Текст книги "Путешествие в Ур Халдейский"
Автор книги: Давид Шахар
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 14 страниц)
– Куплю сначала что-нибудь Пауле, – сказал он себе и вошел в ювелирный магазин.
То был великолепный магазин, из крупнейших в центре города. Одна из продавщиц, молодая барышня, обернулась к нему с улыбкой – и он застыл на месте. В жемчужное ожерелье на ее шее были вставлены оранжевые квадратные часики, под стать цвету ее платья. Старый пастор обвел взглядом остальных продавщиц, и вот – на каждой из них разноцветные часы-украшения.
Уже десятки лет как Длинный Хаим исчез из его мыслей, и не только из мыслей, но и из снов пропал, как не бывало, и вдруг, среди бела дня и в ясном уме, старый ренегат, доктор Исраэль Шошан, оказался посреди грез позабытого Длинного Хаима. Сон наяву, снившийся Длинному Хаиму на пустой желудок в доме его друга, бедного плотника, в переулке, отходящем от улицы Пророков в Иерусалиме, стал реальностью по прошествии сорока пяти лет в Амстердаме, Париже и Лондоне, и слезы жалости к изобретателю патентов, умершему в презрении и нищете, выступили на глазах постаревшего и очерствевшего вероотступника, не пролившего над собою ни слезинки, даже когда выяснилось, что раковая опухоль распространилась и на единственное оставшееся после операции легкое. Молодая продавщица, показывавшая ему один за другим образцы часов-украшений, предположила, что он трет глаза из-за дыма сигареты, которую она держала в руке, и поспешила потушить ее в часах-пепельнице и извиниться за причиненную ему неприятность. Захотев рассказать ей об изобретателе патентов, он осознал, что не только в память о Длинном Хаиме льет он слезы, но и в память о том юноше, которым сам был когда-то, полвека назад, и к которому я сейчас возвращаюсь в тот момент его жизни, когда он слегка задерживается у входа в кафе «Гат» по пути в кафе «Кувшин», и тут Гордон, начальник полицейского участка Махане Иегуда, зовет его зайти и посмотреть на карточки, которые он снял в окрестностях Тель-Иерихо.
Как мы помним, в тот день у Срулика не было свободного времени рассиживаться в кафе. В то время как соседка Роза сидела возле его матери (за плату, которую она должна впоследствии от него получить, ведь быть того не может, чтобы именно он воспользовался добротой несчастной Розы, едва сводящей концы с концами мытьем полов и посуды да стиркой чужого белья), он носился по городу, разыскивая Длинного Хаима, чтобы забрать у него ключи от отцовской лавки, которую собирался сдать в аренду вместе со всем инвентарем. Это был единственный доступный ему путь быстро добыть денег для желанной поездки с Оритой к месту раскопок в Уре Халдейском. Деньги нужны ему главным образом не на поездку, а на содержание матери и на плату Розе, чтобы она занималась ею в течение всего времени, что он будет отсутствовать дома. Тогда он думал о «Великом путешествии» – на два-три месяца. И деньги нужны ему немедленно. Когда он вчера встретил Ориту по дороге к врачу, она захотела тут же на месте присоединиться к его путешествию, поскольку ее путешествие было отложено из-за предстоящего пышного празднества в честь ее отца. Из ее разочарования при упоминании месяца, который, вероятно, пройдет до начала его путешествия, ему стало совершенно ясно, что, если в считанные дни он не сможет все устроить, Орита найдет способ отправиться в другое путешествие с кем-нибудь другим. И с каждым проносящимся мгновением сердце говорило ему: «Сейчас или никогда». Поскольку Длинного Хаима не было в лавке отца, он отправился выяснять его местонахождение у его брата Берла, и Берл пообещал, что через полчаса придет в кафе «Кувшин» и там откроет ему, где можно найти его брата, изобретателя патентов. По пути в кафе «Кувшин» он проходил мимо кафе «Гат» и заглянул внутрь. Ориты там не было. У стойки бара стоял Гордон в штатском и раскладывал карточки перед хозяином кафе. Когда голова Срулика возникла в дверях, Гордон позвал его тоже взглянуть на них. Срулик остановился, бросил взгляд на снимки города Иерихона и Тель-Иерихо, извинился за то, что спешит, и направился в кафе «Кувшин» на углу улиц Яффо и Мелисанды.
