой постели. Ведь умерла она за много лет до того, как был выстроен этот дом. Святая Анна верно уж показала сударю чего хорошего во сне.

– Очень хорошее, – сказал Гавриэль. – Красивый деревянный ларчик.

– Конечно-конечно, – подхватила старушка. – Это тот деревянный ларчик, с которого во всех уголках Бретани тачают ларцы для святых риз в каморах священников в церквах. Иосиф-плотник сделал его и послал в дар святой Анне, когда вернулась она из Назарета на родину, в Бретань.

Гавриэль пил крепкий утренний кофе, в первые дни, покуда не привык он к нему, вызывавший у него одновременно пугающую и приятную сердечную боль, и внимал хозяйке фермы, присевшей на ларь, что служил приступкой кровати, и рассказывавшей ему историю святой Анны Бретонской и ларчика работы Иосифа-плотника из Назарета. Анна, именуемая Сент-Анн д’Орэ, по имени того места, где она родилась, – патронесса Бретани и всех бретонцев без исключения. Была она принцессой, и супруг ее, что был из королевского дома, обращался с нею жестоко и ругался над нею. Бежала она от лица его до самой Святой Земли и поселилась в Назарете и родила в нем Марию – Пресвятую Деву. И когда достигла Мария возраста зрелости, поведала ей мама Анн обо всех мучениях своих превеликих и пытках и надругательствах от рук супруга своего, отца Марии, и упреждала ее, чтоб не шла замуж за человека не из евреев, ибо евреи суть мужи добрые к женам своим. И так сложилось, что Мария, дочь принца Бретонского, пошла за старого и бедного еврейского плотника из Назарета, святого Иосифа, что сокрыл от нее, как скрывал от всех жителей города, свою родословную, идущую от Царя Давида, и что усыновил с любовью и великой жалостью младенца Иисуса, рожденного юной женою его, Пречистой Девою, от Духа Святого. После того как узнала Анна, что Мария, дочь ее, и Иисус-младенец, сын дочери ее, нашли защиту верную под кровом Иосифа-плотника, вернулась, чтоб умереть на родине своей, в Бретани, и быть похороненной среди праотцев ее. Младенец Иисус, связанный душою с душою бабки его, обещал ей, что не забудет ее и придет к ней в далекую страну ее, когда вырастет и станет мужчиною, и так и сделал. Перед смертью еще довелось Анне узреть милое лицо внука ее Иисуса, что пришел в Бретонскую землю и принес в подарок бабке ларец деревянной работы зятя ее Иосифа-плотника, а в нем – локон из локонов Марии, дочери ее. Ларчик хранился все годы в церкви Святой Анны, и по образу его тачали во всех уездах лари для святых риз, что в каморах священников в церквах. И еще явил Христос милость к земле Бретонской, родине бабки его, и ударил по скале возле дома ее, и вышел из скалы источник святой, струящий воды свои до сего дня, тот источник, что зовется святым источником Сент-Анн ла-Фало, к которому совершают паломничество в великий день святой Анны. Большая честь привалила ему, важному и ученому гостю из Парижа, что в ночь на великий день открыла ему святая Анна во сне деревянный ларчик работы святого Иосифа, в котором хранится локон из локонов дочери ее, Пречистой Девы Марии, тот деревянный ларчик, о котором сказано: «постучи по дереву», ибо всяк, кто его коснется, излечится от болезней и убережется от дурного глаза и пагубной порчи и от всякой беды и напасти. Потому ему следует восславить и возблагодарить святую Анну за великую милость и совершить паломничество к святому источнику Сент-Анн ла-Фало, струящему свои воды неподалеку от его кровати, у подножия древней разрушенной крепости. И это большая удача и для него, и для нее, и для всех жителей деревни, ведь другим приходится тащиться с дальних окраин Бретани, чтобы добраться до святого источника. Если будет он всем сердцем молиться, то, быть может, явит ему святая Анна великую милость и соблаговолит прийти к нему снова во сне и открыть ему местонахождение святого ларца.

– Что значит «местонахождение»? – изумился Гавриэль. – Вы ведь самолично мне только что рассказали, что ларец хранился все эти годы в церкви Святой Анны!

– Да-да, сударь милый, – сказала фермерша. – Сказала «хранился все годы», да больше не хранится. Уж много лет, как исчез тот ларчик, и никто не знает его местонахождения.

Когда бы Посылающий сны открыл ему оконце во тьме и показал бы ему сон, возможно, святая Анна и использовала бы представившийся ей случай и вошла в его сон, чтобы открыть ему местонахождение святого ларчика, но никакой сон не освещал ему путь в ту ночь, а если все же и видел он сон, явился Управляющий Внешним Светом и заставил его забыть то, что виделось с закрытыми глазами при свете внутреннем, озаряющем путь спящих. С игрой солнечных зайчиков, световых кружков и арабесок, вспыхнувших в прорезях кроватных стенок, окружавших его со всех сторон, Гавриэль пробудился, и его окружили терпкий дух старого дерева и многоголосица щебета гнездящихся на старике-дубе за окном птиц. Вместе с ним пробудилась застарелая боль, развалившаяся у него в груди и вдруг глубоко вонзившая в его плоть острый коготь, выпущенный из тяжелой лапы[78]. Гавриэль сбросил с себя одеяло, перевернулся сперва на правый бок, потом на левый, подавил в зародыше стон, готовый вырваться наружу, и отодвинул завесу, чтобы проверить, не стоит ли уж хозяйка в дверях, прежде чем постучать свои три вежливых стука, возвещавшие завтрак. Если бы дедушка еще был в живых, быть может, Гавриэлю бы удалось как-то все исправить, но дедушка принадлежал миру призраков уже более тридцати лет, ведь он умер всего через несколько месяцев после того, как сделал в подарок внуку деревянный ларчик. Объяснив, как его запирать и отпирать маленьким сверкающим ключиком, дедушка взглянул на него глазами, мерцающими искорками великой и чудесной тайны, известной лишь ему одному и вот-вот готовой открыться его внуку.

– Иди, я тебе что-то покажу, – сказал он, указывая на каморку позади мастерской. – Только обещай мне, что никому не расскажешь!

Дедушка отодвинул заскорузлую от пыли и столярного клея занавеску, прикрывавшую каморку, и показал Гавриэлю две огромные балки, вытянувшиеся рядом во всю длину помещения, обработанные в виде двух колонн с капителями, вырезанными как венчики гранатов, по образцу маленьких колонн, поддерживающих навершие ларчика, который Гавриэль держал в руках. Дедушка тайно строил новый арон ѓакодеш для тех двух старост-негодяев, до сих пор не выплативших ему остаток долга за тот последний, который он сделал для них четверть века назад, когда были они еще старостами синагоги Ешуат-Яаков в Старом городе, для тех самых двух старост, замешанных, судя по всему, в поджоге его дома и лавки в Старом городе в ночь, когда он нес на спине большой крест в русскую церковь на склоне Масличной горы. Он уселся в каморке на одну из колонн и стал своей тяжелой, загрубевшей и мозолистой рукой с опухшими пальцами поглаживать резьбу на древесной плоти.

– Я знаю, ох как знаю, – сказал дедушка, словно перед ним стоял не его маленький внучек, а дочь, предъявлявшая к нему тяжелейшие претензии. – Знаю, что по вредности, по глупости своей и по мелочным своим ухваткам недалеко они ушли от русских попов, но мне это не важно, не для них делаю я арон ѓакодеш и не для толстосумов, строящих себе новую синагогу.

Он хотел сказать еще что-то, но осекся и не сказал. Гавриэль побежал домой и показал матери полученный подарок и на одном дыхании с перечислением всех прелестей ларчика наябедничал на дедушку и выдал ей все тайны, которые дедушка открыл ему, даже местонахождение балок-колонн в каморке позади мастерской. Когда дедушка сказал: «Только обещай мне, что никому не расскажешь», Гавриэль понял, что имеется в виду его мать и никто другой, ведь никого другого совершенно не волнует, что делает дедушка. И после всего, что он навлек на него своим доносом, дедушка не бранил, не отчитывал его, ни в чем не обвинял и не сердился на него даже молча, но продолжал ему улыбаться и любить, как любил всегда, и Гавриэль продолжал получать эту огромную любовь как нечто само собой разумеющееся, не считая нужным даже попросить у дедушки прощения. И когда же очнулся наконец дорогой внучек Гавриэль, чтобы просить его прощения? Через тридцать лет после его смерти, в медвежьем углу на западной оконечности Франции, когда открыл глаза и обнаружил, что лежит внутри закрытой бретонской кровати, и хотел рассмеяться, но давившая на грудь боль заглушила еще в глубине легких всякий порыв смеха, готовый вырваться наружу, та боль, что давила на грудь тем сильнее, чем яснее делались проходившие перед его глазами картины и чем явственнее проступали их детали. Лицо дедушки, бледнеющее при виде врывающейся в мастерскую матери, и рука его, начинающая так дрожать, что резец выпадает из нее и падает на верстак, его хрупкий высокий голос, умоляющий ее не поднимать такого ужасного шума, чтобы посторонние ничего не узнали, выражения лиц владельцев соседних лавок и прохожих, собравшихся поглазеть на представление.

