Текст книги "Путешествие в Ур Халдейский"
Автор книги: Давид Шахар
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 14 страниц)
– Так что же ты молчишь?
По интонации ее голоса можно было подумать, что Дауд ибн Махмуд виноват в том, что через неделю после того как Гавриэль приехал домой, она еще не слышала от него ни звука.
– Поехали к нему немедленно! Нет, нет! Остановись! Я заскочу к нему пешком.
Машина спускалась по улице Рава Кука в сторону улицы Яффо, и чтобы добраться до дома Гавриэля, Орита Ландау должна была ехать дальше по улице Яффо, подняться по улице Мелисанды и оттуда вернуться на улицу Пророков, в то время как пешком она добралась бы скорее, перейдя переулок в направлении улицы Солель и оттуда повернув налево, выйдя сквозь два старинных проходных двора к заднему крыльцу нашего дома.
За световым ударом из зеркальца последовал гром прямого попадания поцелуя в ухо. Поскольку лицо Гавриэля было намылено перед вторым туром бритья (каждый сеанс состоял у него из двух туров: первое бритье – от висков книзу, в направлении роста бороды, и второе – от кадыка кверху, в обратном направлении), ей не оставалось свободного места для поцелуя, кроме обращенного в ее сторону уха.
– Прекрасно, прекрасно! Я должна услышать о том, что ты вернулся, от Дауда! Целая неделя прошла, как ты приехал, и тебе до сих пор не пришло в голову подать признаки жизни, и кто знает, сколько времени бы еще прошло, пока ты удосужился бы прийти ко мне. Разве так себя ведут? Возвращаются домой через девять лет, словно тать в нощи? Ну, может быть, ты наконец соизволишь завершить бритвенную церемонию? Поглядите, сколько времени он бреется, с какой медлительностью бреется самый проворный парень на Ближнем Востоке! Ты делаешь это нарочно, чтобы меня разозлить. Если ты такой основательный в бритье, почему ты оставляешь усы? Сделай мне личное одолжение и сбрей ради меня эти усы! Ты же знаешь, что я не люблю усы.
Этого личного одолжения он ей не сделал и усов не сбрил, но вместо этого, чтобы не злить ее продолжительной церемонией, обнаружил вдруг из ряда вон выходящее проворство во всех движениях, в одно мгновение завершил второй тур и побежал в дом, чтобы ополоснуть лицо от мыла и освежить его туалетной водою после бритья.
– Я уже позабыла твои резкие переходы, – сказала она, с нескрываемым наслаждением следя взглядом за каждым его движением. – Я уже позабыла, что ты забавный, как Муфтий.
Муфтий был ее охотничьим псом, и действительно, этот резкий переход напомнил то, как он, неподвижно растянувшись и нежась на солнышке, совершенно внезапно, без всякого промежуточного этапа, взвивается и одним прыжком перепрыгивает через ограду. От послеполуденной дремы Гавриэль был способен взвиться, чтобы записать два-три слова на пачке сигарет, и ухватив таким образом идею за хвост и запрягши ее в сбрую слов, вернуться на свое ложе и задремать с той же внезапностью, как и проснулся, без ужасных мук пробуждения от ночного сна. Выражение его лица после пробуждения от дневного сна также принципиально отличалось от его мрачного и злобного вида поутру, и можно было бы предположить, что причина различия заключается в легкости послеполуденного сна, являющегося, в сущности, не сном, а поверхностной дремой, если бы он не просыпался радостно и после того, как во сне начинал мерно похрапывать и было слышно, что он погружен в глубокий здоровый сон.
День отличался от утра еще и тем, что после полудня он укладывался не вдоль, а поперек, и в то лето, когда дни были приятными и не слишком жаркими и легкий ветерок проносился, озвучивая листья садовых деревьев внизу, он спал на кожаном диване снаружи, в тени второго этажа, на котором жили мы и который служил крышей для балкона во всю его ширину. Посередке кожаного дивана он прислонял к стене подушку и вытягивался навзничь именно поперек, положив голову на вдвое сложенную подушку, а скрещенные ноги – на железный стул, специально ради этого установленный перед диваном. Рядом с собой на диване он пристраивал пепельницу полированной меди и так лежал, следуя взглядом за дымом, который, клубясь, поднимался вверх, свивая ступени лестницы, чья вершина, тая, вплеталась в бездонные глубины ясного неба. Однажды, когда дым вот так, клубясь, поднимался к небу, он рассказал мне, что до сего дня Дауд ибн Махмуд в точности не знает, что случилось в решающий момент с его фуражкой. Когда проезжал Верховный комиссар, Орита была потрясена зрелищем щеночка, крошечного кутенка, который едва не попал под колеса мотоциклистов его эскорта. Она подхватила щенка и спрятала его в фуражку Махмуда, а когда движение прекратилось, передала его привратнику, вернувшему фуражку на подоконник заднего сиденья машины.
Его размышления поднимались со ступени на ступень, все выше и выше, и в тот миг, когда они, казалось, оторвутся от вершины лестницы и взлетят, рука, державшая сигарету, падала, увлекая их вниз силой земной необходимости потушить горящую сигарету. Когда сигарета была потушена о пепельницу и никакая опасность возгорания уже не угрожала в его отсутствие окружающему миру, Гавриэль мог снова безмятежно парить в высших мирах за пределами растаявшей лестницы, пока не исчезал за занавесом мерного похрапывания. И этот занавес сиесты он готов был разорвать резким и энергичным броском в сторону сигаретной пачки, чтобы записать на ней что-то своими каракулями (когда он торопился с записью, то спешил так, что нельзя было отличить одну букву от другой). Если он потом не выбрасывал опустевшую пачку, а вместе с ней и ключевые слова, то устанавливал ее перед собою после полуночи, когда делал записи в своей большой тетради, похожей на приходно-расходную книгу счетовода, три-четыре фразы ясным, прямым, точным, размеренным почерком, с частичными огласовками. За писанием этих трех-четырех фраз, касавшихся, как уже говорилось, его комментариев к законам богослужения и содержавших резюме его размышлений за весь день (а он, в сущности, обдумывал эти комментарии постоянно: сидя в доме своем и идя дорогою, и ложась, и вставая[39]), он проводил два-три часа после полуночи. Тем же самым, одновременно внятным, аккуратным, ровным, округлым и четким почерком он писал и второстепенные вещи, навязанные ему ежедневной рутиной, вроде письма в отдел водоснабжения мэрии по поводу лопнувшей трубы, вода из которой стала просачиваться в подвал дома, или ответ в земельную управу по вопросу оформления права на владение зданием, еще не завершенного со времени смерти отца и вступления в силу его завещания.
– Знаешь, – говорила Орита Ландау, – твой почерк всегда заново забавляет меня.
Выражения «забавлять» и «забавный» были ее излюбленными, в особенности в отношении всего, что касалось Гавриэля. В том же роде она заявляла: «Знаешь, резкие перепады в твоем настроении забавляют меня», или: «Твои идеи ужасно забавны», или: «Откуда ты вытащил эту забавную рубашку? Леонтин наверняка выкопала ее со дна нижнего ящика своего древнего комода и подарила тебе на прощанье». Увидев, как он пишет для матери список продуктов, которые та должна купить в бакалейной лавке рава Ицхока, сына Красного Уха, она рассмеялась и воскликнула:
– Ты себе не представляешь, до чего ты забавный! Сидит взрослый мужчина с плечами боксера и пишет себе список, словно примерная девочка, готовящая домашнее задание по чистописанию. На самом деле она не пишет, а рисует буковки в точности по всем правилам, которым научилась у своей учительницы: полуокружность там, где положено быть полуокружности, прямая линия там, где положено быть прямой линии, и на всякий случай – огласовочки в спорных местах. Почему, собственно, ты пишешь так медленно?
– Это метафизический вопрос, – ответил он с улыбкой. – Я пишу медленно потому, что думаю быстро. Это проблема перехода из возможного в действительное.
– Опять ты со своими забавными идеями! Ты никогда мне не отвечаешь серьезно!
– Совершенно серьезно. Если я буду писать быстро, никто не поймет ни почерка, ни содержания. Кроме того, я не хочу причинять страдания. Буквы страдают, когда к ним относятся пренебрежительно и кастрируют их. То же самое и бумага, на которой их истязают, и перо, и глаз, который на них смотрит. Это нужно чувствовать.