Яэль Гуткин, старшая на два года сестра Ориты, сидела в углу кафе «Кувшин» и что-то переписывала из газеты.
– Наверняка переписывает своим четким почерком с обратным наклоном что-нибудь из стихов молодого поэта Адониваля Аштарота, – решил Срулик в тот самый момент, когда Яэль подняла голову и улыбнулась ему своими добрыми глазами, вызывавшими у него чувство вины и одновременно согревавшими душу.
Он чувствовал себя виноватым, ибо знал, что совсем не достоин ее хорошего мнения о себе. В отличие от взгляда карих глаз Ориты, который, даже не обращаясь на него, учинял в его сердце беспорядки, взгляд голубых глаз Яэли, похожих на глаза сестры, несмотря на различие в цвете, наполнял его покоем, бывшим не следствием голубизны этих глаз и, конечно же, не следствием некой безмятежности, иногда излучаемой смотрящим, ибо сама Яэль была, особенно в этот период, нервной и напряженной. Несмотря на все сходство с сестрой, взгляд Яэли, как и манера разговора, и походка, и все ее движения в целом, жил в иной струе, на иной волне, и пел иную песнь. Взгляд ее глаз всегда сообщал Срулику нечто о задаче человека пробуждать добро в себе и вне себя, тем самым прикрывая крышкой кипящий чайник и умиротворяя его, пока он бурлит и задыхается, зажатый между чувством вины и давлением пара, бушующего внутри.
– Ведь ты же хороший и разумный парень, Срулик, – говорил ему этот взгляд. – Золотая душа. (Так Яэль именовала всякого, кто ей нравился: «Роза – золотая душа», «Срулик – золотая душа».) И ведь так много всего нужно сделать для этого народа, и для этой страны, и для всех страдающих и угнетенных в мире. Достаточно, чтобы ты, и я, и каждый из нас делал то немногое, что в его силах, – и весь мир превратится в такое место, в котором приятнее жить, станет менее гадким и более симпатичным, менее испорченным и более добрым…
И все эти вещи, и все из них вытекающее взгляд этот говорил ему безо всякой связи с самим разговором, вертевшимся вокруг какой угодно темы или простого обмена словами ни о чем, вроде того, как поживает мама, или что сказал врач, или что ты собираешься делать теперь, по окончании занятий в семинарии, или видел ли ты последнюю выставку рисунков Холмса. Эта Яэль вообще не любила ни слышать, ни произносить слов о справедливости, о честности, о спасении народа и возрождении страны, о победе труда, братстве народов, рабочей революции и самореализации. Но сама она, однако, до такой степени постоянно пребывала под гнетом обязанности вести себя достойно, действовать и совершать что-нибудь ради кого-нибудь или чего-нибудь, что ее внимания вовсе не хватало на собственную внешность и одежду. Она появлялась в любом платье, оказавшемся под рукою при пробуждении, и иногда, по рассеянности, ей случалось выйти в распоротом платье, в свитере, надетом наизнанку, или в незастегнутой блузке. Поскольку Яэль обладала хорошим вкусом и тонко во всем разбиралась, Орита таскала ее с собою за всеми своими покупками. У Яэли всегда находилось время помочь сестре в выборе блузки, подходящей к юбке, и браслета, подходящего к блузке, но для себя у нее на это досуга не было. Ведь для младшей сестры она исполняла долг помощи, а в исполнении всяческих долгов перед ближними она отличалась всегда, по отношению же к себе не видела ни малейшей обязанности нарядно одеваться. Наоборот – вопросы нарядов и причесок были для нее излишними хлопотами, которые она старалась по возможности сводить к минимуму, и до тех пор пока Орита не заставляла ее купить новое платье или пару туфель, Яэль не сознавала, что нуждается в новом платье и что ее туфли уже износились.
– Боже правый! Что ты сделала со своими волосами?! – возопила Орит, вдруг увидев ее на углу улицы Принцессы Мэри, возвращающуюся от парикмахера с остриженными волосами и в потертой кожаной куртке. – Ты намеренно себя уродуешь! Да-да, не рассказывай мне сказки, что тебе не хватает терпения заниматься длинными волосами и всяческими крючками, булавками и застежками приличных платьев. Ты просто хочешь заглушить в себе женственность!
– Честное слово, Рита, пора тебе покончить с твоей пустой психологической болтовней. Если я тебе говорю, что так мне удобнее, значит, так мне удобнее.
Более потертой кожаной куртки и короткой стрижки, которая на самом деле шла Яэли и подчеркивала ее высокую шею, Ориту огорчали наметившиеся на лице сестры морщинки, на лбу и в уголках глаз, с тех пор, как она вернулась с группой рабочих, прокладывавших участок новой дороги на Иерихон. Девять месяцев под солнцем Иудейской пустыни испортили ей кожу лица: ее маленький, горделиво вздернутый носик превратился в постоянно шелушащийся розовый треугольник, а насильственное сжимание глаз на жестоком свету образовало морщинки в их уголках и в середине лба.
– Ты отправилась готовить еду для рабочей бригады только потому, что ты ненавидишь готовку и не умеешь готовить, – говаривала Орита, когда хотела ее поддеть.
Ко всем прочим остротам, насмешкам и шуткам Ориты касательно Иерихонской дороги, куда более едким и язвительным, чем эта, связанная со стряпней, Яэль сама весело присоединялась, но эта почему-то ее обижала. Яэль, любившая и умевшая поесть и прекрасно разбиравшаяся во вкусах жарких и салатов, ненавидела все связанное с кулинарным процессом, занимавшим все мысли ее матери.
– Больше всего я боюсь того момента, – однажды поведала она Срулику, – когда мама начинает рассказывать всем о своих занятиях филологией в Кембридже.
Очередь истории с языкознанием всегда наступала с подачей на стол закусок. После того как гости выражали свое восхищение превосходным и неповторимым вкусом кушаний, созданных руками хозяйки (всегда старавшейся приготовить каждую трапезу собственноручно, не оставляя кухарке ничего, кроме обычной подсобной кухонной работы), та, скромно отворачиваясь, изображала на своем лице печальную улыбку приговоренной, выслушивавшей, заведомо принимая приговор, наложенное на нее тяжкое наказание, и говорила:
– Да-да, на все эти глупости – на варку, жарку и печение я и растрачиваю всю свою жизнь! Когда я изучала филологию в Кембриджском университете, все мои профессора были уверены, что меня ждет блестящая академическая карьера. Я всегда смущалась и краснела до корней волос, когда декан филологического факультета превозносил меня в лицо. Я всегда сомневалась, действительно ли я заслуживаю этого славословия. Все же я чувствовала, что, несмотря на все свои несовершенства, я предназначена для филологических исследований и что в моих силах внести скромный вклад в науку. Я и не представляла себе, будучи юной студенткой, что вместо занятий филологией все дни свои проведу на кухне, среди кастрюль и горшков.
Иногда случалось, что очередь филологии задерживалась вследствие невежества новых гостей, впервые приглашенных на трапезу в доме члена Верховного суда и незнакомых с застольными порядками хозяйки. Если восхваления яств задерживались по какой-либо причине, обычно потому, что приглашенные были погружены в беседу с судьей, госпожа Гуткин тревожно морщила лоб и обращалась к сидящему рядом с выражением лица, с которым обычно обращаются к больному, и спрашивала его, не кажется ли ему, что что-то не в порядке со вкусом супа. Она опасается, что суп слишком пряный. А что относительно фаршированной рыбы? Не находит ли он, что она слишком тяжела для пищеварения? Такая порция рыбы может, Боже упаси, оказаться тяжелой для организма и привести к нарушению сна. Может быть, следует вернуть на кухню эту фаршированную рыбу (о эти шарики фаршированной рыбы, одновременно упругие и пышные, тонкие в своей остроте и острые в своей сладости, жующиеся с вожделением и тающие во рту с нежностью, проникающей в самые недра желудка, о эта знаменитая фаршированная рыба, которая была жемчужиной в короне и блистательным венцом творения судейской жены!) и попросить у кухарки сделать яичницу или что-нибудь другое, простое для приготовления и легкопереваримое? Как только звуки тревоги в голосе хозяйки достигали слуха ее мужа, тот немедленно прекращал беседу и возгласом «Ида!» подавал сигнал к началу славословий.
– Ида! – Ибо таково было имя его благоверной. – Подобной рыбы я не ел уже много лет! В прошлую субботу она была не настолько удачной. Даже моей маме, мир ее праху, которая была величайшей специалисткой по фаршированной рыбе во всем Еврейском квартале Старого города, не всегда удавалось приготовить такие шарики. Каково ваше мнение, господин Холмс, – кричал он прямо в ухо старому английскому художнику, сидевшему одесную, который уже долгие годы был туг на ухо. – Каково ваше мнение о фаршированной рыбе?
После такого тонкого намека даже новобранцы среди посетителей судейского дома и даже самые рассеянные из них присоединяли свои голоса к хору восхвалений – кто внятными словами, а кто причмокиванием, покачиванием головы и блаженными стонами, что немедленно приводило к возрождению филологии. «Когда я изучала филологию в Кембриджском…»
Судья торопился вызвать славословие сотрапезников не только потому, что хотел доставить удовольствие супруге, но и главным образом из опасения, что дочь его Орита опередит его по-своему. Яэли он не опасался. Он знал, что чем более филологические аспекты и участники застолья будут ее сердить, тем скорее она замкнется в себе и будет молчать. Иное дело Орита. Филологическая тема не злила Ориту, а забавляла, а когда она приходила в шутливое настроение, нельзя было позволить ей посвятить новичков в тайну застольного этикета в том доме, где они трапезничали. Она может на людях оскорбить свою мать из одной только шутливости, и именно это огорчало судью, который обычно не ждал худого от потех, устраиваемых Оритой, когда та бывала в хорошем расположении духа, а, напротив – получал от них удовольствие. Орита даже готовить научилась шутки ради. Озорничая и доводя мать до скандалов, расстройств и вспышек гнева, «в Святая Святых старой филологии» (как она называла эту кухню, настолько ненавистную ее сестре Яэли, что та иногда отказывалась выпить чашку чаю, лишь бы не входить в нее) Орита научилась готовить различные пикантные блюда, печь пироги и взбивать сливки.
– Если бы я отправилась с рабочей бригадой, – сказала Орита Яэли, – то я бы готовила Луидору Молчальнику на десерт пирог со взбитыми сливками.
Это говорилось в ответ на утверждение Яэли, что она отправилась с бригадой не из идеализма (ведь само это понятие ненавистно ей не менее, чем то слово, которое его обозначает), но просто для того, чтобы у Луидора Молчальника была горячая еда после изнурительного рабочего дня.
Яэли, в сущности, хотела сказать: «Чтобы приготовить горячую еду для Луидора Молчальника и других товарищей, которые неспособны сами о себе позаботиться», но Орита громко и заливисто расхохоталась сразу же после «Луидора Молчальника», и с тех пор к набору семейных шуточек Оритиного производства прибавилось выражение «горячая еда для Луидора Молчальника». Желая коснуться сестриного идеализма, она говорила:
– Ну, ведь ради горячей еды для Луидора Молчальника…
И с течением времени «Луидор Молчальник» стал синонимом всякого идеала и идеализма, и им пользовалась даже сама Яэли, говоря и о людях, «всё приносящих в жертву во имя Луидора Молчальника», и о себе, когда заявляла:
– Я никогда не буду готова возложить свободу своих воззрений, совести и чувств на жертвенник какого-нибудь Луидора-Молчальника.
Ирония заключалась в том, что Яэли не только никогда не была подругой Луидора Молчальника, но и вообще едва его знала и если встречала его иногда в кафе «Кувшин» или в рабочей бригаде и обменивалась с ним парой слов, то не находила в нем ничего особенно интересного ни в положительном, ни в отрицательном смысле. Он был одним из посетителей «Кувшина» и, поскольку отличался слабостью и молчаливостью, руководителям рабочей бригады, таким же завсегдатаям «Кувшина», совершенно не приходило в голову включить его в группу, отправлявшуюся в Иудейскую пустыню. Но тут в нем вдруг проснулось красноречие: он сообщил им, что горит желанием отправиться с ними вместе, и после многочисленных стараний и усилий, после того как он с исключительным упорством умолял их, они в конце концов согласились. Вернувшись однажды в Иерусалим (а они приезжали в город раз в месяц), он поведал Яэли, что тяжелее всего для него обстоит дело с едой во время вечернего озноба. С закатом, после целого дня изнурительной работы под зноем жестокого солнца пустыни, наступал неожиданный холод и вызывал дрожь в усталом потном теле, жаждущем горячей пищи. Однако все члены бригады, в которую его включили, похожи на него – ни один из них не имеет ни малейшего представления об искусстве кулинарии, а посему они питаются всухомятку. Когда в бригаде распространились слухи о том, что вскоре «должна приехать повариха», Луидор Молчальник не знал, что те немногие слова, которыми он обменялся с Яэли, заставили ее принять решение поехать, чтобы для них готовить.
Через некоторое время он совершенно исчез из кафе «Кувшин», и Яэли перестала его встречать. Так же, как Луидору Молчальнику никогда не приходило в голову, что его имя превратилось в доме судьи в шутливое обозначение возвышенного понятия, так и Яэли не ведала, что он обходил «Кувшин» стороной из-за нее и что она не видит его ни в каком другом месте, потому что он не только делает все, что в его силах, чтобы избежать встречи с нею, но и старается вытравить из своего сердца память о доброй услуге, которую она ему оказала, о той самой услуге, которая превратилась для него в кошмар. Ни малейшего представления не имела она о том, до чего довела его в ту ночь совершенным между делом поступком, которому не придавала никакого значения.
Это случилось через несколько дней после того, как завершена была прокладка дороги и они вернулись в Иерусалим. Возвращаясь ночью в свою комнату (она перестала жить в родительском доме еще до того, как отправилась на Иерихонскую дорогу), она увидела в аллее Русского подворья не то сидящую, не то лежащую на деревянной скамейке закутанную фигуру. Это был Луидор Молчальник.
– Что с тобой, Луидор? Почему ты не идешь спать?
Он что-то пробормотал и посмотрел на нее странным взглядом сквозь темные круги, окружавшие его запавшие глаза.
– Ты плохо себя чувствуешь? Ты болен?
Она обнаружила, что он дрожит всем телом. Наверняка шел домой и без сил свалился на скамейку.
– Пойдем ко мне, – сказала она ему. – Я живу здесь, в переулке за воротами.
Он пришел с ней в ее комнату, и она велела ему раздеться и лечь в постель, а сама тем временем налила ему стакан горячего чаю.
– Я буду спать здесь, на диване, – сказала она и начала раздеваться.
Он вдруг изо всех сил обнял ее и полез с лихорадочными поцелуями.
– Ты что, с ума сошел? – закричала Яэли и с силой сбросила его с себя. – Немедленно возвращайся в постель и не делай глупостей.
На дрожащих и подкашивающихся ногах он вернулся в постель и отвернулся к стене, а она укрыла его одеялом и сказала:
– А теперь – доброй ночи и приятных сновидений.
И действительно, едва склонив голову на диван, она погрузилась в глубокий сон. Однако Луидор Молчальник всю ночь глаз не сомкнул: он вертелся, вставал и шатался по комнате, приподнимал занавеску и выглядывал на улицу, а с первым светом, не в силах более выносить ее глубокий сон и размеренное дыхание, выскочил из дома и начал метаться по улицам, застывшим в рассветном сне перед пробуждением. В этот час Толстый Песах, один из двух хозяев кафе «Кувшин», вышел приготовить завтрак для первых рабочих и, проходя своей размеренной походкой мимо переулка у Русского подворья по дороге к углу улицы Мелисанды, в изумлении увидел, как дверь комнаты Яэли тихо открылась и Луидор Молчальник вылетел оттуда в трепете и спешке, «словно праведный Иосиф, некогда убежавший от жены Потифара», как он рассказывал потом по секрету, вращая выпученными глазами и с таинственной улыбкой, каждому из ветеранов «Кувшина».
– Ой, это ты, Шошан! – воскликнул Толстый Песах при виде Срулика, вошедшего и усевшегося рядом с Яэли. – Давненько мы тебя здесь не видали!
С широкой улыбкой, показывающей обширные зазоры между короткими зубами, с сияющими над полными щеками глазами и трясущимся над проворными ногами брюшком, он поспешил обслужить клиента, вернувшегося с повинной из кафе «Гат». Срулик каждый раз заново изумлялся проворству этого потного тела, умевшего танцевать не только хору и краковяк, но и танго и вальс получше своих субтильных клиентов, и тому, как его толстые пальцы умудряются справляться с тонкими вещами: вынуть соринку из глаза и ввинтить малюсенький винтик в глубине машинки для кручения фитилей успешнее, чем длинные костлявые пальцы его напарника, Грустного Йомтова[34]. В отличие от Йомтова, который, казалось, погружался во все большее уныние с каждым новым клиентом, Толстый Песах спешил улыбнуться всякому входящему и так же, как хотел по доброте душевной угодить любому кушаньем и выпивкой, с добавлением щепотки лести в качестве радующей душу приправы подавал порцию сплетен, приготовленную на вкус посетителя.
– Давай-ка посмотрим, Шошан, сколько ты тут не был?
Срулик действительно не мог точно ответить на этот вопрос, и ему ничего не оставалось, как положиться на слоновью память Толстого Песаха.
– Минуточку… да с Хануки! Не меньше полугода.
При этих словах Срулик вспомнил, что это действительно было на Хануку. На Хануку он впервые сел за столик Ориты в кафе «Гат», и там она предложила ему съездить вместе с ней в Иерихон.
– Ну так как же? Ты проводишь время в кафе «Гат» с высшим обществом? С английскими господами и арабскими эфенди? Я слышал, что ты отличился на экзаменах и что ты организуешь археологическую экспедицию в Ур Халдейский. Да… кто же об этом говорил? Минуточку – не говори мне! Это был, кажется, Гавриэль Луриа!
Острая боль прервала дыхание Срулика при имени Гавриэля Луриа, прозвучавшем в устах Толстого Песаха, и покончила с удовольствием, которое доставили ему речи о его успехах на экзаменах и об организации археологической экспедиции. Один из испытанных и проверенных способов Толстого Песаха потрафить собеседнику заключался в повышении оценки на порядок при сохранении правдивой основы тех приятных вещей, которые он собирался ему сообщить. Так намерение Срулика отправиться в Ур Халдейский превратилось в «организацию археологической экспедиции», и, несмотря на нарочитое преувеличение, Срулик продолжал бы наслаждаться теплым приемом, устроенным в его честь, когда бы к этому не примешалось имя Гавриэля, однозначно доказавшее ему, что случилось то, чего он боялся: Орита поспешила предложить Гавриэлю присоединиться к поездке в Ур Халдейский. Толстый Песах не знал, какую муку он причиняет Срулику, и хотел только сделать ему приятное. Даже сплетничал он, чтобы порадовать слушавшего, а вовсе не из какого-либо злого намерения повредить тому, о ком говорил. Он и Луидора любил и в тяжелые минуты тайком давал ему деньги в долг, опасаясь, как бы это не стало известно его напарнику, Грустному Йомтову, а Яэли уважал и гордился ею – она была главным достоянием кафе «Кувшин». И тем не менее он не мог сохранить такой большой и восхитительный секрет, и когда случалось появиться кому-нибудь из завсегдатаев этого места, Толстый Песах просто булькал от предвкушения того колоссального наслаждения, которое он собирался доставить вкусной и хорошо наперченной порцией жены Потифара, которую подаст ему на закуску совершенно бесплатно.