– Выжившее из ума ничтожество, старый греховодник, раб хананейский! – кричала на него мама изо всех сил на радость зевакам, торчавшим у дверей мастерской. – Аронот кодеш собираешься ты строить бородатым и пейсатым мерзавцам, которые тебя и заработка лишили, и дом твой сожгли. Послушный раб! Иди, лижи задницу своим господам!

С тех пор дедушка уже неспособен был держать в руке резец, и поскольку дрожащие его руки не ладили с работой, вид рабочих инструментов начал удручать его и угнетал настолько, что в конце дней своих сидел он, греясь на солнышке, на мостовой перед закрытою на замок мастерской. Он сидел на тротуаре, тихо говорил сам с собою, прищурив один глаз и ковыряя мизинцем правой руки в правом ухе, и время от времени разражался смехом. Возможно вид старого столяра, сидящего у закрытой двери своей мастерской, тычущего мизинцем правой руки в правое ухо, бормочущего одними губами себе под нос и смеющегося без причины, притягивал к нему уличных мальчишек, толпившихся вокруг и пристававших к нему, будто носами чуя исчезновение сознания из души, вроде того, как трупные мухи издалека чуют исчезновение души из тела. По дороге к нему Гавриэль однажды увидел с другого конца улицы мальчишек, наскакивавших на дедушку, и тут же повернул назад и пошел другим путем, чтобы его, не дай бог, не заподозрили в какой-либо семейной связи с этим выжившим из ума стариканом. Отчетливая эта картина, в которой сам он, хорошенько умытый, причесанный мальчик, наряженный в синюю курточку с золотыми пуговицами и вышитым на верхнем кармашке гербом Парижа, полученную в подарок от папиного приятеля, французского консула, которую он собирался показать дедушке, резко разворачивается в сторону кинотеатра «Сион» и торопится убраться как можно дальше, пробираясь вдоль его фасада, в ужасе от того, что эти грубияны могут обнаружить, что старый плотник, сам с собой разговаривающий на улице, – не кто иной, как его дедушка, отчетливая эта картина, не только возвратившая в его глаза искрящееся сияние солнца на тонкой золотой сеточке пуговиц, но и вернувшая в ноздри запах новой ткани роскошной курточки, через тридцать лет заставила его, вылезая из кровати в маленькой деревушке на берегу Атлантического океана, названного местными жителями «Диким берегом», испытать такой удушающий и грызущий приступ боли, что он скорчился вдруг у основания кровати и стал биться головой о деревянный пол, оказавшийся слишком слабым, чтобы вынести новую и острую боль давнего малодушия, и начавший содрогаться и стонать. Раз, и другой, и третий – раздались три вежливо дозированных стука хозяйки фермы, принесшей ему утреннюю трапезу, и он поспешил усесться на ларь перед кроватью и отереть со лба пыль, произнеся, как обычно при пробуждении:

– Входите, пожалуйста, сударыня!

– Лицо у вас, сударь, не то что прежде, – сказала фермерша, и сердце Гавриэля упало при мысли о том, что эта старуха подглядывала сквозь замочную скважину и видела, как он корежится и бьется головой об пол. – Щеки у сударя розовые и глаза сверкают и светятся в восторге, как у того, кому было ночное видение. Не святая ли Анна то была во всем ее блеске?

– Нет-нет, – сказал Гавриэль, дивясь обманчивости выражения собственного лица и радуясь ей, спасшей его от копаний старухи в его сердечных язвах. – Нет, это был только старый, разбитый еврей, спятивший плотник.

