355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Давид Шахар » Путешествие в Ур Халдейский » Текст книги (страница 7)
Путешествие в Ур Халдейский
  • Текст добавлен: 13 ноября 2017, 11:30

Текст книги "Путешествие в Ур Халдейский"


Автор книги: Давид Шахар



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 14 страниц)

– Хэлло, Исраэль, входите! Я угощаю вас виски с содовой, а вы тем временем посмотрите несколько карточек, которые я снял в Вади Кельт и в Иерихоне.

– Большое спасибо. Я бы весьма охотно остался здесь и выпил с вами стаканчик, но я спешу, – сказал Срулик и ощутил тонкое наслаждение, разлившееся в нем при слове «Иерихон», разбавившее привкус горечи и смягчившее жжение злости.

Он подался вперед, различил троих сидевших возле зеркала, тянущегося во всю длину внутренней стены, и добавил:

– В сущности, я с удовольствием посмотрю снимки. У меня есть еще четверть часа до встречи в кафе «Кувшин».

– Отчего же вы не назначите встречу здесь? – спросил Гордон в тот самый момент, когда Срулик подумал, что должен был предложить Берлу встретиться здесь.

– Там, в кафе «Кувшин», – добавил Гордон, – не умеют подавать напитки. У них вообще нет бармена, да и в других кафе они не многого стоят – один другого хуже. Единственный на весь город бармен, заслуживающий этого звания, – это Джозеф.

Иосеф Швили с удовольствием и с сознанием собственной ценности подкрутил усы. Лучшие годы он посвятил науке розлива, воспринятой им от величайшего мастера коктейлей между Персидским и Гонконгским заливами, самого Малютки Джона – главного виночерпия на флагмане британского флота в Индийском океане. Пятнадцать лет бороздил он волны Индийского океана и обучался у Малютки Джона, пока не появился в Иерусалиме и не открыл это кафе. И кто же в этом городе способен потягаться с ним? Все великие мира сего: секретарь правительства, судьи, армейское командование и консулы недаром все они его клиенты. Всякий, кто понимает, что такое «стаканчик», шагу не ступит в любое другое место в этом городе.

– Да, да, вы правы. Это хорошее место, – сказал Срулик, для которого это место было хорошим не благодаря барменскому искусству Джозефа, но вопреки его напиткам, вопреки тошнотворному запаху алкогольных паров, вечно вьющихся над стойкой.

Когда Гордон протянул ему снимок Тель-Иерихо, Срулик улыбнулся пришедшей ему на ум мысли, что если бы его попросили назвать сейчас один из прекраснейших моментов его жизни, он должен был бы со всей откровенностью ответить: «Сейчас я не могу припомнить более прекрасной минуты в моей жизни, чем та, когда я впервые вошел в кафе „Гат“». Тогда он впервые в жизни разговаривал с Оритой, и она предложила ему прогулку в Иерихон в машине ее отца, которая случайно была свободна в тот день. Прогулка не состоялась, потому что шофер Дауд ибн Махмуд явился через полчаса без машины, сломавшейся по дороге к кафе и требовавшей отправки в гараж. Отмененная прогулка сама по себе не особенно его расстроила, потому что он так или иначе не мог ехать в тот день (хотя нет сомнения, что если бы машина не сломалась, то он бросил бы все и отправился бы на ней в Иерихон с Оритой и ее сестрой Яэлью), в то же время внезапно сбылся сон, казавшийся слишком прекрасным, чтобы сбыться, и именно благодаря самому Иосефу Швили, который подсадил его к столику судейских дочек. С детства многие вещи существовали для него в качестве идеалов, грез, которые вряд ли осуществятся, и то, что, как он знал, не свалится к нему с неба, например игрушки, он старался сделать собственными силами. Уже тогда он понимал, что игрушки в витрине на улице Яффо (в магазине около кафе «Кувшин», куда он должен прийти через четверть часа) достанутся не ему, потому что у папы нет денег на их покупку.

– Ой, папа, смотри, какой красивый аэроплан! – восклицал он, полный восторга при виде выставленного в витрине чудесного посеребренного аэроплана, совершенного во всех деталях, начиная с резиновых шин и кончая шлемом на голове пилота, улыбающегося из-под усов в своей кабине.

И папа грустно улыбался и говорил:

– Да, красивый аэроплан. Хорошая, чистая работа.

Ведь и он всей душой хотел купить этот аэроплан в подарок сыну, да только у него не было на это денег. И Срулик больше об этом не говорил и не просил, очень хорошо чувствуя, что его просьбы только огорчат отца, отнюдь не сделав аэроплан ближе. Наоборот, он тянул отца от витрины:

– Папа, давай пойдем в мастерскую.

И там на полу среди щепок и реек искал обрезки дерева, которые могли бы подойти для корпуса аэроплана, для крыльев и хвоста, и даже головы пилота, которого он сделает сам, собственными руками. Его сестра Рина, которая была старше на два года, в этих вопросах была его полной противоположностью. Когда она чего-нибудь хотела, она дралась за это изо всех сил, не считаясь ни с папой, ни с мамой, ни с положением в доме. Так было, когда она еще училась в школе и душа ее жаждала ручных часиков, и так же было, когда она выросла и, готовясь выйти замуж, поклялась устроить себе «роскошную свадьбу». Она всегда отчаянно боролась за исполнение своих желаний, головою пробивая стенки, преграждавшие ей путь, но все эти жестокие войны не слишком далеко продвинули ее в жизни. Уже тогда, в случае с ручными часиками, Срулик осознал безнадежность всех этих войн. Когда душа Рины возжелала часиков, ибо в тот год девочки из ее класса стали то и дело являться в школу с часиками на руках, это привело к цепочке взрывов, едва не разрушивших весь дом. Она требовала своего с рыданиями, воплями и хлопаньем дверьми, и эти звуки разносились по всему двору, достигая слуха соседей по другую сторону улицы. Бутерброды, приготовленные ей к десятичасовой школьной перемене, она швыряла маме в лицо, а когда Срулик попытался вмешаться, кинула в него портфель с книгами.

– У нас нет денег, потому что ты не желаешь работать! – кричала она папе. – Вместо того чтобы работать, ты целый день играешь в свой храм, как малый ребенок, который строит замок из кубиков!

Чем больше он пытался утишить дочерний гнев и объяснить ей, что он занимается макетом Храма только вечерами, после работы, и что у нет нет достаточно работы не из-за его безделья, а из-за того, что положение на рынке труда не из лучших – каждый день в его дверь стучатся мастеровые, готовые работать почти даром, столяры закрывают свои лавки и шатаются по улицам с пилою за спиной, выкрикивая «столяр, столяр», готовые взяться за любые мелкие починки за гроши, потому что у людей нет денег, чтобы заказывать мебель, не говоря уже о конкуренции с арабскими рабочими и с вифлеемскими плотниками, а вот он, тем не менее, слава Богу, еще не шатается по улицам с пилою за спиной, и его домашние еще не голодают, у них есть, слава Богу, вдосталь не только хлеба, но и хлеба с маслом… Чем больше папа пытался объяснить ей, что ручные часики относятся не к предметам первой необходимости, а к категории «люкс», к излишествам, которым конца нет, и как бы она ни старалась быть в этих излишествах ровней дочкам богачей, всегда найдутся еще более богатые, и сами эти богачки всегда будут считаться бедняцкими выскочками по сравнению с более богатыми девочками, тем больше Рина злилась, пока ее большие светло-голубые глаза, похожие на глаза бабушки Шифры, не начинали излучать настоящую слепую ненависть, как бабкины глаза во время скандалов с зятем. Так папа иной раз оказывался под яростным обстрелом красивых глаз, постоянно менявших свое обрамление: вперявшихся в него то с морщинистого лица тещи, то с цветущего лица дочери. И в том и в другом случае он в конце концов хватал шляпу и убегал в свою мастерскую.