При словах «это нужно чувствовать» перед ним встал образ матери, выбирающей буханку хлеба при помощи всех ее чувств, специально развитых и отточенных с этой целью: и глазами, умеющими различать в коричневом цвете глянец, присущий только хорошо пропеченной буханке, и тонкими ноздрями, вдыхающими приятный теплый запах, и длинными пальцами, ощущающими напряжение между твердостью корочки и упругостью хлебной мякоти, и маленькими ушами, чуткими к нежному пощелкиванию, издаваемому буханкой, когда на нее нажимают. Вместе с этим он вспомнил о страданиях, которые она ему причиняла в детстве, о своем бессильном отчаянии, когда она заставляла его вернуться к лавочнику с буханкой, которую он купил в спешке, и поменять ее на буханку, которая выдержит экзамен ее отточенных чувств.
– Боже правый, – сказал он себе и улыбнулся. – Страшно подумать, до чего я стал похож на маму.
И словно бы для того, чтобы успокоить себя, что все еще не так ужасно, или ради того, чтобы показать Орите, что он действительно забавный, как Муфтий, он начал демонстрировать какие-то акробатические номера, как только завершил процесс бритья и готов был с ней выйти: поднял железный стул одной рукой и трусцой обежал весь балкон, как марафонец, несущий факел.
– Осторожно! – крикнула она ему. – Ты все-таки не перестарайся. Ты же можешь заработать грыжу.
– Ничего страшного, – крикнул он ей в ответ, продолжая свою странную пробежку. – Ты еще не знаешь, что свою научную карьеру во Франции я увенчал ученой степенью грузчика первого разряда в знаменитой транспортной компании «Кальберсон».
После этого, как настоящий акробат, он стал балансировать стулом на кончике согнутого пальца, затем перенес его на кончик задранного вверх подбородка, расставив руки в стороны, чтобы помочь телу поддерживать стул, стоящий одной ножкой на его гладко выбритом и освеженном туалетной водою подбородке, в равновесии. Лишь завершив этот блестящий каскад трюков, он обнял Ориту за талию и вместе с нею выпрыгнул на улицу, чтобы прогуляться по Иерусалиму. И уже стоя на мостовой, вдруг воскликнул:
– Минуточку! Я забыл шляпу и трость!
Перепрыгивая через ступеньки, он вернулся в дом, чтобы надеть на голову белую плетеную панаму и найти трость с серебряным набалдашником.
Одетый таким образом и готовый к выходу, в синей спортивной куртке, перетянутой в талии и прибавлявшей широты его и без того широким плечам благодаря вате, которую в те времена подшивали к подкладке, он подхватил ее под ручку правой рукой, взмахнул тростью, которую держал в левой, и они вдвоем направились вверх по улице Пророков, в сторону кафе «Гат», ступая в такт песенке времен «Рабочей бригады»: «О, Шошана! Эй, Шошана! Поет душа и жизнь так хороша», – только он заменил Шошану на Ориту, шагавшую с ним в одном ритме.
С годами все это исчезло: трость с серебряным набалдашником, и белая панама с черной лентой, и синяя спортивная куртка с золотыми пуговицами, и белые летние брюки, и даже черный квадратик усов над квадратом подбородка, но каждый раз, когда во мне звучит одна из тех песен, которые он пел (а сколько я слышал от него прекрасных песен, когда он был уже и без усов, и без трости), ко мне снова возвращается тот Гавриэль, погруженный в сияние лета, каким он впервые предстал предо мною по возвращении домой и каким оставался до событий, разломивших этот мир и время надвое.
Еще тогда, когда Гавриэль со стулом в руке обегал двор, словно олимпийский стайер, я ощутил приглушенный пепельно-золотистый блеск и какой-то острый металлический обжигающий запах, но не обращал на это внимания, пока он не вышел в шляпе, при трости и при супруге доктора, висевшей у него на руке, на прогулку по улицам Иерусалима. Блеск и запах исходили от медной пепельницы, стоявшей на столе. В пепельницу, полную окурков, попала вода из бритвенного тазика, и она-то и испускала резкий смешанный запах меди и пепла, который был мне не слишком приятен, хотя и не противен. К тому же мне было жаль, что такая красивая пепельница используется в столь примитивных целях, для сигаретного пепла: все ее донышко было покрыто рельефом, изображавшим павлина, веером распустившего хвост, и каждая опущенная на ее бортик сигарета осыпала свой пепел на изгиб павлиньей шеи, или на хохолок, или на вязь его перьев, пока весь он не оказывался погребенным под лавиной пепла и от него не оставалось ничего, кроме краешка хвоста, выглядывавшего, словно одна из конечностей заживо погребенного. Точно так же мне было жаль видеть, как красивая картинка, отпечатанная на наволочке, вся искривляется, словно от душевных мук, когда подушка после дневного сна оказывается свернутой, смятой, зажатой между стеной и кожаным диваном. На этой картинке был изображен капитан, глядящий в бинокль туда, куда указывал матрос, там виднелось нечто вроде корабля, тонущего в свете чудесного заката – серого, розового, красного, оранжевого, бросавшего отсвет на нижние края облаков. Во мне всегда просыпалось желание расправить картинку на подушке, разгладив ее складки, подобное моему стремлению опустошить пепельницу и смыть пепел с павлиньего хвоста.
Путешествие в Ур Халдейский
От переводчика
Существуют города, настолько пропитанные искусством, литературой и метафизикой, что даже ни разу не видев их физическим зрением, мы ориентируемся в них, словно у себя дома и способны с закрытыми глазами, не рискуя упасть и разбить нос, пройти по их с детства знакомым улицам и закоулкам, а, купив, наконец, билет и во плоти оказавшись на их территории, более вспоминаем и узнаем, нежели знакомимся. Строго говоря, для Homo litteratus только такие города и существуют реально. Всякий город делается фактом культуры, локальной или универсальной – это уж как ему повезет, только пройдя через такую литературно-художественную инициацию и продолжая постоянно строиться, достраиваться и перестраиваться в двух параллельных планах, назовем их по старинной иерусалимской аналогии «дольний» и «горний». При этом необходимо оговориться, что для разных языков и для разных поколений очертания этих городов неконгруэнтны, и провалы во времени и в пространстве обнаруживаются сплошь и рядом.
Для читавших по-русски на карте мира возникли Петербург и Дрогобыч, Лондон и Одесса, Прага и Тбилиси, Кентерберри и Буэнос-Айрес, а вместе с ними еще многие десятки городов и городишек, без своих метафизических зодчих остававшихся бы не более, чем населенными пунктами. Но Иерусалиму, самой, пожалуй, широкоизвестной географически-исторической точке, повезло меньше, чем Миргороду, – литература (а в рамках данной статьи мы говорим о литературе на русском языке) осве (я) тила его явно недостаточно, и он все еще представляется необжитым и малознакомым. Вся его метафизика по-прежнему сосредоточена где-то за пределами нашей досягаемости: в археологических пластах или в заоблачных высях теологии, плохо поддающейся переводу. Если оставить за кадром тексты сакральные, то единственным действительно художественным произведением, с которым нам до сих пор приходилось иметь дело, остается «Мастер и Маргарита» – книга, написанная, конечно же, вовсе не о Иерусалиме, а о Москве. И хождение экскурсиями по «Булгаковскому Иерусалиму» представляется автору этих строк занятием столь же бессмысленным для узнавания сего места, сколь и само собой напрашивающимся в свете вышесказанного. Нам необходимо смотреть на город сквозь страницы любимых книг.
А ведь такие неотделимые от Иерусалима книги уже написаны, и давно настало время открыть их для русского читателя. Речь идет в первую очередь о лирической эпопее Давида Шахара «Чертог разбитых сосудов», состоящей из восьми романов: «Лето на улице Пророков», «Путешествие в Ур Халдейский», «День графини», «Нин-Галь», «День призраков», «Сон в ночь таммуза», «О свече и о ветре» и «Ночи Лютеции», написанных между 1969 и 1994 гг. Перед вами второй из них.
* * *
Говоря о поэтике романа, следует иметь в виду, что перед нами фрагмент, один из разбитых сосудов, чьи черепки составляют очень сложное строение эпопеи, и совершенно необходимо сказать хотя бы несколько слов о ее структуре.
Элементы, которые читатель встретит в этой книге, окажутся далеко не случайными в архитектуре чертога, все темы превратятся в сквозные, каждая деталь, многократно отразившись и преломившись, займет свое неоднозначное место в вызывающей головокружение композиции. Поэтому – прежде всего – немного о самой композиции и об общем замысле.
В основе названия цикла лежит каббалистическое понятие швират ѓа-келим – «разбиение сосудов», содержащаяся в учении святого АРИ – цфатского каббалиста рабби Ицхака Луриа Ашкенази (1534–1572), от которого ведет свою родословную один из главных героев – Гавриэль Луриа. Говоря о приятелях Ориты Ландау, госпожа Джентила Луриа заявляет: «Все они – рухлядь», буквально – «осколки сосудов» – шиврей килим. Таковыми в понимании автора были все действующие лица его романов. Но для него эта характеристика не является отрицательной.
В чем же состоит идея «разбиения сосудов»? Речь идет о космической катастрофе, последовавшей за актом Божественного Творения. Изначальный творческий акт представляется, собственно, дифференциацией субъекта и объекта Творения в процессе цимцум – «самоограничения», высвобождением некоторого свободного от явной Божественности пространства в Боге, внутри которого создается мир, представляющий из себя систему взаимосвязанных сосудов – «сфирот», наполненных Божественным светом. Однако нынешнему миру предшествовал мир самодостаточных сосудов, каждый из которых стремился вместить всю полноту бесконечного Божественного света, что и привело к катастрофе – «разбиению сосудов», распаду творения и деградации Света.
Известный нам мир является областью тикун – Исправления, в которой большая часть Света уже заключена в новые сфирот, образующие в своем высшем проявлении «предвечного человека» Божественной эманации – Адама Кадмона. Лишь отдельные искры и осколки сосудов по-прежнему пребывают в плену у обманчиво самостоятельных сил зла, называемых скорлупами – клипот. Задачей человечества является освобождение плененных искр, собирание осколков древних сосудов и возвращение их к Первоисточнику. Из этих осколков, хрупких и с трудом поддающихся реставрации, возводит (восстанавливает) Шахар сосуд своей памяти, в который нам предоставляется возможность заглянуть.
В интервью, данном по завершении эпопеи Ярону Сахишу, Шахар говорил, отмечая, что учение АРИ предвосхитило теорию Большого Взрыва: «Мы родились в разломленном, взорванном мире, где нарушена связь между духовным и материальным и ничто не находится на своем месте. АРИ черпал вдохновение в своей жизни в Иерусалиме, где особенно остро чувствуется разрыв между аскетической реальностью и скрытым изобилием Божественного Присутствия. Здесь – изобилие света, которое глаз не способен вместить. Небо светлое и абсолютно пустое. Колодцы пересыхают в засушливые годы и не могут удержать воду – в дождливые».
Для Шахара творчество являлось опытом Исправления, восстановления в космическом масштабе того, что было приведено в расстройство и разъединение при «разбиении сосудов».
Источник восьмичастной композиции цикла можно, при желании, видеть в учении Лурианской каббалы, зафиксированном ближайшим учеником АРИ – Хаимом Виталем (1543–1620) в трактатах, объединенных общим заголовком шмона шаарим – «Восемь врат».
«Чертогами» – «ѓейхалот» назывались ранние эзотерические тексты, описывающие восхождение (дословно – «спуск») мистиков в небесные дворцы навстречу Царю Царей. А применительно к Иерусалиму в этом названии может содержаться намек на разрушенный Храм.
На данном этапе, при чтении лишь одного из составляющих эпопею романов, достаточно этих кратких соображений, чтобы не возникло ложного представления о том, что перед нами только документально-натуралистическое повествование «честного» летописца о иерусалимской жизни периода Британского мандата, описывающее конкретных людей под вымышленными именами. Неповторимую прелесть шахаровского текста составляет особое напряжение между точностью и достоверностью всех деталей и неоднозначным, иногда прямо фантастичным, детским взглядом на все происходящее.
Видение Иерихонских стен в мастерской Авраама Шошана или взгляд на знакомый пейзаж сквозь лиловую конфетную обертку – только два тому примера. Грезы и пробуждения постоянно сменяют друг друга, оставляя героев и читателей в том абсолютно обманчивом пространственно-временном конгломерате, которым на самом деле, и является Иерусалим. Особого внимания заслуживают три мотива: время, зрение и «иерусалимская блажь». Прустовские «поиски утраченного времени», безусловно, приходят на ум при чтении романов Шахара, но здесь этими поисками заняты, судя по всему, все действующие лица, начиная с самой первой сцены: «Жив был бы мой муж…» – заявляет госпожа Луриа. Постоянной борьбой со временем занят Срулик Шошан. Ему, только что сдавшему экзамен по греческой мифологии, приходится преодолевать сопротивление самого Хроноса, чтобы отправиться вспять, в Ур Халдейский, к самым истокам человеческого времени. И апофеоз этого томления по недостижимой вечности – апокалипсическое видение бесчисленных часов всех форм и оттенков, отозвавшееся много лет спустя и вызвавшее слезы по безвозвратно утекшему сквозь разбитые сосуды времени. Но и это иллюзия, ибо впереди еще бо́льшая часть эпопеи, и время в ней не только течет нелинеарно, но и, похоже, образует замкнутую восьмерку бесконечности.
Зрение и слепота – тема не менее важная, постоянно присутствующая в тексте, значительная часть которого или строится вокруг глазной клиники доктора Ландау, или видится нам в одной из многочисленных отражающих плоскостей романа: в зеркальце для бритья Гавриэля, в длинном, во всю стену зеркале кафе Гат, в зеркальном шкафу Дауда ибн-Махмуда, или занимается поисками обманчивого сходства – различия: между отцом и дочерьми Гуткиными, между Хаимом, Берлом и реб Ицхоком, между двумя мошенниками и двумя разновидностями форменной фуражки, и.т. д, и т. п. Не удивительно поэтому, что такое важное место в этом призрачном лимбе занимает фотография, претендующая на то, чтобы зафиксировать зримую реальность и остановить время.
А тут уже рукой подать до «иерусалимской блажи». Ведь благородно страдающие ею герои, думающие и изъясняющиеся прямыми и скрытыми цитатами из Священного Писания, заняты решением нерешимых задач и приведением в исполнение неисполнимых планов. Беру на себя смелость утверждать, что только погрузившись в эти три стихии можно приблизиться к подлинному ощущению Иерусалима.
* * *
Все вышесказанное наводит нас на практически неизбежную параллель со «Страной чудес» и «Зазеркальем», а потому вполне уместным представляется кэрролловский вопрос: «Так чей же это был сон?» На странное разветвление повествователя, субъекта шахаровской эпопеи, справедливо обращает внимание в своей статье Михаль Пелед-Гинзбург и Моше Рон[40]. Эго одновременно и тот маленький мальчик, которым был некто, назвавший себя автором, и Срулик Шошан, а впоследствии еще и Гавриэль Луриа собственной персоной, которому приписывается авторство одной из последующих книг, и уже совершенно взрослый человек, некогда бывший мальчишкой, который жил в доме госпожи Луриа на улице Пророков. Кроме того, иногда слово берут некие «мы», вызывающие в памяти некогда произнесенную загадочную фразу: «Создадим человека по образу Нашему, по подобию Нашему». И тем не менее вся эпопея и «Путешествие в Ур Халдейский» в частности, подписаны именем Давида Шахара, о котором также следует сказать несколько слов.
Он родился в Иерусалиме в 1926 году, в ультраортодоксальной семье выходцев из Венгрии, уже пять поколений которой были уроженцами этого города, изучал психологию и литературу в Еврейском университете и начал публиковать литературные произведения в пятидесятые годы, тем временем преподавая английский язык в ремесленном училище. Сначала это были короткие рассказы и небольшие новеллы, вошедшие в сборники «О снах» (1956), «Император» (1960), «Прорицатель» (1966), «Смерть Маленького Бога» (1970), «Усы папы римского» (1971).
Шахар был удостоен многочисленных израильских премий, в том числе премии Агнона в 1973 году, Бялика – в 1984-м. В семидесятые годы он побывал председателем Союза ивритских писателей Израиля. Однако то место, которое на самом деле занимает в ивритской литературе этот писатель, по скромному мнению его переводчика, возвышающийся на несколько голов над маститыми классиками израильского соцреализма, отнюдь не соответствует официальной табели о рангах, да и не может иметь с нею ничего общего.
Подлинная слава сопутствовала романам Шахара за границей. В 1981 году писатель вместе со своей переводчицей Мадлен Нэж, француженкой-католичкой, выучившей иврит, был удостоен престижнейшей французской премии Медичи за лучшую переводную книгу. Интересно, что предыдущим лауреатом этой премии был Хорхе Луис Борхес. В Аргентине по этому поводу были устроены грандиозные чествования. В Израиле ничего подобного не происходило. Шахар вспоминал, что некоторые литературные деятели, завидев его на улице, спешили перейти на другую сторону, чтобы избежать необходимости приносить поздравления. В 1985 году за роман «Нин-Галь» Шахар получил в той же Франции в награду командора Французского Ордена Искусств. Французская пресса была восторженной, писателя ставили рядом с Прустом. А в Израиле одна из популярных журналисток предложила вручить Шахару «Премию за самое плохое произведение года». Его это не удивляло. Радовали горячие отклики тех, не очень многочисленных, но особенно воодушевленных поклонников, к которым принадлежали автор и редактор данного перевода.
На похоронах Шахара в Иерусалиме (он умер в Париже 2 апреля 1997 года, и его тело было привезено в родной город) отсутствовали официальные лица, государственные деятели и телекорреспонденты, но в среде провожающих безошибочно ощущалась высочайшая концентрация прекрасной «иерусалимской блажи». Как отмечают те же Пелед-Гинзбург и Рон, вся его поэтика совершенно не вписывается в социалистический сионистский этос, пестовавшийся в стране на протяжении десятилетий. Поэтому в прошлом с Шахаром просто не знали, что делать. Не знают и теперь, в настоящем, когда направление ветра изменилось с точностью до наоборот. Молодое поколение израильтян мало знакомо с его книгами. В этом, вероятно, одна из существенных причин того, что они так мало знакомы с Иерусалимом, с трудом представляют себе, что это за «станция такая».
Я совершенно убежден, что, сделавшись достоянием русскоязычных читателей, романы Шахара откроют несколько ворот, ведущих в этот город, большому числу любопытных. Если переводчик окажется прав, то его работа будет не напрасной.
notes
Примечания
1
В оригинале обыгрывается значение имени Хаим – жизнь. Длинный Хаим – буквально: Долгая Жизнь. – Здесь и далее примеч. перев.
2
В книге «Лето на улице Пророков».
3
В синодальном переводе – Книга Эсфирь.
4
Вавилонский Талмуд, трактат «Ирувин», 76.
5
Священная книга каббалистов, буквально – Сияние.
6
Орит – от слова אור (ор, свет), в противовес Лилит – от слова ליל (лейль, ночь), – демону в образе женщины, в представлении мистиков – первой жене Адама.
7
Мишна – здесь: глава из одноименного свода законов, составленного во II веке н. э. и положенного в основу Талмуда.
8
От греч. Kubestes – игрок в кости.
9
Парафраз стиха из «Песни Песней».
10
Слова, обращенные Богом к Авраму в главе 12 Книги Бытия. В еврейской традиции – название третьей недельной главы Пятикнижия (букв.: «Пойди» [לך לך]).
11
Из гимнов субботнего вечера.
12
Экклесиаст, 1:15.
13
Иеремия, 15:10.
14
Сулха (араб.) – обряд примирения и прекращения кровной мести между враждующими кланами.
15
«Пламенный меч обращающийся» (Бытие, 3:24).
16
Сокрытие лица Бога от Его народа и изгнание евреев из Земли Израиля – две кары, ниспосланные Всевышним на Израиль за его грехи.
17
Парафраз псалма 114 (в синодальном переводе – 113).
18
Исаия, 6:1.
19
Псалом 118:5 (в синодальном переводе – 117:5).
20
Иеремия, 2:2.
21
Рабби Ицхак Луриа (1534, Иерусалим – 1572, Цфат) – выдающийся еврейский мистик, создатель так называемой лурианской каббалы.
22
Долина к западу от стены Старого города. В русской традиции – Геенна огненная.
23
Парафраз Второзакония, 6:5.
24
В оригинале: השם המפורש – запрещенное к употреблению всуе полное имя Бога.
25
Ог, царь Васанский – персонаж Книги Чисел, прославленный своим огромным ростом.
26
Язык сефардских евреев, выходцев из Испании, распространенный среди евреев Турции, Греции и балканских стран.
27
Второзаконие, 28:32.
28
Ср.: И восстал в Египте новый царь, который не знал Иосифа (Исход, 1:8).
29
Аллюзия на главу 6 Книги Иисуса Навина.
30
Феллах – крестьянин (араб.).
31
Слова Каина из главы 4 Книги Бытия.
32
Мой господин (араб.).
33
См. прим. к с. 102 (примечание 24).
34
Юмор этого прозвища связан со значением имени Иомтов – праздник.
35
Хупа – свадебный балдахин.
36
Исаия, 10:9.
37
Парафраз Книги Судей, 21:25.
38
Евус – одно из древних названий Иерусалима.
39
Парафраз Книги Второзакония, 6:7.
40
Flirting with the Uncanny: The Poetics of David Shahar, Prooftexts 19. 1999, The Johns Hopkins University Press.