– В точности то, что я и говорила! – с победным ликованием воскликнула фермерша. – Ведь то был святой Иосиф собственной персоной, вот кто вам явился, сударь, в видении. Да будет вам известно, что лишь немногие удостаиваются чести лицезреть пресветлый лик святого Иосифа, открывающийся только добросердечным, и явление его очищает сердце. И была уж история с волшебником Мерлином, что был муж добросердечный и праведный, как никто другой, посему неудивительно, что святой Иосиф явился ему во сне и открыл ему, где находится ларчик и что с ним происходило с тех пор, как исчез он из церкви Святой Анны. Если и есть чему удивляться, так это тому, что Мерлин был не кто иной, как брат Красавицы Мадлен, из любви к Сатане укравшей просфору из церкви, и что святой Иосиф явился ему во сне после того, как Мадлен попала в плен к Сатане. Волшебник Мерлин схоронил в сердце своем все, что святой Иосиф показал ему в видении, и не только никому не открыл ничегошеньки, но и сам не стал доставать ларчик из его тайника. Всех герцогов и баронов, королевских посланцев оставил ни с чем, ушел от людей и уединился в Броселианском лесу, раскинувшемся в те дни от крепостного холма и дальше, насколько глаз хватает, до реки Одетт, а нынче остались от него только эти одинокие древние дубы, которые вы видите за окном. Когда углубился волшебник Мерлин в чащу леса, открылась ему там Вивиан-лесовица, и он открылся ей, и взаимнооткрывшимся целокупно открылась им любовь. В великой тревоге, как бы не потерять ей волшебника Мерлина, начертила Вивиан вокруг него круг корнем дуба. Захоти он, без труда мог бы вырваться из того круга волшебник Мерлин, но был он ему рад, да только и мечтал, что оставаться внутри. И больше уже не вышел волшебник Мерлин из дубового леса, хотя король благой, милосердный, с Богом в сердце сидел на троне в земле Французской в те дни – король, известный в народе под именем Людовика Святого. Деяния Людовика Святого, верно, ученый господин знает, и не мне вас учить, но прекрасные деяния человека, а особенно короля, достойны того, чтоб мы о них рассказывали во всякое время, и уж тем более в такое подходящее, когда на вашем лице отблеск сияющего лика святого Иосифа, что явился вам в видении. А почему отличаю я от прочих добрых поступков добрые деяния короля? Потому что королю труднее, чем любому другому человеку на свете, совершать добрые деяния, ведь у него в руках больше, чем у всякого другого, возможностей воплощать свои дурные склонности. А этот король отдал все свое богатство, богатство своей страны и своего народа за святые реликвии Христа Спасителя. Доски креста, что нес Иисус на спине, венец терновый, что надели на его голову, да губка с уксусом, что поднесли к его устам, – все эти реликвии, хранящие искры Духа Святого, ибо касались тела Господня, служившего для Духа Святого сосудом, находились в руках венецианских менял, и благочестивый король выкупил их. А как попали эти святые реликвии, освященные прикосновением и прикосновением освящающие, в руки богатеев из Венеции? А дело было вот как: в те дни крестоносцы, отправлявшиеся в Святую Землю, прибыли заместо нее в страну Византию и вместо того, чтобы отвоевать Гроб Господень у мусульман, отбили Константинополь у своих братьев, византийских христиан, и стали в нем править. Когда же усилились враги их со всех сторон, стали они нуждаться в деньгах на ведение войн с врагами. Но не было в их руках денег на ведение войн, и потому обратились они к венецианским менялам с просьбой о большой ссуде. Венецианские менялы не соглашались предоставить им ссуду иначе, как под самый дорогой залог. А какие сокровища дороже всего во всякой христианской земле? Дело ясное – те святые реликвии, что хранились в большом соборе в Константинополе. Отдали крестоносцы святые реликвии в залог венецианским менялам, чтоб получить от них деньги и пустить те деньги на войну, а выкупить не смогли. Обратились крестоносцы в беде своей к королю французскому. Понял благочестивый король, что в руки ему идет великое деяние во славу Господа, и, чтобы не упустить его, тут же засучил рукава. Собрал все богатство Франции и отдал его венецианским менялам как выкуп за доски креста, венец терновый и губку с уксусом, а когда прибыли реликвии те в землю Французскую, вышел встречать их в рубище, босой и смиренный. Святую капеллу, что на острове Сен-Луи в сердце Парижа, выстроил он специально, чтоб поместить в ней святые реликвии. И все те годы волшебник Мерлин скрывался в магическом круге посреди Броселианского леса, и местонахождение ларца – и взаправду творения рук святого Иосифа, где и взаправду хранилась доподлинная прядь волос из волос Пречистой Девы Марии, осталось схороненным в сердце его, под замком языка его.

– Что значит «и взаправду»? – спросил Гавриэль, снова заметив улыбку, запрятанную в глубине морщинок, окружавших уголки ее рта и глаз. – А что, крест, за который Людовик Святой отдал все богатства своей страны, не вправду был крестом Иисуса?

– Только такой бестолковый король, – сказала фермерша, – каким был этот Луи, только благочестивый простак вроде него мог вообразить, что святую реликвию можно купить у византийских тиранов и венецианских купцов.

– Ну а ларец? – спросил Гавриэль. – Откуда вы знаете, что ларец…

– И взаправду дивлюсь я на вас, – сказала ему хозяйка фермы. – Как это вам, человеку просвещенному и рассудительному, в голову приходит приравнивать россказни правителей Византии и венецианских мошенников к истинным словам самого святого Иосифа, собственной персоной и в теле явившегося в видении и лицом к лицу разговаривавшего с правдивым человеком?

Этот его вопрос, как видно, продолжал не давать ей покоя, ибо в тот же вечер, прежде чем он отправился на ночную прогулку к столбам первобытных идолопоклонников и к побережью, она снова обратилась к нему и сказала:

– Вы, верно, вопросом своим намеревались проверить меня, знаю ли я правду и ложь.

Слова ее напомнили ему о древе познания, и по дороге от столбов к морю ему впервые с тех пор, как прочел он в детстве этот библейский стих под сводчатым потолком хедера в переулке Старого города, и через все те долгие годы, что обращался к нему мыслями в подходящие моменты, пришло в голову, что знание, изгнавшее Адама и Еву из райского сада, было знанием добра и зла, а не знанием правды и лжи. Если бы он стремился к знанию правды и лжи и не попался на знание условностей добра и зла, то не лишил бы себя рая собственными руками, уже покрывавшимися гусиной кожей на холоде вечернего ветра, дующего в полную мощь сквозь бескрайнюю тьму океана. Он засунул руки в карманы брюк, предварительно подняв воротник, чтобы защититься от сырой, рыбной прохлады, которой тянуло от моря. Это великое бескрайнее море и далекие звезды небесные, несшие ему в лицо стужу пустого темного пространства, были не менее ужасны в своем равнодушии, чем знание правды и лжи наукопоклонников, овладевших миром, чтобы научить его знанию безразличных законов слепых сил природы, существующих без сверхпричины и без сверхзадачи, без смысла и без значения, без чувств и без ценностей. Гигантские столбы, расположенные рядами вдоль линий восхода и захода солнца и требовавшие больших знаний и умения применять колоссальные силы от первобытных идолопоклонников, которые изготовили и установили их этими рассчитанными цепочками, так же, как и глыбы утесов в заливе, морские валы и звездная сфера, источали далекий равнодушный холод, они принадлежали к тому же безразличному механизму земли, моря и таращащих незрячие глаза звезд, бездумно кружащих в неволе своих замкнутых орбит в силу слепого повиновения слепым законам действия слепых сил, создавших себя в собственной слепоте.

Когда он собрался вернуться в деревню, к своей закрытой кровати, холодный ветер, дувший ему в лицо, донес до него нечто вроде обрывков теплых человечьих голосов, пришедших будто из вод залива и продолжавших гнаться за ним вместе с порывами ветра сквозь завесу морского гула, пока он не остановился и не вернулся и не увидел, что голоса эти – и вправду человеческие и что доносятся они и вправду из залива. В одной из рыбацких лодок, стоявших у причала, сидело несколько парней и девушек из деревни, запевших в тот момент знакомую, часто слышавшуюся на единственной деревенской улице народную, по всей видимости, песню, в которой пелось о судьбе несчастной девичьей любви.

На обратном пути его не оставляла мелодия припева и слова, которые он начал сам себе невзначай напевать: «Это записано на небесах, это записано на небесах, это записано на небесах…» И прилив чудесной радости захлестнул его, подхватил и вдруг вынес навстречу открытой всем взорам тайне, написанной священными буквами Луны и созвездий, и Большой Медведицы, и Ориона, и точками звезд во всю длину, ширину и глубину небосвода, подобно китайским стихам на древнем папирусном свитке. Историю о древнекитайском папирусном свитке Гавриэль так часто повторял мне в качестве примера собственного восприятия самых разнообразных проблем, в особенности проблемы научного знания, именовавшегося у него «знанием правды и лжи наукопоклонников, завладевших миром», что сейчас я уже и не знаю в точности, действительно ли все это происходило с ним в те годы, когда он еще изучал медицину в Сорбонне, или было лишь притчей, аллегорией, сочиненной им самим. Специалист в области химического анализа, эльзасский еврей, получил для проверки в лаборатории черные пятна на кусочке желтоватого материала и в назначенный день представил декану, пришедшему в лабораторию вместе с чистеньким китайским господином, все точнейшие химические формулы как самого материала, так и вещества, из которого состояли пятна, а также и возраста объекта, что было по тем временам новейшим научным достижением. В своей великой скромности он заявил, что знает буквально все, что можно знать об этих пятнах, но тут к нему подошел китайский господин, отвесил ему глубочайший и изысканнейший поклон, восславил глубину его познаний и широту разума, а затем принес тысячу извинений за тот странный казус, что эти самые черные пятна, имеющие честь быть изготовленными в точном соответствии со всеми формулами господина ученого доктора, могут быть помимо утраченного временем черного вещества, из которого они состоят, также истолкованы как знаки древнекитайского иероглифического письма, сочетание коих создает любовное стихотворение давних времен. Слова припева народной песни: «Это записано на небесах, это записано на небесах…», которые Гавриэль за время своего пребывания в этой маленькой бретонской деревушке Карнак слышал так часто и на которые совсем не обращал внимания, а если и вызывали они какое-то мимолетное соображение, то было оно изумлением перед заезженной фразой, порождением суеверий и первобытного слабоумия, которую по-прежнему с восторгом распевает молодежь, – простые эти слова вдруг ослепили его одновременно чудесным и пугающим светом, словно сорвав с его глаз темную повязку. Не метафора, не аллегория, не пустая фигура речи, но слова в их самом прямом значении – это записано на небесах светящимися буквами звезд! И даже мысль, превратившаяся в почти полную уверенность, что сколько бы он ни старался, ему вовек не удастся расшифровать ни одной мерцающей буквы одного светящегося слова из всех этих развернутых на всеобщее обозрение свитков, не способна была заслонить пугающего света, открывшегося ему с падением повязки. Любой учащийся в наши дни знает о составе и механизме светящегося шрифта небесных тел неизмеримо больше, чем самый ученый друид, производивший вычисления для установки гигантских столбов вдоль линий восходов и заходов солнца, но и последний из кельтов, чья босая нога тысячи лет назад попирала землю Западного побережья, не отделенная от нее никакими подметками, понимал то, что не мог понять господин ученый доктор, знавший все, что можно знать о черных пятнах, представлявших собой, честь имея вторгнуться в его физико-химические формулы, еще и запись стихов, и у этого кельта также были и собственные средства разбирать небесные записи.

Я спросил Гавриэля, помнит ли он содержание китайского стихотворения, которое продекламировал в лаборатории китайский господин. Он на миг задумался и сказал, что записал тогда эти слова в тетрадь, которая засунута на дно одного из чемоданов, до сих пор не открытого после его приезда домой. Когда дойдет очередь и до этого чемодана, он вытащит из него тетрадь и покажет мне китайское стихотворение. А пока, если душа моя просит чего-нибудь, что передавало бы какое-то подобие друидической атмосферы, по-прежнему царящей в роще древних дубов и подножия разрушенной крепости, он покажет мне одно стихотворение, которое сам перевел на иврит.

Этот стих Гавриэль перевел в комнате Леонтины – служанки, еще более старой, чем старая хозяйка фермы. Старушка, до сих пор почитавшаяся вполне пригодной, чтобы готовить ему завтрак, но недостаточно почтенной, чтобы подавать его в закрытую кровать, стала теперь его госпожою. Преображение Гавриэля из высокопоставленного гостя хозяйки фермы в прислужника ее прислужницы было скорым и резким, без какого-либо промежуточного этапа, и случилось в день, последовавший за той ночью, когда он почувствовал, как с его глаз упала темная повязка. Вызвало сию перемену письмо, которого фермерша ожидала не менее, чем Гавриэль, и которое пришло в тот самый день из Иерусалима от старого бека. Вместо обычного почтового чека в нем находилось последнее и окончательное извещение о том, что, поскольку Гавриэль упорствует в своем отказе продолжать изучение медицины, ради которого он был отправлен в Париж, его пособие прекращается. Гавриэль предполагал наняться к фермерше на любую работу в доме и в поле, чтобы из своего заработка рассчитаться с нею за долги и продолжать оставаться жильцом в ее доме, в комнате со старинной бретонской кроватью, но отнюдь не так полагала она. Как только ей стало вдруг ясно, что у Гавриэля нет и уже не прибудет по почте ни гроша, она побледнела, руки ее задрожали, морщинистое лицо стало подергиваться, рот то раскрывался, то захлопывался, словно у рыбы, бьющейся на суше, и на миг у Гавриэля перехватило дух от страха, что она вот-вот умрет на месте от разрыва сердца, по его вине и прямо перед его глазами.

– Мошенник! – минуту спустя вырвался из ее глотки яростный вопль. – Низкий мерзавец! Шарлатан! Скандал! Скандал!

Она была чуть ли не в столбняке от такого безобразия, от такого подлого обмана – бродяга, бедный, как церковная мышь, прикинулся богатым сынком и сподобился быть принятым в ее доме этаким принцем! Но его предложение продолжать как ни в чем не бывало спать в господской постели и после того, как он наймется к ней батраком, ужаснуло ее еще более, ибо она обнаружила, что помимо мошенничества он отличается еще и чудовищной дерзостью, нахальством, сотрясающим сами основы мироздания.

– Леонтин! – раздался ее боевой зов, и он бы вовек не поверил, когда бы не слышал собственными ушами, что такой громоподобный рев может вырваться из нутра сухонькой старушки, дрожавшей перед его глазами. – Леонтин! Сейчас же забери этого шарлатана на его место! Каждый – на свое место! Каждый – на свое место!

Эти крики были, понятное дело, излишни, поскольку старая служанка все это время стояла в дверях, дивясь редкостному развитию сюжета отношений между своей госпожою и высокопоставленным гостем. Крик старой фермерши, повторяющийся одновременно с решимостью и страхом: «Каждый – на свое место! Каждый – на свое место!», напомнил ему фразу: «Нет вещи, которой нет места»[79] и приоткрыл завесу над источником объявшего ее ужаса, значительно превышавшего страх быть жертвой мошеннических происков. То был страх неразберихи, кошмар хаоса, в котором снова потонет мироздание в тот момент, когда рухнут его устои, в тот момент, когда ничто уже не будет находиться на своем месте и, что еще чудовищнее – ничто не станет умещаться в подходящих формах, соответствующих природе явлений, и ни одна душа более не окажется в подходящем ей теле. Возможность того, что сельскохозяйственный рабочий на ее ферме будет, в сущности, не кем иным, как ученым господином из столицы, гостящим в ее доме, спящим в кровати ее праотцев и получающим из ее рук утреннюю трапезу, пугала ее не меньше, чем возможность того, что Рэкси, ее крохотный кучерявый щенок, который спит вечерами у нее на коленях, на самом деле не щенок, а только тело щенка, в которое нарядилась душа гадюки, или что Леонтин, в сущности, не кто иная, как Красавица Мадлен, облачившаяся в тело ее прислужницы. Гавриэль же, прожив месяц в комнате Леонтин, уже не знал в точности, кто все-таки такая эта его госпожа-служанка, и если бы хозяйка фермы рассказала ему (а с момента его падения она избегала с ним встреч и, когда случалось ей наткнуться на него во дворе, отвечала на его приветствие ледяным голосом и с физиономией, деланно изумленной наглостью этого чужака-оборванца, сердечно приветствующего ее, словно он ей друг-приятель, бывший компаньон или ровня), если бы она рассказала ему, что его госпожа-служанка Леонтин на самом деле не кто иная, как Красавица Мадлен, некогда влюбившаяся в Сатану в образе красавца-мужчины, он бы этому не удивился, как не удивился бы и сообщению, что она – воплощение Святой Анны.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю