Текст книги "Лето на улице Пророков"
Автор книги: Давид Шахар
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 16 страниц)
Комната Леонтин, находившаяся не в самом доме, а в углу двора, возле задней калитки, не отличалась от комнаты хозяйки ни размерами, ни меблировкой. Эта комната тоже была очень большой, и вдоль стен ее были так же расставлены старинные кровати, старинные черные часы так же стояли в углу, движениями медного маятника медленно отсчитывая мгновения, мерно сменяющиеся в неподвижном воздухе, пропитанном древними ароматами, и так же, как и там, ночная тумбочка была приставлена к изголовью его кровати. Только в этой тумбочке и заключалось различие между двумя комнатами, что и открылось ему во всем великолепии, когда вечером, отворив ее дверцу, он, к своему изумлению, обнаружил ночной горшок. И так же, как не чаял он найти возле своей кровати ночной горшок, никогда не представлял себе, что столь великолепные ночные горшки вообще существуют на свете. В отличие от знакомых ему с детских лет эмалированных ночных горшков с черными железными глазками, смотрящими на мир из всех мест, где эмаль была отбита, этот был сделан из цельного белоснежного фарфора, украшенного венком алых, розовых и желтых роз и расцветавшего по кромке венком фиалок и зелени. Вся комната стала ему близкой и милой при виде сего скромного великолепия, хранящегося в ночной тумбочке, и когда он взял его за ручку и вынул из хранилища и поставил на стол, то захлестнуло его изобилие благодати, переполнявшей сей сосуд. Кто богат? Раби Йоси говорит: всякий, у кого есть нужник вблизи стола[80]. Новая боль, рожденная новым взглядом, разрушила древнее богатство тепла и уюта, оставшееся в далеком детстве рабби Абайе[81] и не понятое Гавриэлем в его собственные детские годы, когда он отправлялся по большой нужде в дедушкину уборную. Как видно, от избытка чувств, вызванного чудесным ларчиком, который дедушка сделал ему в подарок, ему вдруг приспичило, и дедушка повел его в находившийся с противоположной стороны здания нужник, через темный, пахнущий сыростью и мочой проход под сводчатым потолком.
– Я теперь уже знаю, где уборная, – сказал он дедушке. – Ты можешь вернуться в мастерскую.
Но дедушка остался стоять за дверью, и пока Гавриэль там какал, дедушка продолжал стоять рядом, напевая, чтобы его приободрить, словно он был младенцем, трусишкой, который боится остаться один во мраке нужника.
– Сказал ведь я тебе вернуться в мастерскую! Сказано тебе, что я не маленький и не боюсь остаться в нужнике один! – закричал он на дедушку в досаде, заставившей его в тот момент начисто забыть радость по поводу чудесного ларчика.
Тогда дедушка рассказал ему про Абайе, никогда не видевшего ни отца, ни матери, потому что родился сиротой. Когда мать зачала его, умер его отец, а сама она умерла родами. Воспитательница его была женщина разумная, добросердечная и жалостливая, и растила она для него ягненка, чтобы ходил с ним вместе в нужник и рассеивал страх. Когда Абайе вырос, он сказал, что входящий в нужник должен обратиться к ангелам-хранителям с молитвой, смиренно упрашивая их: «Храните меня, храните! Помогите мне, помогите! Поддержите меня, поддержите! Подождите меня, подождите, пока войду я и выйду, ибо так свойственно человекам».
– Но ведь он же был еще маленьким, когда ходил в уборную со своим ягненком, – сказал Гавриэль. – К тому же он был сиротой и поэтому чувствовал себя таким одиноким. Из-за того, что папа с мамой его покинули и умерли, он и боялся, что ангелы тоже его покинут. К тому же мы ведь уже знаем, что на свете нет ангелов, что это – суеверие. Воспитательница рассказывала ему, что добрые ангелы его все время охраняют и всюду ходят за ним, чтобы он не боялся ходить один. К тому же чего там бояться, в нужнике?
– Есть такой бес из нужника, – ответил дедушка. – Об этом написано в Гемаре. Звать его Бар-Ширикай Пандай. Этот бес рожден из львиной отваги, и тот, у кого острый глаз, может разглядеть его на голове льва и на носу львицы. Если человек сидит в нужнике и вдруг увидит перед собою этого беса, он должен сказать: «У льва на голове и у львицы на носу нашел я его, о грядку порея молотил я его и челюстью осла колотил я его». Тот, кто так скажет, станет героем под стать Самсону, растерзавшему собственными руками льва и челюстью ослиною убившему тысячу человек. Бес его испугается и удерет.
– А как выглядит этот бес? – спросил Гавриэль.
– У него облик козла, козлища, и не только Абайе его боялся, но и все мудрецы наши, блаженной памяти. Этот бес завидует ученым людям и является изводить их в нужнике. Равва не был сиротой, как Абайе, и тем не менее жена старательно охраняла его от всевозможной нечисти. Когда он отправлялся в нужник, она клала орех в медный кувшин и гремела им из-за двери, а когда он возглавил йешиву, она стала тревожиться за него еще больше – она сделала в двери нужника окошко, и все время, что он там сидел, ее рука лежала у него на голове.
Вид Раввы, тужащегося в то время, как просунутая сквозь окошко в двери нужника рука жены лежит у него на голове, так развеселил Гавриэля, что он начинал смеяться всякий раз, как вспоминал об этой воображаемой картине. Впервые услышав эту историю от дедушки, он так хохотал, что заразил своим хохотом и его. Дедушка смеялся и поднял его в воздух, смеясь, поцеловал в макушку, смеясь, стал плясать с ним в обнимку, как плясал прежде в синагоге со свитком Торы в руках. Дедушку это рассмешило, но не маму.
– Как зовут беса из нужника?
В своем ликовании Гавриэль не мог дотерпеть, пока мать его разгадает загадку, и радостно крикнул:
– Бар-Ширикай Пандай!
От этой загаданной сыном загадки с ее разгадкой заодно лицо госпожи Луриа побелело.
– Дедушка тебе опять забивает голову своими мидрашами!
Если у нее еще оставалось какое-то сомнение, то теперь явился бес из нужника и воочию продемонстрировал ей, что ее старый, выживший из ума отец окончательно решил утопить внука в выгребной яме суеверий и сумасшедших фантазий своих блажных дурацких мидрашей, после того как сумел разрушить жизнь детям.
– Ноги его больше не будет в этом доме! – воскликнула она в пророческом гневе, а Гавриэлю строжайше запретила навещать этого полоумного.
– Ты, конечно, можешь продолжать ходить к нему, да и он, ясное дело, придет сюда, когда ему захочется, ведь он твой дедушка и любит тебя, и человек он хороший, хотя и немного рассеянный от старости, – передумала она после минутного размышления, вспомнив, как видно, о психологической правде сентенции «запретный плод сладок». – Но не обращай внимания на россказни об ангелах и бесах и на прочие его глупые мидраши. Ты ведь мальчик умный и знаешь, что призраков и бесов нет ни в школе, ни в отхожем месте, ни в ночном горшке, ни в кухонном.
«Что-то таится в этом ночном горшке для ученого господина из Парижа» – словно говорила появившаяся на лице Леонтин улыбка, когда та, войдя, увидела Гавриэля, дивящегося на горшок, который он не выпускал из рук. И он тоже внезапно увидел ее в зеркале большого платяного шкафа напротив и смутился при виде этой улыбки. Мне он сказал, что смутился потому, что понял: вытащив ночной горшок из тумбочки, поставив на стол и разглядывая его, он невольно вторгся в личную жизнь Леонтин, которая по доброте душевной пустила его в свою комнату вместо амбара, где фермерша селила своих сезонных батраков. На всей ферме был всего-навсего один нужник – в господском доме, и морозными ночами старая служанка, которой было слишком далеко идти до главного здания и слишком холодно выходить за ограду в поле, конечно, нуждалась в ночных горшках. Большинство окрестных крестьян, не охваченное смятением столичных веяний, ходило до ветру в поле.
– Красивый горшок, – сказала Леонтин.
– Очень красивый, – сказал Гавриэль. – Никогда не видал такого красивого горшка.
– Он и вправду самый красивый из моих горшков, – продолжала Леонтин. – Я специально приготовила его для вас. Думаю: этот чувствительный господин, верно, будет опасаться ночных ветров.
Ветры дули там постоянно, и порой резкие океанические порывы сдували с Дикого Берега тех немногих парижских путешественников, которым доводилось туда заехать и которые даже при обычном бризе кутались и обматывались шарфами и бесчисленными платками.
– Я не боюсь ветров, – заявил Гавриэль. – Ни дневных, ни ночных[82].
Леонтин внимательно посмотрела на него и сказала:
– Это может быть добрым знаком.
Легкий ночной ветерок повеял между его голых ног, поверх спущенных штанов, когда он присел над такой близкой землей и поднял глаза на такие далекие звезды, и внезапно у него перехватило дыхание от ощущения, что за спиной его кто-то стоит. Неприятная дрожь в спине мгновенно превратилась в крушащие ребра тиски ужаса при появлении запаха столярного клея и голоса, напевавшего: «И очисти сердца наши, дабы правдой служить тебе! И очисти сердца наши, дабы правдой служить тебе!» То был ужас знания, что умерший тридцать лет назад дедушка стоит за его спиной. Присутствие покойника за спиной превратило весь осязаемый и плотный мир, простиравшийся от земли под его заднепроходным отверстием до звезд над его отверстыми глазами, в тонкую и ломкую паутину наваждения, натянутую на бесплотность духов, и ему самому не хватило духа, чтобы обернуться. А хватило ему духа лишь на то, чтобы тут же помчаться оттуда что есть духу, прихватив рукою сползающие и путающиеся в ногах штаны, к заветной калитке в ограде. Только добравшись до двора, застегнул он штаны при свете, падавшем из окошка Леонтин, перевел дух и накачал воды из старинной колонки, чтобы привести себя в порядок и остудить лицо и затылок. Прежде чем войти в комнату, он заглянул в окно. Так же, как в тот раз ему полегчало, когда выяснилось, что фермерша не видела его бьющимся головой об пол ее комнаты, так и сейчас ему полегчало, когда он увидел, что старая служанка крепко спит, лежа на спине, и если он сейчас войдет, она не поймет, что с ним произошло нечто столь же смехотворное. Вид себя самого, спасающегося бегством со спущенными штанами, веселил его даже больше, чем в детстве – вид Раввы, тужащегося, сидя под просунутой в дверное оконце рукою жены, но смеяться в полный голос он не посмел, опасаясь разбудить Леонтин, и потому сидел и смеялся сам с собою тем беззвучным смехом, которым в конце дней своих втайне от всех смеялся дедушка.
Леонтин рассмеялась, когда он, вернувшись под вечер с работы (в тот день он был отправлен в свинарник помогать кастрировать кабанов), спросил ее, верит ли она в бессмертие души, и вообще много смеялась, постоянно пребывая в хорошем настроении, которое временами выводило из себя ее госпожу. Хозяйка фермы ко всему относилась с повышенной серьезностью и оттого по любому поводу, начиная с протекавшей крыши и тарелок, имеющих обыкновение разбиваться, валясь из моющих рук, и кончая коровами, заболевавшими болезнями рта и копыт, то есть всего того, что по своей природе подвержено порче и обречено на гибель и истребление, ходила вечно с угнетенным и мученическим видом, сгибаясь под непосильной ношею разваливающегося мира. О своей служанке она всегда говорила: «Несерьезная она, эта Леонтин, легкомысленная», а в минуты гнева кричала на нее: «Убирайся отсюда, бессердечная тварь!» В то воскресенье, когда Гавриэль приехал из Парижа, и, в сущности, в течение всей первой недели, что он провел в ее доме, та непрерывно бурчала на Леонтин: «Экая бессердечная тварь! Бессердечная тварь! Какое безобразие! Боже правый, какое безобразие!» И все это из-за одного происшествия. В то воскресенье в церкви Святой Анны происходило поминовение местных уроженцев, павших в великой войне, «на поле чести», как сказал священник. Из-за Леонтин, как утверждала фермерша, обе старушки явились в церковь с некоторым опозданием и стали потихоньку пробираться на свои места возле деревенского доктора, стоявшего с непокрытой головой, в то время как его выходная шляпа – высокий черный цилиндр – покоилась на пустом сиденье сбоку. Когда священник закончил читать поминальную молитву и подал собранию знак садиться, фермерша, расчувствовавшаяся и взбудораженная как святостью действа, так и опозданием, произошедшим, как уже говорилось, по вине служанки, уселась прямо на цилиндр, который сплющился с шелковым стоном. Доктор побледнел и бросил на нее возмущенный взгляд, а она поспешила расправить шляпу и по возможности разгладить ее помятости, а затем протянула ее владельцу с выражением глубочайшего соболезнования на лице. Можно сказать, что если бы не Леонтин, то все сошло бы благополучно, но эта «бессердечная тварь» расхохоталась так громко, что все собрание уставилось на них, застыв словно в столбняке, а священник прервал свою проповедь и сказал:
– Я хотел бы напомнить почтеннейшим сударыням, что они находятся в святом месте и посреди молитвы за упокой душ воинов, павших на поле чести.
Хуже всего фермерше стало оттого, что священник сказал «сударыням», то есть, прибегнув ко множественному числу, превратил ее в участницу этого безобразия, в то время как смеялась одна Леонтин. Чтобы исправить несправедливость, она была вынуждена всю неделю ходить от дома к дому, опираясь на руку Леонтин, и объяснять всем и каждому, что не она, а лишь исключительно Леонтин смеялась в церкви.
Этот искренний и безудержный смех, как видно, и придавал Леонтин вид значительно более молодой, чем вид ее госпожи. Когда та рассказала Гавриэлю, что Леонтин старше ее на несколько лет, он не мог ей поверить и отнес эти ее слова к той разновидности преувеличений чужого возраста, которая была характерна для его матери, но Леонтин сама это подтвердила. Она была проворна в движениях и даже скора на ногу, несмотря на легкую хромоту. То была не настоящая хромота, но некоторое припадание на левую сторону, словно колено левой ноги было сковано. За работой Леонтин пела, и от нее Гавриэль научился местным народным песням: «По пути я встретил дочку жнеца, по пути я встретил дочку косаря» и «Это записано на небесах». Она смеялась и тогда, когда он довольно слабо попытался протестовать против завтрака, подаваемого ему в постель, и объяснить, что это не дело, чтобы она, назначенная по воле хозяйки ему в начальницы, дабы нагружать его любой работой в доме и в поле и держать в ежовых рукавицах, просыпалась утром прежде него, чтобы приготовить ему крепкий ароматный кофе и булочки, намазанные маслом и джемом. Она привела немало доводов и соображений: соображения здоровья – ради собственного здоровья ей необходимо вставать рано и делать двигательные упражнения, соображения удовольствия – для нее подлинное удовольствие встречать его запахом доброго крепкого кофе, и все доводы вместе и каждый в отдельности убедили его в том, что его святая обязанность – продолжать получать от нее завтрак в постель, и поскольку обязанность эта была ему так приятна, чувство вины его покинуло.
– Я знаю, что это смешной вопрос, – сказал Гавриэль. – Но все равно, скажи-ка мне, пожалуйста, веришь ли ты в бессмертие души?
– При чем тут вера? – ответила Леонтин. – Я вижу и знаю, что видят мои глаза.
Гавриэль не вполне ее понял.
– Так значит – не веришь? – спросил он.
– Конечно не верю, – сказала она. – Я-то думала, что ты уже заметил, что я еретичка и оттого патронесса вечно на меня так серчает. Для меня нет ничего, кроме того, что видят мои глаза и что я знаю.
Она снова залилась смехом, и Гавриэль начал понимать хозяйку фермы, иной раз просто выходившую из себя от смеха Леонтин. Смеясь, она указала на тумбочку, хранившую в своих недрах великолепный ночной горшок, и, когда смех утих, сказала:
– А я приготовила тебе ночной горшок, потому что думала, что ты чувствителен к ветрам.
Гавриэль рассердился и нетерпеливо попытался вернуть ее к прежней теме.
– Значит, глаза твои видят, что человек умер и похоронен, и ты знаешь, что это конец истории. Был, и нету!
Он вышел из комнаты в ночь, не дожидаясь нового безудержного взрыва хохота.
Он проснулся от запаха доброго крепкого кофе и увидел Леонтин, с сияющими глазами подающую ему завтрак в постель. Земля не разверзлась и с радостью готова была вынести рабыню, похитившую у своей госпожи честь подавать утреннюю трапезу высокому гостю, забывшему, что перестал быть гостем, просыпающимся в кровати хозяйки, и скатился до положения прислужника прислужницы.
– Ну нет, Леонтин! Нет и нет. Не ты должна меня обслуживать, а я тебя. Боже мой, что это происходит?!
Стрелки больших черных часов выкроили на циферблате прямой угол девяти часов. А ведь он должен вставать на работу в шесть утра.
– Ты забыла разбудить меня на работу! – воскликнул он и рывком сел в кровати.
– Не я забыла, а ты забыл, – сказала Леонтин. – Ты забыл, что сегодня воскресенье – день отдыха.
Тут он обратил внимание и на белые кружевные крылышки ее выходного платья, и на традиционный бретонский кружевной чепец на ее голове, похожий на маленькую очаровательную башенку, и на запах белых, розовых и красных гвоздик, которые она сорвала в саду и поставила в вазу на столе и во все банки на этажерках.
Запах гвоздики Гавриэль любил больше запахов всех других цветов, кроме жасмина.
– Мой сын Марсель любил гвоздику больше всех цветов, – сказала она. – А нынче, в этот час, в девять утра, исполнилось двадцать лет со дня его смерти. Он погиб в первом бою на Марне.
С улыбающимся, как обычно, лицом и с сияющими глазами она рассказала ему историю того дня. Поутру она стояла вон там, в углу комнаты, и поправляла часы, которые остановились в эту минуту. Когда она дотронулась до маятника, в глазах у нее потемнело, дыхание прервалось, и она услышала, как ее сын Марсель кричит: «Мама, мама, мне нечем дышать!», и увидела, как он исчезает под клубящейся земляной лавиной. Она увидела его умирающим с расстояния восьмиста километров и поняла, что теперь ей остается только ждать, когда его имя появится в очередном списке погибших, но имя его не появилось. Вместо этого неделю спустя он оказался в списке без вести пропавших, и только по прошествии нескольких недель, когда снаряды немецкого контрнаступления взрыли завалы прежнего наступления, был обнаружен труп юноши, заживо похороненного под грудой земли. Мужу она об этом не рассказала, потому что тогда он лежал больной и от этой болезни уже не оправился. А кроме того, муж ее был «чувствителен к духам» еще со дня смерти Лизетт, их старшей дочери, умершей в детстве от воспаления легких за пятнадцать лет до гибели Марселя. Однажды ночью, когда муж ее вышел по нужде под дуб, что за оградой, он увидел, что мертвая Лизетт стоит перед ним. С перепуга он убежал домой без штанов, что остались в поле. Милая малышка Лизетт была ей так дорога, что и она захотела ее увидеть. Обливаясь потом и дрожа от страха, Леонтин вышла посреди ночи в поле и стала кричать: «Лизетт! Лизетт! Иди ко мне, Лизетт, я хочу тебя увидеть, Лизетт, Лизетт!» Но Лизетт не пришла. Из ночи в ночь Леонтин в страхе и надежде выходила в поля и кричала «Лизетт, Лизетт», пока не стали говорить, что она сошла с ума от горя, но Лизетт не приходила. Она перестала ходить в полночь в поля и звать ее и перестала надеяться. Однажды летней ночью, сидя за вышиванием рубашки, она подняла глаза и через открытое окно увидела, что Лизетт стоит у калитки. Увидев Лизетт, она выронила из рук вышивание и бросилась к ней самым прямым, коротким и быстрым путем – через открытое окно.
– Мне уже лучше, мама, – сказала Лизетт. – Воспаление легких прошло, и теперь я могу играть на берегу реки.
– Когда я тебя снова увижу? – спросила Леонтин.
Но Лизетт уже исчезла, и Леонтин поняла, что та вернется к ней как только сможет. И действительно, она возвращалась еще дважды, пока не оделась новым телом явившегося в мир младенца, как говорят у нас в деревне: «Ребенок помер – ребенок родился». Душа умершего ребенка не задерживается надолго, как душа взрослого человека, которой приходится порхать по миру голышом целыми веками. И только вернувшись домой, Леонтин почувствовала боль в колене, потому что, когда она прыгнула из окна, колено ударилось и треснуло, и до сего дня она не может его согнуть. Душа Лизетт оделась новым телом младенца, родившегося через четыре месяца после ее смерти, ну а Марсель, который, когда погиб, был уже взрослым мужчиной двадцати одного года, все еще мешкает, вот уж двадцать лет после смерти, и радует сердце матери своими сказками и развлекает ее своими проделками, ведь он большой проказник, а иногда еще запевает одну из тех новых песен, что выучил в полку. Патронесса, которая ничего не видит и не слышит, кроме себя самой, коровьего мычания, куриного кудахтанья да набора всяких глупостей из воскресных проповедей этого пьяного дурака, отца Лагофика, всегда спрашивает:
– Ты не боишься всех этих своих духов? Если б, например, мой покойный муж (так она мне говорит) возник передо мною на кухне, я б на месте замерла со страху.
А я ей говорю, что если бы она и вправду любила мужа, то осилила бы страх и сама захотела бы его видеть. В чем ее несчастье? Несчастье-то ее в том, что она верит всем глупостям, которые городит отец Лагофик. Когда тот начинает в своей проповеди осыпать огнем и серой всякое колдовство и ведьм, что вызывают души мертвых, патронесса бледнеет, начинает трястись от страха и боится смотреть в мою сторону. А, вот и она – уже готова идти к мессе, только меня и ждет.
И действительно, в тот же миг послышался голос хозяйки:
– Леонтин, Леонтин! Если ты не пойдешь немедленно, мы опять опоздаем в церковь!
Гавриэль смотрел в окно на двух старушек, шедших рука об руку в церковь на воскресную мессу. Чем более удалялись они от дома и приближались к церкви, тем больше старился облик хозяйки и молодел облик Леонтин. Согбенная под гнетом старческого бессилия и тяжестью бед и хозяйственных забот, хозяйка фермы висла на руке стройной Леонтин, бодро шагавшей, невзирая на несгибаемое левое колено, и вопреки смертельному страху опоздать на молитву то и дело останавливалась и выговаривала своей служанке:
– Перестань нестись, как конь в конюшню! Ты ни капельки не считаешься с моим состоянием.
По дороге из церкви домой фермерша выглядела еще согбеннее, а Леонтин шагала еще бодрее и веселее. Входя в комнату, она принялась напевать песенку «Это записано на небесах, это записано на небесах» и, легким движением руки распустив под подбородком тесемки своего чепца, подкинула его кверху, словно выпуская огромную белую бабочку, взлетевшую к потолку и опустившуюся на красные гвоздики в середине стола.
«Зеленая у нее душа», – по-арабски произнес про себя Гавриэль. Лишь один раз в жизни слышал он это выражение, произнесенное по-арабски, когда мальчиком лет десяти прислушивался к разговору своего папы с судьей Даном Гуткиным. Отец, придвинувшись к приятелю, прошептал ему что-то на ухо, и оба громко расхохотались, а Дан Гуткин хлопнул себя обеими руками по коленям и со смехом воскликнул по-арабски:
– Иегуда Проспер-бек, зеленая у вас душа, вот как жив Господь, зеленая у вас душа!
Потом папа объяснил ему, что судья воспользовался арабским выражением, означающим душу молодую, как молодой и свежий сорняк ярко-зеленого цвета, полный соков жизни. Сейчас при виде руки, подкидывающей кверху белое кружево, Гавриэлю стало ясно, что возраст души Леонтин вовсе не соответствует возрасту ее тела и не зависит от него, принадлежа совершенно иному летосчислению, и, когда это тело прекратит свое существование, душа Леонтин покинет его такой же молодою, как и в тот день, когда впорхнула в него зеленым мотыльком.
– Я знала, знала, знала! – радостно воскликнула она. – Я знала, что сегодня мне предстоит приятная встреча!
И действительно, кого, как не Малыша Шарло, встретила она в церкви – Шарля Латрокера, лучшего друга детства Марселя. Они вместе ходили в школу, вместе отправились на великую войну и вместе участвовали в первом наступлении на Марне. Теперь Малыш Шарло стал важной персоной, ведь он заведует бретонским отделением знаменитой транспортной фирмы «Кальберсон» в Мансе, главном городе департамента Сарт, и в его распоряжении специальная машина, которая возит его каждый день из дома в контору и из конторы домой. Ей всегда хорошо от встреч с друзьями Марселя, а особенно приятно встречать Малыша Шарло, что так прекрасно рассказывает старые и новые истории о том, что случилось когда-то, и о том, что происходит нынче. Малыш Шарло снова возник на следующее утро вместе с запахом доброго крепкого кофе и горячих булочек с маслом и джемом.
– Сегодня, – сказала Леонтин Гавриэлю, – не ходи работать ни на двор, ни в поле, а отправляйся прямо на дом к Малышу Шарло, а он уж тебе скажет, что делать.
В ее глазах сверкали какие-то странные искорки, и именно они, более чем само по себе непонятное распоряжение, вызвали в нем подозрение, что она слегка повредилась в рассудке. Когда он попытался вернуть ее к действительности всяческими «что это значит» и «с чего это вдруг», она тут же прервала его своим «нечего тут спорить» и вышла из комнаты. Не от нее, а от Малыша Шарло он услышал несколько фраз, открывших ему глаза на сплетенную ею интригу: так как Леонтин знала, сколько зарабатывают батраки на ферме, она подсчитала, что Гавриэлю предстоит отрабатывать свой долг три месяца, а так как знала свою госпожу, то понимала, что та выставит его через эти три месяца без гроша в кармане. Поэтому она договорилась с Малышом Шарло, чтобы тот принял Гавриэля на работу в транспортную фирму. Из того, что он там заработает за месяц, он сможет выплатить остаток долга, и у него еще останется несколько десятков франков. Гавриэль хотел поблагодарить ее за доброту куда больше, чем за ту выгоду, которую сулил ему ее план, но она отмахнулась от него, и глаза ее снова засверкали странными искорками, от которых сердце его необъяснимо сжалось.
– Поспешай на работу! – сказала она. – Шарло уже стоит у себя в дверях и ждет машину, которая должна прибыть с минуты на минуту. Если ты сейчас же не побежишь, то не доберешься сегодня туда, куда должен добраться.
В тот день Гавриэль должен был добраться до северного Парижа, чтобы разгружать пришедший из-за границы товарный поезд.
– Если будете проворными и ловкими ребятами, – сказал Малыш Шарло, подмигнув Гавриэлю и другим грузчикам, забравшимся в огромный грузовик, направлявшийся в столицу, – то успеете еще и слегка поразвлечься в Париже. Но не таскайтесь ни на Пляс Пигаль, ни на Шанз Элизе. Там вас обдерут как липок, а ведь вы – не американские туристы. Я бы вам рекомендовал рю Сен-Дени, да пониже, возле собора Сент-Эсташ. Там большой выбор красивых девиц, да и цены приемлемые.
В конце того месяца с ним произошло небольшое недоразумение при доставке последней посылки: Гавриэль был послан в городок Нуайон к северо-востоку от столицы для доставки туда заграничных посылок, и недоразумение было следствием той двойной радости, которая охватила и его, и водителя грузовика. Ведь то была последняя посылка, работа была быстрой и легкой и вот-вот должна была закончиться, и тогда они понесутся во весь опор на улицу Сен-Дени, где внизу на них хлынут как из рога изобилия все эти проститутки, вожделенные все скопом и каждая в отдельности. И потому они на два голоса грянули песнь бретонского народа «Это записано на небесах, это записано на небесах» в тот момент, когда подъехали к воротам гостиницы, одному из постояльцев которой была адресована последняя посылка. Ворота растворились, и выглянули две головы, которые, как впоследствии выяснилось, принадлежали сторожу и курьеру гостиницы, изумленные всплеском жизнелюбия, поколебавшим застывший покой, неизменно царивший в сем упорядоченном месте. Еще прежде, чем растворились ворота, взгляд Гавриэля привлекла высокая каменная ограда, напомнившая ему о его детской любви к высоким каменным оградам в Иерусалиме, внутри которых заключены были заветные тайны. Здесь, однако, сердце его не тянулось к секретам чужой жизни, протекавшей за таинственной оградой, поскольку сама атмосфера отчужденности была ему неприятна из-за царившего в ней запаха старой ткани, пропитанной стиральным мылом и крахмалом чужого жизненного уклада, мелочного, холодного, глубоко погруженного в счета мира сего под чехлом ханжества и под защитой мессианского спасения в его гугенотской версии, ибо гостиница производила впечатление религиозного странноприимного дома, предназначенного для служителей культа. Когда Гавриэль с посылкой в руках вошел во внутренний двор, сестра-хозяйка сердито крикнула сторожу и курьеру: «Что это с вами? Каждый – на свое место!» в том же перепуганном тоне и в тех же словах, которые слетели с уст фермерши, когда та выкинула его из своего дома в дом служанки. Тут же взгляд ее наткнулся на чужого грузчика, который своим диким пением сбил с толку тех двоих, а теперь вот стоит со свертком в руках у парадного подъезда этакой последней соломинкой, что способна переломить ее спину.
– Эй, ты, бретонец! Через служебную дверь, через служебную дверь!
А когда он развернулся, вышел за дверь и вернулся со служебного входа, сестра-хозяйка снова выросла перед ним и продолжала:
– Так тебя воспитали в твоей стране, Бретани, чтобы носить доставку с главного входа?
Она сделала вывод о его происхождении из бретонской песни, которую он пел вместе с шофером, и приставшего к нему, как видно, бретонского акцента. Что до выражения «в твоей стране», то он уже давно обнаружил, что французы имеют обыкновение называть свою родную провинцию, а иногда даже и город «страной». Так, например, хозяйка прачечной, приехавшая из Бордо, говорила: «В моей стране, в Бордо».
Сестра-хозяйка уже сунула руку в карман фартука, собираясь вручить ему десять сантимов положенных чаевых, когда взгляд ее упал на адрес и она увидела, что это не доставка продуктов для гостиницы, а посылка, предназначенная для одного из жильцов.
– Комната номер девятнадцать, второй этаж справа, – сказала она, не удостоив его дополнительного взгляда, а когда он начал подниматься по лестнице, надумала добавить поучительную сентенцию, в которой тот остро нуждался, как ей стало очевидно из всего его прежнего поведения: – Да не стучи слишком сильно в дверь, да не забудь снять перед ним картуз. Да будет тебе известно, что это один из величайших пастырей, бесценный и великий человек, воистину выдающийся человек!
В дверь комнаты бесценного и великого человека Гавриэль вежливо стукнул три раза, так, как хозяйка фермы стучала в его дверь во времена его величия. В этом стуке не было ни наглой требовательной надменности, ни кроткой униженности, но некая умеренность в изъявлении почтения, не требующая от стучащего отказа от собственного достоинства. Гавриэлевы удары, как и ритм размеренных пауз между ними – все было таким же, но дверь была иной, и посему иным оказался и звук. Дверь его комнаты на ферме была тяжелой и старинной, и стук получался сухой и глухой, здесь же звучный тембр ударов сопровождался сочным резонансом, приятным на слух и сулившим законные чаевые, хотя и не в изобилии, ибо не в обычае порядочных служителей культа разбазаривать свои средства. Сие размышление о чаевых снова напомнило ему о том почтении, которое и вправду испытывала к нему в свое время фермерша. Будучи хозяйкой, она, конечно, не имела обыкновения получать чаевые, и когда он, по рассеянности и по привычке к парижским гостинцам, протянул их ей в свое первое утро, отказалась принять, но тем не менее продолжала ежеутренне стучать в его дверь с предельной вежливостью, настаивая на причитавшейся ему и ей чести, чтобы хозяйка дома собственноручно подавала ему завтрак в постель. Доколе он оставался в ее глазах богачом, она испытывала к нему глубокое уважение, даже не имея никакой выгоды от его денег, а когда он платил ей причитавшуюся плату за жилье, выражение ее лица вызывало у него в памяти стих «наделяющий смертного мудростью своею», потому что она выглядела так, будто получает от него не просто купюры, переходящие из рук в руки, но ломти, отрезанные от некоего свойства его души. Когда купюры эти попадали в ее руки, прежде чем спрятать их в одной ей известные тайники, она садилась на краешек дивана с поджатым ртом и потупленным в святом неведении взглядом и медленно перебирала их пальцами с томным шелестом благоговения. В те дни она переживала за его расточительность и стояла на страже, зорко следя, чтобы он не слишком баловал людей неумеренными чаевыми за их мелкие услуги, но более всего она предостерегала его от корыстолюбия Леонтин, ежедневно убиравшей его комнату и получавшей от него за это постоянные чаевые.