Одновременно с болезненным сознанием, что если Орита и поедет с ним одним, то это произойдет только потому, что Гавриэль не захочет или не сможет откликнуться на ее просьбу к ним присоединиться, в душе Срулика поднялась волна великой жалости к Луидору Молчальнику. Ведь Срулик-то знал, что этот бедолага не заслужил ни ореола славы, в одну ночь выросшего вокруг него, ни ревности вожаков «Кувшина», видевших в нем, в этом чудаке, внезапно исчезнувшем только для того, чтобы придать всему еще больше загадочности, тайного любовника Яэли. Луидор не был знаком со Сруликом, и Срулик не был знаком с Луидором, то есть они никогда не были представлены друг другу общим знакомым, да и видели друг друга только случайно, главным образом в кафе «Кувшин», как чужие люди, не обменивающиеся даже приветствиями. Срулик не ведал, узнает ли его Луидор, и ему никогда не приходило в голову с ним сблизиться, и тем не менее он слышал про все, произошедшее с ним в ту ночь, собственными ушами из уст самого героя, находившегося за ширмой, – из уст Луидора Молчальника собственной персоной.
Это была деревянная ширма – изделие старой Розы, установившей ее в углу двора, чтобы собирать за нею все белье, полученное ею на дом для стирки. Роза стирала главным образом в домах работодателей, но все те молодые холостяки, что жили в съемных комнатах без каких-либо приспособлений для стирки, приносили свои вещи ей на дом, и им она назначала более низкие цены. Луидор Молчальник был одним из них, но в отличие от прочих, появлявшихся к вечеру, Луидор почему-то являлся со своим маленьким свертком рано поутру. Когда Срулик вставал чуть свет, чтобы подготовиться к экзамену или подать матери стакан чаю (стакан чаю на заре был лучшим лекарством для утоления ее сердечной скорби), он иногда видел сквозь зарешеченное окошко кухни Луидора Молчальника, опускавшего свой маленький сверток на землю за деревянной ширмой и усаживавшегося на нем, пока Роза, обнаружив его, не выходила перекинуться с ним словечком. Он рассказывал Розе о себе в третьем лице, начиная так:
– Послушайте, что случилось с моим другом…
Когда он так не начинал, Роза спрашивала:
– Как поживает ваш друг?
Встав чуть свет, чтобы погладить рубашку к последнему выпускному экзамену, Срулик услышал обо всем, что случилось с «другом», но более всего поразился реакции старой Розы.
– Вы ведь знаете, что мой друг любит одну девушку, которую зовут Офра, – начал Луидор в то утро, охраняя не только себя, но и имя Яэли.
Этот самый друг не мог больше держать свою великую любовь в тайниках сердца и тысячу раз решал открыться Офре, но в последнюю минуту, находясь перед ее дверью, отступал, потому что ему не хватало духу. В конце концов ему пришла в голову идея написать все, что было у него на сердце, и подсунуть письмо ей в комнату через щель под дверью. Поздно ночью, когда она, по его мнению, спала, он отправился по аллее Русского подворья, поднимающейся в сторону ее дома, и, уже находясь от него в считанных метрах, услышал за спиной звук приближавшихся женских шагов. «Это она», – подсказало ему сердце еще прежде, чем он обернулся и действительно увидел ее фигуру, торопливо поднимавшуюся по Русскому подворью.
– Это – перст Божий. Сейчас или никогда!
И весь он начал дрожать от возбуждения. Все тело его затряслось, как тогда, когда лихорадка охватывала его в иерихонских степях. Он сделал один шаг в ее сторону и почувствовал, что вот-вот рухнет на колени, охваченные конвульсивной дрожью. По счастью, под деревом оказалась скамейка, и он опустился на нее. В тот самый момент девушка подошла к нему и посмотрела на него с испугом, а когда узнала, глаза ее просияли и она нежно спросила:
– Что с тобой? Почему ты не идешь спать?
И он чуть не умер на месте от счастья.
– Это – перст Божий! – сказал он себе и хотел признаться ей во всем, но лишился дара речи и ничего не смог выдавить из себя, кроме стука зубов.
– Ты плохо себя чувствуешь? Ты болен? Пойдем ко мне, я живу здесь, в переулке за воротами.
И словно в слишком прекрасном сне, словно пребывая в раю, он пошел за нею, продолжая повторять про себя:
– Это – перст Божий! Перст Божий!
Рука об руку они вошли в ее комнату, и она указала на свою постель и сказала, чтобы он разделся и залез в нее, а она пока нальет ему стаканчик горяченького. И пока он прихлебывал чай, она оттянула занавеску к столу и стала раздеваться за нею. И при этом послала ему такую жаркую улыбку, сразу же, лучше любых горячих и крепких напитков в мире, унявшую его дрожь и судороги и вызвавшую его на приступ. В тот же миг ее взгляд переменился: вместо любви и тепла в ее глазах вдруг отразилось ужасное презрение, этакая брезгливость и отвращение, словно это не он, влюбленный и полный страсти обнимает ее, стремясь проникнуть в нее, а какая-то мерзкая лягушка. Этот взгляд словно расколол его душу пополам, будто отрезал член от его тела и вышвырнул за окно, как омерзительного гада.
– А теперь – доброй ночи и приятных сновидений, – сказала она ему, и он сжался от ужаса.
Он вдруг понял, что это не перст Божий, а лапа Сатаны, протянутая для того, чтобы надругаться над ним. Он рухнул на кровать и кулаками задавил стоны, рвавшиеся из его рта. По прошествии минуты он услышал, как она укладывается на диван и укрывается шерстяным одеялом, и к тому моменту, как он успел проглотить свои стоны и повернуться к ней лицом, она уже была погружена в глубокий сон, и тогда он поднялся и решил изнасиловать ее во сне: вот она простерта перед ним в одной лишь ночной рубашке на теле, и он может делать с нею все, что видел в лучших из своих грез наяву, но когда он подошел к ней, презрительный и полный отвращения взгляд ее глаз стоял между ними и ослаблял его мужество. Весь мир стал для него невыносимо тяжел и постыл, и он бросился к окну и поднял занавеску, однако не разверстый зев пропасти встретил его, но близкий гравий дорожки, ибо возлюбленная жила на первом этаже.
На протяжении всего повествования «о друге, любящем одну девушку, которую зовут Офра», Луидор Молчальник сидел за ширмой на своем маленьком свертке белья, а старая Роза слушала его стоя.
– А вы скажите этому своему другу, – сказала Роза своим ржавым голосом, – пусть он, вместо того чтобы прыгать из окна, пойдет прямо к Луне.
– Что вы такое говорите, Роза?! – содрогнулся Луидор. – Что это вдруг идти к проститутке? Простите меня, Роза, но вы просто не соображаете, что говорите. Вы совсем не понимаете…
– Я прекрасно соображаю, что говорю. Так ему и скажите – скажите ему в точности то, что я вам говорю. Скажите ему, что Луна в два счета вернет его к жизни. А как он воскреснет, так больше не захочет прыгать из окна. И пусть забудет Офру. Так ему и скажите: Роза сказала, чтобы ты забыл Офру. Роза сказала, что Офра не про тебя, а ты не про нее. Офра – злодейка. Она учинила над тобой злодейство.
Слыша горячие приветствия, которыми Толстый Песах встретил господина Шошана, вернувшегося с повинной из кафе «Гат», Яэли оторвала голову от газеты, из которой переписывала одно из стихотворений молодого поэта Адониваля Аштарота четким почерком с обратным наклоном, и улыбнулась Срулику своими добрыми глазами.