– Ты ничего, ничего, ничего не понимаешь! – во всю силу своей глотки кричала Рина на папу.

А сила Рининой глотки, как и злость ее больших голубых глаз, досталась ей в дар от ненавистной ей бабки. По счастью, наследие бабушки Шифры соединилось в ней с музыкальным слухом и с любовью к пению, унаследованными от папы, обожавшего всякие мелодии и любившего петь во время работы. Поскольку бабушка Шифра была абсолютно невосприимчива к звукам, сила глотки служила ей лишь для воплей в час гнева, в то время как Рина пела не меньше, чем кричала.

– Дело вовсе не в богатстве!

И Рина тоже была права, ведь она пришла бы в восторг от ручных часиков, даже если цена им была бы всего один грош. Она не собиралась демонстрировать богатство, а хотела быть как все девочки, ведь тирания моды не только не уступает тирании денег, но и превосходит ее благодаря детям, с любовью идущим к ней в рабство.

Длинный Хаим появился в разгар битвы, в тот момент, когда Рина ухватила со стола блюдо с фруктами и швырнула его на пол в ответ на утверждение папы, что у нее нет никаких причин убиваться, что вместо того чтобы оплакивать часы, которых нет, ей следует таять от выпавшего на ее долю счастья быть ученицей гимназии, в то время как соседские дочки вынуждены мыть полы и посуду в кафе, чтобы помогать своим отцам кормить семью.

– А все эти маленькие китайские девочки! – возопила Рина под грохот разлетающихся черепков. – Почему ты не припомнишь всех этих девочек в Индии и в Китае, ежегодно мрущих от голода? Ты ведь только вчера рассказывал мне, что в Индии каждый год дохнут от голода три миллиона маленьких детей!

Эта папина метода просто выводила ее из себя. Она прекрасно чувствовала, что этот его аргумент применительно к обстоятельствам ее жизни неуместен и несправедлив, но ей никак не удавалось найти способ уличить его, выразить это словами, тем более что для него это было не только аргументом, но и частью его существа. При каждом постигавшем его ударе папа после первого потрясения встряхивался и начинал утешать себя тем, что с ним не случилось чего-нибудь похуже. Люди мрут от голода на улицах Бомбея и Шанхая среди бела дня на глазах у всего народа, землетрясения разрушают целые города, заживо погребая их жителей, молодые славные парни погибают на войне и, что еще хуже, остаются порой беспомощными калеками на всю жизнь, люди попадают в дорожные аварии – а что, в конце концов, произошло с ним? Хозяин помещения привлек его к суду за то, что он больше полугода не платил за съем, и суд вынес постановление о его выселении. Ну так что же? Не так страшен черт, как его малюют. Если он не добудет требуемых денег, то поработает дома, пока не поправит дела и не найдет себе лавку получше, чем эта, да еще в центре города. Если он и впрямь счастлив, что в Иерусалиме не произошло землетрясения, которое погребло бы его заживо, и что у него хватает доходов на то, чтобы питаться хлебом и носить потрепанную одежду, в то время как за горами тьмы, на краю света, толпы мрут от голода, – на здоровье. Она, Рина, живет не в трущобах Бомбея, и землетрясений в Иерусалиме не бывает, и когда все ее одноклассницы приходят в школу в ручных часиках, она тоже хочет ручные часики – и все тут. Она просто не согласна ни на позор, ни на жалость.

Когда она схватила блюдо с фруктами и грохнула его об пол, папа осознал, что настало время убежать из дома в мастерскую, для мамы стал вырисовываться путь к достижению ручных часиков, столь жизненно необходимых для Рины и для сохранения мира в доме, а Длинный Хаим, прямо в этот момент тихо вошедший в своем галстуке-бабочке, застыл на месте, совершенно зачарованный. Срулик, увидевший его через окно еще до того, как он вошел, хотел предупредить Рину и остановить ее вовремя, прежде чем «весь этот позор» предстанет перед гостем, но не успел. Да и если бы успел, не смог бы удержать Рину. Когда ту одолевает гнев, она ведь ни с чем не считается – ни с папой, ни с мамой и, конечно же, ни с посторонними людьми, и ее совсем не интересует, что они видят, слышат и думают.

Еще сквозь окно Срулик увидел, что Длинный Хаим слегка смущен, и предположил, что тот смущен встретившими его криками и спорами, но на самом деле он был смущен сам по себе, оттого что пришел просить взаймы в конце месяца, в такое время, когда у Отстроится-Храма наверняка и у самого нет ни гроша. Тем не менее у него не было выбора, как только попытать счастья. В худшем случае, если Отстроится-Храм не сможет ссудить его хотя бы десятью пиастрами, он сможет пообедать.

Вид беснующейся Рины зачаровал его и совершенно рассеял первоначальную неловкость. Длинный Хаим глаз не мог отвести от расходившейся в гневе отроковицы – от топанья ее ног, от ее пылавшего лица, от ее глаз, метавших искры ненависти, от ее маленьких крепких грудей, вздымавшихся и опадавших вместе с ее тяжелым дыханием. И Срулик вдруг заметил к своему изумлению, что этот старый человек (тогда Длинный Хаим казался ему стариком, поскольку был папиным другом) все более воспламеняется в своей страсти к Рине. Кроме гнездившегося в нем тогда ощущения, что не пристало пожилому человеку пылать плотской страстью, в особенности к юной девице, которая могла бы быть его дочерью, ибо в этом есть что-то от нарушения законов природы, предназначивших каждому возрасту свое – молодиц молодым, а старух старикам, Срулик осознал, что он наблюдает исключительно странную сцену, неожиданно проливающую свет на поведение людей в целом и на этих людей в частности: на Длинного Хаима и на его сестру Рину, рядом с которыми он проводит всю свою жизнь. Они показались ему куклами, управляемыми и направляемыми превосходящими их силами. Конечно же он часто слышал, а иногда и сам пользовался выражениями вроде «страсть одолела его» или «раб своих страстей», но то, что до сих пор было обычным выражением и неким абстрактным понятием, прямо на его глазах превратилось в осязаемую действительность. Так человек впервые в жизни видит в микроскоп микробов, до того долгие годы зная об их существовании лишь понаслышке. Однажды папа купил ему дешевую японскую игрушку – конька, сделанного из жести и приводимого в движение пружиной. Когда натягивали пружину, бедный конек кружился в направлении, противоположном повороту его шеи, словно пытаясь освободиться от механизма, заставляющего его кружиться, в то время как он хочет поскакать прямо в свое стойло. Этот конек долго не протянул, поскольку пружина была значительно сильнее окружавшего ее жестяного тела, и после нескольких кругов это тело разломилось надвое. Своей длинной искривленной шеей и вытянутым лицом Длинный Хаим напоминал японского конька, и Срулику казалось, что и он вот-вот разломится надвое, так же как и Рина взорвется, если не получит желаемого. Срулик увидел это со всей ясностью, поскольку сам не разделял ни страсти Длинного Хаима к своей сестре Рине, ни ее страсти к ручным часикам. В тот момент он не только сердился на Рину, но и ненавидел ее. Немало накопилось в его душе и против папы с мамой, которые вместо того чтобы проучить ее, вместо того чтобы дать ей пощечину, и еще, и еще, пока она не одумается и не поймет, что значит быть избалованной и вымогать ручные часики у бедного отца, которому нечем заплатить даже за съем мастерской, вместо этого оба они ведут себя, каждый по-своему, словно обвиняемые, признающие свою вину и старающиеся всеми силами искупить ее. Всё для этой Рины! Даже свое грязное белье она складывает маме, чтобы та его постирала, словно само собою разумеется, что в обязанности матери, кроме всего прочего, входит стирка дочерних трусиков. А когда Рине приходится иногда делать это самой, то лицо ее принимает оскорбленное выражение, будто с ней поступили несправедливо. Будь она хотя бы последовательна в своем увлечении чем-нибудь существенным, это было бы простительно, можно было бы даже ценить ее. Это касается, например, пения и музыки – ведь она унаследовала от папы прекрасный музыкальный слух и чудный голос и любила петь, но и в этом не пошла далеко. Девушки с куда меньшими природными данными сделались знаменитыми певицами благодаря постоянству и упорству в достижении цели. Ну а эта Ринеле… у нее ведь никогда не было ни капли постоянства касательно какой-нибудь дальней, не сиюминутной цели. Она пела тогда, когда ей попросту хотелось петь. В хорошем расположении духа (а в компании расположение ее духа обычно бывало хорошим) она пела перед находившимися рядом людьми, но приложить какие-либо усилия для постановки голоса и овладения нотами ради того, чтобы когда-нибудь достичь профессионального уровня – это казалось ей принципиально неприемлемым, пустым и бессмысленным делом, не менее абстрактным, чем такие понятия, как «надежда», «чаяние» или «будущее». Она была лишена каких-либо амбиций, и в этом, по сути дела, заключалась ее особая прелесть. И поскольку вдобавок к отсутствию амбиций она никогда не умела пользоваться хитрыми уловками для получения желаемого, строить планы и козни, короче говоря – «вести себя умно», как это принято называть, каждое новое влечение втягивало ее в жестокую войну, бросало в лобовую атаку и, когда это прямо не было связано с папой и мамой, приводило к тому, что она билась головой о непробиваемую стену.

Желанные ручные часики Ринеле в конце концов удалось заполучить. После того как папа скрылся в мастерской, мама порылась в недрах комода, в том самом старом потертом кожаном бюваре, содержавшем пачку дорогих ей вещей – главным образом выцветшие фотокарточки и полинявшие письма лучших лет ее жизни, и вытащила из него свои ручные часики, некогда полученные в подарок от старой ведьмы – бабушки Шифры. Это были превосходные золотые часы «Омега», но не к такого рода часам стремилась всей душою Рина. Это были тяжелые квадратные часы, а у девочек в моде часики круглые, маленькие, на черных кожаных ремешках.

– Это часы для бабки, а не для девочки! – раскричалась Ринеле в страшном разочаровании. – Только этого мне не хватало – явиться в класс в бабкиных часах. Может быть, прийти еще и в бабкиных ботинках с длинными белыми шнурками вокруг щиколотки?!

И опять мама почувствовала, что повела себя неподобающим образом, и решила продать золотые часы, чтобы купить современные.

Продажа золотых часов была единственной в маминой жизни коммерческой сделкой и стоила ей здоровья, потребовав гораздо более тяжелого душевного усилия, чем она предполагала. Мама терпеть не могла почти все, что в той или иной форме напоминало ей собственную мать, бабушку Шифру, особенно отличавшуюся умением торговаться. В этом вопросе бабушка Шифра обладала выдающейся и незаурядной силой, и этот дар проявлялся главным образом в отношениях с мелкими торговцами, разносчиками и мастеровыми. Каждый грош, который ей удавалось отбить от стоимости килограмма сахара, от платы грузчикам или прачке, воспринимался ею как великая победа, и день, в который ей не была ниспослана радость такого рода победы, был для нее днем горечи. Она торговалась даже по поводу цены товаров, которые вовсе не думала покупать, а посему ей случалось возвращаться домой нагруженной всяческими излишними мелочами, потребовавшимися исключительно ради наслаждения сознавать, что она одолела разносчика в торге. Уже в детстве мама страшилась той минуты, когда ее мать ринется в схватку цен, той самой минуты, когда губы ее искривятся в гримасе презрения, смешанного с отвращением, при виде ткани, развернутой перед нею торговцем, а пальцы, только что усердно ощупывавшие эту материю, отдернутся, как от мерзкого гада. И уже тогда мама старалась убежать из дома, когда ее мать приглашала покупателей на всякую рухлядь, лохмотья и тряпки, от которых хотела избавиться, и начинала плести небылицы о каждом обломке, не моргнув глазом и без всякой необходимости, словно предаваясь искусству вранья ради него самого. Она также не останавливалась перед тем, чтобы отвесить дочери захватывающую дух оплеуху, когда та становилась помехой ее коммерции, как это произошло в случае с книгой. Когда однажды в подвал их дома пришел некий юноша, чтобы купить для своей комнаты стол и стул, он загорелся при виде потертой книги, валявшейся в углу, и готов был уже заплатить за нее больше, чем за стул, как вдруг дочка разразилась криками:

– Не покупай ее! Это вранье! Она не разрешает тебе открывать книгу, потому что в середине не хватает многих страниц, а не потому что ты ее испортишь. Она не получила ее в наследство от своего дедушки – это ложь. Это ложь! Я нашла ее, когда играла на Русском подворье.

Уже тогда, в детстве, посланная купить что-нибудь в лавке, мама не могла запомнить цены. Она возвращалась домой в страхе перед тем моментом, когда бабушка Шифра спросит: «Сколько это стоило?» – и она не сможет ответить внятно. Одной из величайших радостей в жизни мамы было освобождение от мира цен, наслаждение свободой от знания, сколько стоит каравай хлеба и пачка масла. В конце месяца бакалейщик посылает ей счет за все покупки – вот и все.

Наряженная в лучшее свое платье и широкополую шляпу, мама ходила по часовщикам со смущенной улыбкой, бьющимся сердцем и с нарастающей дрожью в коленях. Чем больше старалась она избежать препирательств, чем горячее мечтала продать золотые часы побыстрее, тем больше часовщики от них отворачивались и тем несговорчивее становились. Первый часовщик, к которому она обратилась, знавший и ее, и сами часы с тех пор, как впервые завел их, был лучше всех остальных. Он признал их ценность и красоту, но в тот месяц у него просто не было денег для вложения в дела. Вместо этого он готов был положить эти часы в своей витрине, пока найдется покупатель, и ограничиться только комиссионными.

– А сколько времени пройдет, прежде чем появится покупатель? – спросила мама.

– Этого знать нельзя, – сказал часовщик. – Покупатель может появиться в тот же день, а может пройти и три месяца, прежде чем кто-нибудь подвернется.

Услышав про эти три месяца, Рина снова впала в бешенство. Три месяца казались ей изрядной вечностью и по смыслу не отличались для нее от трех лет или трех столетий – и мама вернулась к торговле часами в подавленном настроении. Несмотря на ее сердечную улыбку, второй часовщик бросил на нее подозрительный взгляд и отделался от нее одной короткой фразой, а именно:

– Я не покупаю вещи с рук.

И мама вышла от него с горящими от стыда щеками, словно была поймана с поличным в тот момент, когда пыталась продать краденые золотые часы.

– И правда, – сказала она себе, – откуда ему знать, что эти часы не краденые, и как я могла бы ему это доказать? Может быть, мне надо было в точности объяснить ему, как они ко мне попали и почему я хочу их продать?

Она все обдумывала и обдумывала, каким образом ей обратиться к следующему часовщику и что сказать ему, чтобы не вызвать его подозрений, но все эти усилия были излишни, поскольку этот третий вовсе ее ни в чем не подозревал. Он принял ее даже приветливо, однако при виде часов скривил нос и заявил: «Не современные». Он вставил в глаз увеличительное стекло и, открыв крышку и проверяя механизм, объяснил маме, что в коммерческом мире скверные современные часы предпочтительнее хороших, но вышедших из моды. С потоком его речей ей стало понятно, что он явит ей великую милость, если согласится избавить ее от этих часов, вышедших из моды во всем мире. В это время маленький мальчик в лохмотьях с вожделением заглядывал внутрь, и маму стало одолевать страстное желание подарить ему часы. Если бы она не нуждалась в деньгах, то отдала бы часы ему. Ничто другое не принесло бы ей тогда большего счастья, чем подарить часы мальчику, открыто их жаждущему. Тем более что, порадовав мальчика, она заодно избавилась бы от этой муки с часами, превратившимися для нее в тяжкую и неприятную обузу, нечто постыдное и настолько отвратительное, что ей следовало избавиться от них как можно скорее и любой ценой. В конце концов, после недели беготни по всем часовщикам в городе, она сподобилась потрясающего успеха благодаря тому, что один совершенно древний часовщик согласился обменять ее золотые часы на современные часики «для молоденьких девушек», хотя прекрасно знал, что ее часы стоят по крайней мере в три раза больше, чем часики Рины.

Этот дорогой ему образ мамы, выходящей в субботнем платье и с сердечной улыбкой на лице, чтобы продать золотые часы, и возвращающейся через несколько часов домой, едва держась на своих бедных ногах, бледной, униженной и презирающей саму себя, всегда был связан в памяти Срулика с историей отношения Рины к Длинному Хаиму, и не только потому, что все это происходило в один и тот же период. Так же как мама была беспомощна перед часовщиками, Длинный Хаим был беспомощен перед Ринеле. Однако в Ринеле, несмотря на вспышки гнева и нетерпения, на простодушный и откровенный эгоизм в пылу борьбы за достижение вожделенного, никогда не оказывалось той жестокости, которая обнаруживалась порой в Орите по отношению ко всякому, кто был перед нею беспомощен, в особенности к Янкеле Тальми, который был не только презираем ею, но и мерзок и отвратителен ей с той минуты, как она почувствовала его слабость к себе. Длинный Хаим казался Ринеле не отвратительным, а смешным, но чем больше она чувствовала его слабость и зависимость от себя, тем больше его жалела, и он делался ей дорог, как верный, старый и смешной домашний пес.

Не имея ни гроша, Длинный Хаим, несмотря на страстное желание, был неспособен помочь Ринеле в деле с часами, однако в его мозгу забрезжила великая идея.

– Я нашел патент! Чудный патент! – воскликнул он и начал вертеться по дому и лихорадочно жевать яблоки, которые только что подобрал с пола, после того как Рина разбила блюдо.

Он разложил их перед собою в ряд на столе и, разрабатывая в уме свой патент, невзначай проглотил все до одного. Ведь он явился голодным в надежде, что сможет хотя бы пообедать, но обед совершенно вылетел у всех из головы из-за скандала, учиненного Ринеле, в результате которого папа убежал в мастерскую, Ринеле – к своей лучшей подруге, а мама, обессилев, опустилась на диван. Длинный Хаим уселся рядом с мамой и начал разъяснять ей детали часового патента, возникшего в его мозгу с хрустом пережевываемого яблока, смешанным со стуком крушащих его вставных зубов. Вот ведь все это переживаемое Ринеле великое страдание по поводу недостающих ей ручных часиков, вместе со всем этим скандалом, который она из-за них устроила, учат нас тому, что в наши дни часы служат украшением, призванным украшать нас, не менее (а в случае женщин, несомненно, даже более), нежели измерительным прибором. И если это так, если они – украшение, следовательно, в них кроются бесконечные возможности во всех направлениях: по части цветов, форм и разновидностей. Так, например, можно будет выпускать часы с циферблатами или ободками красного, зеленого, желтого, коричневого или любого другого цвета, и каждая женщина сможет подбирать себе часики к цвету платья и менять их с переменой платья: часики к утреннему платью, часики к вечернему платью и часики к промежуточному времени. Мы также будем выпускать круглые, квадратные, треугольные, шестиконечные и эллиптические часы, а также часы всех прочих геометрических форм. И отчего же только ручные часы? Почему бы и не, скажем, часы на щиколотку или не нагрудные? Мы будем выпускать часы-браслеты, часы-пояса, часы-ожерелья и колье, часы-серьги и часы-кольца, часы-подвязки на бедра и лодыжки, часы-шпильки и брошки – всевозможных размеров и форм.

– Прости, – сказала мама, едва начав приходить в себя, и, говоря, потупила взор перед происходившей во рту ее собеседника торопливой и звучной активностью. – Я совсем забыла предложить тебе что-нибудь поесть. Может быть, я приготовлю тебе яйцо всмятку?

– Нет-нет! – запротестовал в ответ Длинный Хаим. – Спасибо. Я уже сыт. А кроме того, я ведь уже давно сказал тебе, что ненавижу яйца всмятку. Я вообще не в восторге от яиц, но что поделаешь, если нет ничего лучше, то я согласен на яичницу, жаренную с луком и помидорами. Яичницы из одного яйца мне на этот раз будет достаточно.

Все это время Срулик поражался Длинному Хаиму, который постоянно витает в облаках фантазий, и тем не менее в его собственном мнении нет человека более реального и практичного; у которого нет денег на обед, и он жует с голоду ненавистные ему яблоки и тем не менее абсолютно уверен, что в его силах одним махом заработать больше всех иерусалимских негоциантов, вместе взятых.

– Я никогда не опущусь до такой иерусалимской блажи, – постоянно повторял себе Срулик, обдумывая свой жизненный путь, и всякий раз заново давал себе обещание, что он не пойдет ни по пути отца, ни по пути этого длинного отцовского друга, не говоря уже о пути матери, у которой не было и намека на понимание практической жизни.

Все они вместе и каждый в отдельности символизировали для него «иерусалимскую блажь», и не потому, что он что-то имел против них, а напротив – из любви и чувства причастности к ним, от боли сердечной за этих дорогих людей, оступающихся на каждом шагу в практическом мире, потому что каждый из них погружен в мир собственного воображения, и Длинный Хаим – более всех. Со временем часовой патент превратился в семейную шутку, в которой добродушно принимал участие и Длинный Хаим, хотя его самоирония ни на волос не убавляла от продолжавшей биться в нем веры в величие этого патента и в его возможность принести ему в один прекрасный день огромный куш. Мама говаривала, что папе было ниспослано чудо, когда его не сотворили производителем часов и миллионером, иначе он немедленно ухватился бы за часовой патент и потерял все свои миллионы. Сейчас, когда у него нет денег, которые он мог бы потерять, он теряет на храмовый патент только рабочие часы. А Рина смеялась и обещала Длинному Хаиму, что она выйдет за него замуж, когда он подарит ей часы-сережки. Длинный Хаим смеялся вместе с нею и говорил:

– Если бы ты только знала, моя дорогая, как это близко, – ты бы не обещала.

А тем временем даже ручные часики, которые она получила в подарок от мамы, те самые часики, о которых мечтала и из-за которых выходила из себя и устраивала все эти домашние взрывы и позорища, перестали ее интересовать, и иногда она даже забывала их и приходила без них в школу.

Этот часовой патент вспомнился старому вероотступнику, доктору Исраэлю Шошану, за три-четыре дня до того, как отлетела его душа, когда он рассказывал мне, заходясь в кашле и отплевываясь остатками единственного легкого, о Генриетте ван Аккерн из городка Амерсфоорта, и о Гавриэле Луриа, представшем перед ним в облачении французского грузчика в городке Нуайоне, и о других происшествиях, случившихся с ним за границей. В последний раз он побывал за границей два года назад, когда ездил в Амстердам для операции на легких. Тамошние хирурги (одни из величайших в мире, к которым он был отправлен на деньги кальвинистской церкви) удалили из его тела пораженное легкое. Хотя он прекрасно знал, что это рак легких, доктор Шошан ни разу не произнес вслух слово «рак», словно оно было запрещено в речи, как полное имя Божье[33]. Однажды, прогуливаясь в свое удовольствие по улицам Амстердама, после того как был прооперирован, окреп и почувствовал себя хорошо, как в былые дни, он надумал отправиться навестить Генриетту, которую не видал уже долгие годы. Он повернул в сторону железнодорожного вокзала, чтобы проверить, когда отправляются поезда на Амерсфоорт, и одновременно с мыслью о том, что лучше бы позвонить ей, прежде чем «свалиться на нее внезапно, как снег на голову», он вспомнил, что ему следует купить подарок своей жене Пауле.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю