355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Давид Шахар » Путешествие в Ур Халдейский » Текст книги (страница 4)
Путешествие в Ур Халдейский
  • Текст добавлен: 13 ноября 2017, 11:30

Текст книги "Путешествие в Ур Халдейский"


Автор книги: Давид Шахар



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц)

– Ну конечно, ловить вора – это дело по нему. Разве я не говорила всегда, что он сорванец? В тот же момент, как я его увидела, почувствовала, что передо мной стоит человек, который спорит и ссорится со всею землею[13].

Так и сказала. В случае необходимости у нее всегда находились подходящие стихи из Библии, различные красивые выражения. Когда ей стало известно, что Отстроится-Храм уехал за границу и оставил ее дочь голой и неимущей, она просто расплылась от радости за все свои мрачные пророчества, которые поторопились сбыться вскорости, в дни ее, скорее, чем она предполагала. Эта старая мегера застрахована от всех несчастий на свете. День за днем погибают под колесами те, кто моложе и лучше ее, очаровательные девушки мучаются по больницам всевозможными странными недугами, а эта старая ведьма словно меняет кожу, как змея. Когда она сказала о его отце, что он был создан только для того, чтобы играть в казаков-разбойников, он крикнул ей: «Чтоб ты сдохла», а мама заставила его замолчать. Он проклинал ее изо всех сил и всей душою и чувствовал, что проклятие сбудется. Он даже боялся, что если она умрет в течение дня-двух, то кто-нибудь явится и отдаст его под суд по обвинению в убийстве. Десять лет прошло с тех пор, и вот она все цветет, в то время как ее дочь увядает, и кто знает, не изведет ли она в будущем и его, своего внука, а если и этого недостаточно, то еще порадуется известию, что в свой смертный миг тот думал лишь о ней одной.

Из опасения произвести на преподавателя и весь класс впечатление безумца, он не расхохотался во весь голос, а скривился и задушил свой смех в зародыше. Он и вправду превзойдет сам себя с этой своей самой удачной шуткой, этот старый насмешник, этот греховодник – судьбоносный случай, если решит проучить маленького Срулика и вынуть из него душу именно в тот миг, когда он думает о своей ненависти к бабушке Шифре и злится на доктора Цви Садэ. Какой будет последняя картина его жизни, когда этот случай заберет его из земной юдоли? Не любимая и прекрасная картина, не что-нибудь возвышенное и выдающееся, красивое и доброе, а нечто низкое, презренное, ненавистное, дурацкое и мелкое, то, что на самом деле совсем не важно и ничуть его не интересует, нечто вроде этакого доктора Цви Садэ, например. Если бы ему было суждено умереть в эту самую минуту, он хотел бы подумать о чем-нибудь приятном, увидеть цепочку видений из своей земной жизни, которые хорошо было бы взять на память, из-за которых игра стоила бы свеч. Хотя сие размышление ни на чем не основано, и поскольку игра закончена, все это так или иначе ничего не прибавляет и не убавляет, и тем не менее ему было чрезвычайно важно в тот миг подумать о приятном, чтобы перед его глазами встала какая-нибудь картина из жизни, способная порадовать душу, однако злость на бабушку Шифру сменил неприятный привкус, оставшийся у него от разговора с профессором Тальми. Несколько дней тому назад, когда весь план «великого путешествия в Ур Халдейский» был ему уже ясен (хоть в тетради он и записал: «великая поездка», но в душе предпочитал название «великая прогулка», в котором больше ощущались удовольствие и свобода), он хотел поговорить с Тальми о своей идее. В сущности, Тальми был единственным в мире человеком, которому он не только был готов открыть весь план, но и страстно к этому стремился. Ведь сама идея созрела в нем как раз по следам одной из статей Тальми, и весь последний год обучения имел смысл только благодаря лекциям Тальми на тему «духовного кризиса наших дней». Однако желанная встреча, произошедшая в кафе «Гат», не удалась. Чем больше говорил Срулик, тем сильнее ощущал отсутствие отклика, стену непонимания, складывавшуюся у Тальми, совершенно не видевшего, какова нужда во всей этой великой поездке для понимания смысла, скрытого в историях об Аврааме, тем более что ясно как день – никакой новый текст не будет обнаружен ни в Уре Халдейском, ни в Харане. В противовес этому Тальми начал рассказывать Срулику о нескольких текстах, обнаруженных им в прошлом году в библиотеке Британского музея, в которых содержится достаточно материала, чтобы совершить переворот во всех наших представлениях и понятиях, и о том, что он как раз и занят написанием книги по данному вопросу, которой предстоит разорваться бомбой над головами ученых всего мира. На этом этапе Тальми погрузился в некую легкую грусть, придавшую ему выражение морщинистого и очкастого младенца, готового удариться в плач, и начал разглагольствовать о своих бедах, то есть – о бедах, причиняемых ему женою, которая не дает завершить последнюю главу, задерживая разрыв той самой бомбы над головами ученых всего света. Теперь, когда неприятный привкус того разговора вновь стал угнетать его, Срулик окончательно решил попросить о дополнительной встрече, чтобы «во всем разобраться». Провал беседы был следствием не только тяжелого расположения духа Тальми из-за расстройства, причиненного ему женою в тот день, но и по собственной вине Срулика, не сумевшего хорошенько объяснить свои идеи. В следующем разговоре ему удастся хотя бы найти путь к сердцу Тальми.

Когда дверь открылась и секретарша попросила учащегося Исраэля Шошана зайти в секретариат, он понял, что за нею стоит Роза, и прежде чем та раскрыла рот, бросился бежать по направлению к дому, а Роза следом за ним, задыхающаяся, из последних сил.

– Ваша мама, – сказала она на бегу, – упала на пол. Не может встать.

Она пыталась бежать так же быстро, как он, и Срулик стал за нее опасаться.

– Послушай, Роза, – остановившись, сказал он ей очень медленно. – Я теперь и сам доберусь до дому. Тебе не нужно так бежать. Это нехорошо для твоего здоровья. Иди потихоньку – и придешь через некоторое время.

Роза кивнула, целиком соглашаясь с его словами, но тем не менее продолжала бежать следом, стараясь за ним угнаться. Поэтому он решил замедлить бег, и в тот же самый миг ее ноги зацепились за моток электропроводов, сложенный на тротуаре возле дома судьи Гуткина, и если бы он, находясь рядом, не подхватил ее обеими руками, она упала бы навзничь. Один из рабочих, тянувших моток в сторону подъезда, крикнул в ее сторону:

– Ты что? У тебя что – глаз нет?

Будь у него время, Срулик научил бы этого грубияна рабочего, что значит устраивать препятствия в общественном месте, да еще и повышать голос на Розу. Чем больше он приближался к дому, тем сильнее у него сжималось сердце и рос страх, и в тот момент, когда он перешагнул через порог, ему захотелось остановиться и спросить Розу, действительно ли мама еще жива.

Его мать сидела на постели, бледная, слабо улыбаясь в его сторону, и он готов был просто подпрыгнуть до потолка от радости. Значит, в то время как Роза бегала звать его на помощь, она смогла самостоятельно встать и дойти до своей постели, и сесть на нее, и еще, прежде чем сесть, дошла до кухни и взяла себе стакан воды. Как только он увидел ее живой, дышащей, сидящей и улыбающейся хоть и слабой, но выдающей ясное сознание и здравый рассудок улыбкой, он подбежал к ней, и поцеловал, и стал целовать снова и снова в изумительной радости освобождения от кошмара, охватившего и не отпускавшего его с той минуты, как он увидел Розу в воротах семинарии, весь ужас которого он осознал только сейчас, освободившись от его хватки.

Уже несколько месяцев назад он слышал, как врач сказал, что нежелательно оставлять маму одну. Кому-нибудь стоит всегда находиться подле нее, не потому, что ее состояние угрожающе, а потому, что время от времени, неизвестно когда именно, она может терять контроль над своими ногами, и тогда надо поддерживать ее и укладывать в постель, «пока это не пройдет». Тогда врач говорил о необходимости предотвратить «тяжелое падение», и Срулик понял, что он имел в виду опасность того, что, находясь одна, она упадет на спину и расшибет затылок.

Теперь, когда кошмар рассеялся и выяснилось, что она не только не расшибла затылок, но и, судя по всему, не получила серьезных повреждений, все остальное казалось легким – просто вопрос организации. Отныне ему следует так все устроить, чтобы кто-то всегда находился подле нее посменно, но прежде всего надо все-таки позвать врача, чтобы тот ее осмотрел. Словно читая его мысли, Роза сказала:

– Я здесь останусь возле вашей мамы, пока вы сходите позвать врача.

От облегчения он хотел расцеловать и Розу, но внезапно смутился и трусцой выбежал на улицу.

Как Срулик и предполагал заранее, врач при осмотре не обнаружил у его матери никаких телесных повреждений, только потрясение и слабость, и в общем-то не сказал ничего нового ни по поводу постоянной необходимости не спускать с нее глаз, ни касательно шансов на ее выздоровление. Перед уходом он лишь шепнул Срулику на ухо (да и в этом не было ничего особенно нового), чтобы тот как-нибудь на следующей неделе зашел к нему домой для разговора, и Срулик почувствовал, что речь в этом разговоре пойдет о дополнительных проверках в больнице, а быть может, и о возможности госпитализации.

Но вот что произошло по пути к врачу…

Путь к врачу был тем же самым путем, по которому он из утра в утро следовал в эти последние три года в семинарию, поскольку врач жил как раз позади семинарии, на параллельной улице, и чтобы добраться до него, следовало поспешить по крутому подъему улицы Пророков и пройти неподалеку от самой верхней ее точки мимо дома судьи. Моток электропроводов, о который прежде споткнулась Роза, уже был убран внутрь, и через ворота ограды он увидел рабочего, присоединявшего к проводам цветные лампочки.

– Чтоб она вышла, – произнес он в душе, не нарочно, а по привычке, как всегда, проходя дважды в день эти ворота.

И на этот раз она действительно вышла в тот же миг, словно выскочив из этой постоянной молитвы, состоящей из трех слов, и столкнулась с ним нос к носу. Она была раздражена и взбудоражена, словно после большой ссоры, в которой потерпела поражение, и, налетев на него, вздрогнула и сказала:

– Ой, это ты, Срулик? Чего ты такой радостный?

– Произошло чудо, – сказал он и почувствовал, что его бешено колотящееся сердце готово вырваться наружу через рот. – Моя мама упала и не погибла. С ней ничего не случилось.

И говоря это, он вспомнил, что, когда увидел ее впервые в жизни десять лет назад – девочку в синем платье, бегущую по коридору, – он услышал, как ее отец говорит его отцу:

– Чудо в наши дни – это несчастье, которое могло случиться и не случилось.

Она сдвинула брови, словно пытаясь понять нечто неясное, некую неожиданно загаданную ей сложную загадку, а потом рассмеялась.

– Ты и вправду ужасно забавный, – сказала она.

И только тут он понял, что его слова прозвучали для нее шуткой, смысл которой не дошел до нее в первый момент: встретить на улице такого типа, который отвечает ей, что он такой счастливый потому, что его мать не погибла, или потому, что его бабушка не выпала из кровати.

– А ты и не знаешь, какая я несчастная! – Теперь она уже была серьезна. – Я страшно поссорилась с папой. Он пришел к выводу, что машина не будет свободна весь месяц, и это после того, как он мне уже обещал, что сделает все, чтобы машина была в моем распоряжении хотя бы на три дня для дальней поездки.

– Я тоже готовлю прогулку. Дальнюю прогулку. Очень дальнюю. Куда дальше, чем на три дня.

Когда он поведал профессору Тальми в той неудачной беседе весь свой план, он и не предполагал, что заикнется о нем кому-нибудь другому, и не просто кому-нибудь, а именно Орите.

– Ну так давай поедем вместе! Я присоединяюсь, – и было понятно, что она действительно готова немедленно отправиться в дорогу. – Когда выезжаем?

– Я еще не назначил время, – сказал он, изумляясь, что его сердце все еще не вылетело у него изо рта, словно трепетная птица из клетки.

Умозрительная идея прямо на его глазах обросла плотью.

– Мне нужно еще устроить несколько дел. И в первую очередь – вызвать врача.

– И сколько примерно времени продлятся эти твои устройства?

Она была нетерпелива и деловита.

– Я думаю, это дело четырех-пяти недель, – сказал он и испугался этого преждевременного обязательства. В конце концов, врач может обнаружить у мамы что-нибудь серьезное, и до сих пор совершенно не решено, кто будет с ней находиться и каким образом будут установлены дежурства.

– Пять недель? – воскликнула Орита, упав духом, словно парус, внезапно лишенный ветра. Ведь менее чем через пять недель машина отца будет в ее распоряжении! Она поспешно махнула ему рукой на прощание и перебежала на другую сторону улицы, направляясь в сторону кафе «Гат» или дома Гавриэля Луриа, а он продолжил свой бег к врачу, бормоча по пути себе под нос:

– Этот великий день, день за пределами великой реки, день за пределами дня, запредельный день.

И после того как врач ушел и его мать поела Розиной стряпни, а в общем-то и весь день, как только находился у него досуг для собственных ощущений, он ловил себя на том, что бормочет про себя: «Запредельный день». Он чувствовал, что переполняется чем-то огромным и драгоценным, но оберегал все это, стараясь не растерять по крохам в обрывках мыслей между мелкими заботами и пустячными хлопотами. И только к вечеру, когда мать заснула, он вышел во двор и подобно тому, кто вытаскивает из ларца сокровища и раскладывает их перед собою на столе в определенном порядке, не для того лишь, чтобы полностью насладиться ими, но и для подведения баланса, он пропустил перед своими глазами картины этого дня, начиная с момента появления Розы и кончая моментом появления Ориты. Но если картинка с изображением Розы возникла перед ним во всей ясности, вместе с деталями, на которые он даже не обратил внимания в тот миг, когда они происходили в действительности, вроде металлического отлива хны в ее волосах, выглядывавших из-под платка, то изображение Ориты словно не желало стоять смирно по его команде. Шквал ее появления, налетевший на него в воротах и прервавший его дыхание бешеным ударом сердца, заполнял рамку картины, и внутри этого благовонного дуновения то появлялся, то исчезал блеск ее больших карих глаз, блеск улыбки на ее губах, даже при закрытом рте слегка приоткрытых из-за пухлой нижней губки, всегда будто бы выпяченной, блеск упругой плоти высоких ее скул и прядка волос, все время падающая на левый глаз, которую она все время откидывала назад. И когда он попытался заставить эти всполохи света остаться в рамке картины, Орита того величайшего мига в его жизни, когда она попросила взять ее с собой куда угодно, исчезла, и на ее месте возникли другие изображения Ориты в прежних ситуациях, то есть – изображения постоянной Ориты его мыслей, привычной Ориты, которую он ежеутренне просит увидеть в молитве «Чтобы она вышла».

Ясным и холодным зимним днем она выходит в кожаных сапожках, в шотландской юбочке, в синей шали, развевающейся на ветру вперемежку с черными языками пламени ее локонов, а на плечах у нее полученная в подарок от шейха Зэайна шубейка из шкуры барана, принесенного в жертву в честь сулхи[14] между двумя кланами возле Беэр-Шевы, устроенной ее отцом. Этот подарок она получила не за отцовские заслуги, а за собственные успехи в соревнованиях по верховой езде и стрельбе по мишени. Она улыбается ему – и небеса раскрываются меж ее губ и отзываются песней, она машет ему рукой – и горы Моава поднимаются и опускаются в ритме танца, и вся бьющая ключом благодать всех миров хлынула и застыла, балансируя на тончайшей и острой, как лезвие бритвы, грани.

Одно его ошибочное движение, один выпадающий из гармонии тонкого ритма взмах ресниц – и вот он уже низринут с высот, где мерцают звездные яхонты доброй улыбки, к колючему блеску утесов в бездне улыбки презрительной. Это пламя меча, обращающего[15] улыбку ко гневу или к милости.

Перемены в ее улыбке он познал еще до того, как Гавриэль их познакомил, еще в те иные, отдаленные дни, когда он думал, что вовек не удостоится права разговаривать с нею, разве что произойдет чудо, которое сокрушит ради него невидимую ограду, окружающую ее жизнь, вместе с оградой отцовского дома. Некая скрытая нить тянулась от ее глаз к губам, и всякая эмоция в ней затрагивала эту нить и раскачивала ее туда и сюда: одно небольшое колебание сюда – и по ее лицу разливалась милая улыбка, захватывавшая ее глаза и губы; небольшое колебание туда – и ее губы кривились и глаза сужались в презрении и отвращении, уготованных главным образом ее назойливым ухажерам.

Казалось, не было в целом мире ничего более гадкого, противного и мерзкого для нее, чем ухаживания человека, который ей не нравился. Одна такая презрительная улыбка, например, вынесла приговор Янкеле Блюму, с тех пор не решавшемуся даже поздороваться с нею на улице. Однако, безусловно, находились люди менее чувствительные, вроде доктора Яакова Тальми, тогда еще не получившего профессуры, который не понял судебного приговора, вынесенного ему всеми улыбками явного пренебрежения. Срулик не мог решить в точности, действительно ли глаза Тальми не смогли разглядеть скрытого в улыбках Ориты отношения к себе, или же тот не обратил внимания на то, что видели его глаза. Так или иначе, Тальми, безусловно, истолковал смысл ее улыбки в самом лестном для себя смысле и продолжал увиваться за нею со всем ученым упорством и характерной для него непробиваемой наглостью и не мог успокоиться и внять намекам, пока она не оскорбила его прилюдно, в присутствии весьма важных в его глазах особ, а именно – представителей британских властей. Это было нечто вроде сокрушительного удара, прибившего назойливую муху после того, как не удалось отогнать ее от себя легкими помахиваниями руки, а отнюдь не акт злобы, заносчивости или мстительности. Отличительной особенностью всего ее поведения и, в частности, мимики лица было именно отсутствие всего напряженного, застывшего, рассчитанного и преднамеренного. Некоторые характерные черты – рот и подбородок, высокие скулы – она унаследовала от отца, но в противоположность его холодному и замкнутому выражению всякое движение, происходившее в душе, оставляло свой след на ее лице. Поэтому лицезрение их вместе всегда вызывало изумление этими различиями, бросавшимися в глаза несмотря на сходство между ними, или сходством, скрытым в различиях. Черты лица их были одинаковы, но каждый из них словно по-своему воспользовался тем, что было ему дано: в то время как отец употреблял лицо как крышку, призванную скрывать то, что находилось внутри кувшина, Орита превратила свое лицо в зеркало, отражавшее происходившее в ней. А главное чудо заключалось в том, что те же самые черты, и не только они сами, но даже соответствующее их движение, например то же самое кривление губ, делало его более замкнутым, а ее – более открытой.

Сестра ее Яэль, двумя годами старше, тоже походила чертами на отца и тем не менее имела гораздо меньше сходства с Оритой, чем можно было бы предположить. Эта Яэль не была дурнушкой, и встречались даже такие, кто тянулся к «чему-то особенному, чему-то странному», что они в ней обнаружили, но в целом эти наследственные черты придавали ее лицу тяжеловесность, в особенности губы и ямка на подбородке. Эти черты могли бы стать несчастьем и для Ориты, если бы не чудеса природного ваяния, ибо природа будто решила показать всем этим смертным мастерам скульптуры, что она в силах сотворить из самых резких линий, если только придет ей охота. А как может не прийти охота выточить лицо Ориты? Тяжелая нижняя губа и рассеченный подбородок, придававшие решительное и замкнутое выражение лица ее отцу и тяжелое и мрачное – ее сестре, наделили Ориту как раз этакой шаловливой страстностью, этаким вызовом легкомысленной и нетерпеливой чувственности.

Долго присматриваясь к ее отцу, Срулик обнаружил еще одно чудо в перекличке отцовских и дочерних черт, некий абсурд, углубивший в нем убийственное ощущение, что все держится только на неуловимой игре противоположностей. Лицо судьи он стал узнавать, посещая заседания суда в надежде, что встретит там ее, выходящую из отцовской машины или садящуюся в нее, и даже безо всякой надежды, просто стремясь находиться вблизи того, кто занимает какое-то место в ее жизни, или хотя бы услышать ее фамилию. Он сидел в публике и вглядывался в эти суровые и замкнутые черты, оставившие свой отпечаток на внешности Ориты, и чем лучше он их узнавал, тем яснее становилось ему, что на лице судьи проглядывает большее благородство, чем на лице дочери, что грубые и резкие черты создают более возвышенный облик, чем их красивая и нежная копия. Или вдруг ему казалось, что непроницаемость лица судьи скрывает и оберегает нечто выдающееся по своей тонкости, чисто духовное, в то время как открытость лица дочери излучает плотский порыв. Вместе с тем он сознавал, что его влечет именно к этому излучению земного начала, к трепетанию чувственного духа, которым веяло все ее существо – ее тело, ее движения, ее манера говорить и тембр ее смеха. У нее было тело танцовщицы, более полное в бедрах, чем в груди, с длинными стройными ногами. Она даже обучалась некоторое время танцам у Эльзы Ревлон, балерины современной школы, прибывшей тогда из Германии, и это еще более усилило упругость литой цельности в любом ее жесте и в любой позе, принимаемой ее телом.

Орита, конечно, не знала, какое землетрясение производит в сердце оного маленького Срулика каждое движение ее бедер, каждое подрагивание ножки, опирающейся на перекладину стойки бара, когда она переговаривается с хозяином кафе «Гат» или еще с кем-нибудь, случайно оказавшимся там в этот час, каждая волна дыхания, пробегающая по ее груди, каждый поворот шеи, открывающий мочку уха, каждый оттенок смеха из ее уст, каждый взмах ресниц одного из ее глаз, отражающегося в окне, каждая вспышка казнящей или милующей улыбки. И поскольку она этого не знала, то не могла и никоим образом вообразить, сколь титаническое напряжение, сколь колоссальные душевные силы требуются от него, чтобы она продолжала не знать, чтобы не проведала, не почувствовала, не заподозрила и не уловила даже малейшего намека на происходящее в его сердце. И все это от страха. Не от страха быть опозоренным, ибо ему было уже все равно. Он уже был готов на все, и не только был готов, но и мечтал сделать все ради нее и по ее велению, стать вечным посмешищем и позорищем, только бы она позволила ему находиться подле нее. Ужасный этот страх был страхом быть приговоренным к сокрытию лица и изгнанию[16], мрачная угроза того, что в тот самый миг, когда Орита это почувствует, она немедленно отправит его к дьяволу вместе с Янкеле Блюмом, Янкеле Тальми и всеми прочими бедолагами, увивавшимися за нею против ее воли.

Срулик ощущал это инстинктивно и получил тому подтверждение в одном ее замечании по поводу «таракастых таракашек, которые силятся быть насильниками», сделанном ею после того, как она отправила доктора Тальми ко всем чертям. Более того, встав на ее место и взглянув на все это ее глазами, он убедился, что у нее не было иного выбора, кроме как прибить оное насекомое и смыть его труп в канализационную трубу, чтобы оно перестало, наконец, вызывать ее омерзение. Вот ведь до тех пор, пока Тальми не начал увиваться за нею, он был для нее просто одним из тех людей, которые приходили к ее отцу, одним из приходящих и уходящих, ничего не прибавлявших и не убавлявших в ее жизни, этаким относительно молодым и способным умником, иногда даже говорившим занятные и мудреные вещи за обедом. Но с того момента, как он начал за нею волочиться, Тальми превратился в таракана, и это совершенно естественно. Он вдруг заставил ее переключить внимание с того, что он говорит, на говорящего, а этот самый говорящий во всем своем естестве не мог не показаться ей «таракастым таракашкой, бледненькой букашкой». Два пучка волос, развевающиеся с двух сторон плеши, словно пара тараканьих усиков-антенн, и все это хрупкое тело без костей, и эти хилые бессильные руки, безостановочно разводимые в стороны, словно немощные тараканьи крылышки… И вот (вы только поглядите!) этот самый таракан приближается и лезет к ней со своими усиками-щупальцами, шарящими во всех направлениях, и со взмахами своих обкорнанных крылышек и начинает выделывать перед нею нелепые ужимки, представляющиеся ему полными очарования, скрипит и стрекочет ей в уши любовные речи и совершенно серьезно собирается (ой, какая пакость и какой кошмар!) не более не менее как обладать ею и, как он написал ей в этой кошмарной записке, «любить ее вечно и бесконечно». Она пытается скинуть его с себя, но козявка не отчаивается, а лезет опять и уже тянет к ней свои липкие ковыляющие и заплетающиеся ножки, и если она ее немедленно не прибьет; то этот ад вот-вот затянет ее и будет окружать «вечно и бесконечно».

А что же сделал этот таракан после того, как его прибили? Первым делом поспешил жениться, а потом рассказал своей жене и всему миру, и даже людям, присутствовавшим при всех сценах его позора, что Орита «ненормальная по женской части, девица с массой сексуальных комплексов». И щедрой рукой распространил повсюду намеки, предоставив каждому заинтересованному лицу делать собственные выводы, как кому заблагорассудится: лесбиянка – так лесбиянка, фригидная – так фригидная.

– Итак, мой милый Срулик, – говорил Срулик своему отражению в зеркале перед выходом в одно из мест, где по всем вычислениям в это время могла находиться Орита. – В чем вся твоя сила и достоинство? В том, что ты не таракашка.

Сейчас Орита, вероятно, находилась в доме Гавриэля Луриа, и он спешит туда, беспокоясь по поводу книг, которые Гавриэль должен был вернуть месяц назад, а они все еще лежат у него. Улица Пророков раскололась во всю длину, и Срулик валится в пропасть, разверзшуюся при землетрясении, обрушившемся на его сердце при виде Ориты, вытянувшейся на кожаном диване, что на балконе Гавриэля Луриа.

– Здравствуй, Орита, ты здесь? – говорит он ей с безмятежной приветливой улыбкой (не с показным равнодушием и не в бурном надрыве чувств, а с сердечностью дружбы), попутно присваивая себе звание героя, высшую награду за неколебимое самообладание и выдающееся мужество, Крест Виктории, за то, что сумел поприветствовать ее без того, чтобы, с одной стороны, голос его дрогнул, но и без демонстрации грубого отчуждения – с другой, иными словами, за то, что одновременно элегантным, точным и эффективным ударом сумел поразить величайшего из своих врагов – таракашку.

– А ты знаешь, – говорит он ей и присаживается на диван у нее в ногах, чтобы не рухнуть от дрожи в коленях, – сегодня мне пришла в голову значительная идея. Великая идея!

– Какая? – спрашивает Орита, и в ее глазах вспыхивают огоньки.

И снова разражается землетрясение, и в этот раз последствия еще разительнее: Мертвое море увидело и побежало, Иордан обратился вспять, горы иерусалимские заскакали, как овны[17], а Срулик был заброшен в небеса, словно комета, пронесшаяся меж двух сияющих в глазах Ориты солнц. Высок и превознесен[18] Срулик-великий, летает он, и дрожит под ним Земля. На все способен Срулик и готов повиноваться приказу двух великих светил.

– Организовать кружок немногочисленных избранных людей высокого уровня, дабы обучать их великой тайне, – говорит сей владыка.

– Я присоединяюсь, – говорит Орита. – Какой тайне?

– Великая тайна того, как не быть таракашкой.

Орита заливается прозрачным звенящим смехом, и каждая звезда превращается в звон капели, низвергающейся в море небесной музыки.

– Ты со своими странными идеями! – говорит она ему и, обращаясь к Гавриэлю, добавляет: – Я думаю, что Срулик потому такой забавный, что, в сущности, для него нет ничего важного.

Срулик улыбается, и она говорит ему:

– Ты ведь только потому такой легкий и приятный человек, что ничто на свете тебя по-настоящему не трогает.

Ой… у Срулика перехватывает горло, и он немедленно вручает себе еще один знак отличия – медаль за героизм, проявленный при несении секретной службы.

– В чем же кроется великая тайна? – спрашивает Гавриэль, и вместе с его вопросом четыре глубоких удара вырываются из старинных часов, стоящих в доме.

– Ой, я должен бежать на работу! – говорит Срулик. – Поговорим об этом в следующий раз.

Дети, пришедшие поменять книги, конечно, уже стоят перед закрытой дверью библиотеки, а ведь он заскочил сюда только на одну минуточку, чтобы подышать, чтобы наполнить свои легкие высокогорным воздухом, прежде чем снова начнет погружаться то в омут одной напасти, то в омут другой, еще более глубокий.

– Великая тайна кроется в зеркале, – сказал Срулик про себя, увидев свое отражение в большом зеркале кафе «Гат».

Закрыв библиотеку в восемь часов вечера, он зашел в кафе «Гат» перед возвращением домой. Согласно их моментальному временному уговору Роза будет оставаться с его матерью до девяти часов, и потому в его распоряжении оставался еще почти целый час, чтобы передохнуть, изучить свое расположение на местности, наметить для себя путь к спасению из тесноты[19] на простор Ура Халдейского.

– Внешний вид важнее расположения духа, – сказал он себе фразу, которую говорил его отец, когда хотел представить себе сам и показать клиенту, как будет выглядеть заказанный стол, и точно таким же жестом вытащил из внутреннего кармана карандаш с блокнотом и начал намечать – не храмовую мебель и утварь, а схему своего состояния в этот момент и порядок необходимых действий. Будь у него с собой несколько цветных карандашей, карта получилась бы красивей, но и в черно-белом исполнении рисунок вышел достаточно удачным, и когда набросок был завершен, выяснилось, что положение не настолько отчаянное и не так страшен черт, и чем больше он рассматривал и изучал это изображение, тем легче становилось у него на сердце, и пузырьки ликования начинали возвещать переход доброй надежды от возможного к реальному.

Еще один пристальный взгляд с верной точки зрения – и между строк проступит благая весть о том, что великое желанное путешествие не только не отменяется из-за удручающих обстоятельств, но буквально вытекает из них, и как он уже сказал вчера Орите, все необходимые к нему приготовления не должны занять более двух месяцев. Совершенно ясно, что ему прежде всего придется зайти к врачу, чтобы услышать от него по возможности ясное мнение о заболевании мамы и ее шансах на быстрое выздоровление. Все прочее – не более чем составление графика «дежурств» (как он именовал необходимость чьего-либо постоянного присутствия подле нее), которые будут распределены между ним, его сестрой и бабушкой Шифрой. На миг ему пришло на ум подключить к этим дежурствам еще тетушек Эльку и Этель. Итак, что же? Когда Срулик отправится в великое путешествие, его место на дежурстве займет соседка Роза, а он заплатит ей за каждый час пребывания с мамой как за час рабочего времени. Обязательно заплатит ей за три месяца вперед. В конце концов, это всего-навсего вопрос небольших денег, и эти деньги для оплаты трех месяцев Розиных услуг он сможет выручить дополнительной работой. Если он поработает в течение двух месяцев с утра до вечера и с вечера до утра, берясь за все, что ему подвернется под руку, нет ни малейшего сомнения, что заработает достаточно и для того, чтобы заплатить Розе за все, что ей полагается, за три месяца вперед, и для всего, что понадобится ему для того, чтобы отправиться в путь, для начала путешествия.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю