355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Давид Фридрих Штраус » Жизнь Иисуса » Текст книги (страница 10)
Жизнь Иисуса
  • Текст добавлен: 24 марта 2017, 22:00

Текст книги "Жизнь Иисуса"


Автор книги: Давид Фридрих Штраус



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 55 страниц)

В теории евангелия-прототипа имелись, главным образом, две слабые стороны, которые и послужили скоро мишенью для нападок. Одна из них состояла в том, что в представшей перед Эйхгорном дилемме – либо евангелисты заимствовали друг у друга, либо все вместе черпали из некоторого общего источника,– он без обиняков отверг первое предположение. Но почему немыслимо предположение, что один евангелист пользовался трудом другого? – спрашивает Гуг. Не потому ли, что в евангелиях встречаются многочисленные и значительные расхождения? Но разве Ливий не уклоняется нередко от Полибия, трудом которого, по его собственному признанию, он часто пользовался? Почему писатель, имеющий перед собой труды другого автора, непременно должен все буквально списывать с него? Если благодаря дальнейшим расспросам и новым источником или вследствие несходства точек зрения какое-нибудь дело представлялось ему в ином свете, чем его предшественнику, то разве он не вправе был уклониться от его изложения, хотя бы он и руководствовался им? Итак, ничто нам не мешает предполагать, что один евангелист пользовался трудом другого, и дело заключается лишь в том, чтобы подробнее изучить своеобразный план и ту специальную цель, которую преследовал каждый из авторов, и указать причину, которая заставила евангелистов отклоняться друг от друга. По мнению Гута, вся суть взаимоотношения евангелистов сводится лишь к исправлению и дополнению трудов предшествующих авторов, к учетверению гарантии правдивости повествований. Марк благодаря сообщениям апостола Петра переработал книгу Матфея, упорядочив ее хронологию и добавив некоторые подробности; Лука, будучи человеком знающим и образованным, пересмотрел и исправил груды своих двух предшественников; наконец, Иоанн, ознакомившись с трудами всех своих предшественников, окончательно дополнил и заключил их повествования. Но всякое исправление предполагает недосмотры и ошибки предшественников, да и простое дополнение трудов их может бросить на них неблаговидную тень. Если автор четвертого евангелия прав, уверяя, что Иисус до своего последнего посещения Иерусалима уже бывал там много раз для проповеди и служения, то, стало быть, автор первого евангелия, ничего не ведающий об этих прежних посещениях Иерусалима Иисусом, не мог быть ни спутником Иисуса, ни апостолом Матфеем, поэтому второе евангелие тоже не могло быть написано со слов апостола Петра, ибо последний должен был бы указать автору его на выше отмеченную ошибку первого евангелия и понудить его к исправлению ее. А если четвертый евангелист, Иоанн, умалчивает о многом из того, что рассказано у его предшественников, то почему мы знаем, что этим он выражает им свое согласие? Ведь это умолчание не исключало отрицания, и о согласии можно говорить лишь при известной точке зрения, предполагающей во взаимоотношениях евангелистов исключительно лишь единодушие.

Такую апологетическую точку зрения, такую веру в церковное предание Гуг проявляет уже в том, что по вопросу о порядке, в котором отдельные евангелисты использовали и исправляли один другого, он, не обинуясь, высказывается за признаваемый каноном, хотя уже Лессинг проницательно указал, что эта последовательность, вероятно, обусловливалась не одной только хронологией. В этом отношении об Евангелии от Марка уже до Гуга высказано было мнение, которое он оспаривал без достаточного основания и которое, по-видимому, лучше освещало дело. Если имеем два евангелия, которые при большом взаимном сходстве все же сохраняют много черт различия в том смысле, что в каждом из них целые разделы написаны самостоятельно, а в сходных разделах рассказ ведется в ином порядке, и если затем появляется еще другое, новое евангелие, которое по содержанию почти совсем не оригинально, в котором из 16 глав наберется оригинального содержания разве только на полглавы и которое по плану своему тоже сходствует либо с одним, либо с другим евангелием, но по способу выражения напоминает оба, то невольно возникает подозрение, что такое евангелие явилось после двух других евангелий, составлено по ним, как по готовым, налицо имеющимся источникам. Такое мнение было высказано Грисбахом, и оно, благодаря наглядности метода освещения взаимоотношения евангелий, казалось столь убедительным, что и до последнего времени являлось наиболее популярным среди теологов.

Дилемма, из которой исходили разные исследователи, состояла в том, что авторы трех первых евангелий либо списывали друг у друга, либо использовали один общий источник (притом источник письменный, как полагали все). Наконец, очередь дошла и до предполагаемого "общего" источника, в существовании которого многие авторы стали сомневаться. Они говорили, что первоначальное возвещение евангелия было изустное. То, что и известия о жизни Иисуса долго распространялись устно,– не только правдоподобно, если принимать во внимание уровень образованности и житейские условия апостолов, но даже может быть доказано документально, ибо в посланиях апостола Павла мы, во всяком случае, не находим никаких указаний на существование писаных евангелий в его время. С другой стороны, весьма вероятно и то, что это устное предание, то есть способ, которым евангелисты сообщали важнейшие сведения о жизни Иисуса, в скором времени определилось в смысле подбора, расположения и даже сообщения материала. Это и есть устное первичное евангелие, которое Гизелер стал противопоставлять писаному первичному евангелию Эйхгорна и на основании которого он надеялся не хуже Эйхгорна объяснить неполное сходство трех первых евангелий, а отклонения или отличия в них он надеялся объяснить, во всяком случае, лучше тех, кто уверяли, что евангелисты списывали друг у друга. Гизелер представлял себе первых провозвестников евангелия наподобие греческих рапсодов, в устах которых песни Гомера не только воспроизводились, но и развивались и преобразовывались. Такая аналогия весьма понравилась представителям эпохи, которая старалась глубже проникнуть в дух античной жизни и реально постигнуть происхождение поэзии и религии. Сведенная к устному преданию, евангельская история представлялась живым организмом, который мог расти, делиться на ветви и отростки, и всем казалось, что этот взгляд давал возможность свободнее относиться к историческому содержанию евангелий.

Однако этот новый путь не приводил к решению ближайшей задачи проблемы взаимоотношения евангелий. Предположением об исключительно устном общем источнике удавалось объяснить факт частых отклонений и несходства евангелий, но не удавалось объяснить их совпадения и тождество. Почему они не только обнаруживают сходство общего плана и в подборе материалов, но нередко совпадают друг с другом даже и в деталях, так что о двух явно разновременных событиях все евангелисты повествуют в одинаковой последовательности и связи? Почему в евангелиях наблюдается не только сходство выражений, но даже сходное употребление крайне редких греческих слов? Ведь первые провозвестники евангелия не могли обращать внимание на обработку формы, что приходилось делать греческим рапсодам, которые декламировали ритмические песни Гомера; в лучшем случае они старались, вероятно, точно пересказать, например, изречения Иисуса, но суть дела видели в самом содержании своих рассказов, а предполагать, что они стереотипизировали свои беседы, мы не имеем никакого основания. Чего же лучше! Наш третий евангелист сам заявляет в своем предисловии, что в его время существовало уже несколько евангельских трудов, и на его собственном евангелии явственно видны следы того, что он пользовался не одними только устными сказаниями, но также и имеющимися писаными образцами.

Правда, у нас нет указаний на то, что именно двумя нашими первыми евангелиями пользовался третий евангелист и что, вообще, под первыми евангельскими записями следует разуметь ныне существующие книги, обнимающие все эпизоды жизни Иисуса, а именно на этой почве сделана была новая попытка объяснить взаимоотношение трех первых евангелий. По адресу Эйхгорна Шлейермахер замечает: если мы спросим себя, какое начало евангельской литературы вероятнее – единый ли связный и тощий рассказ о всей жизни Иисуса (вроде "первоначального" евангелия Эйхгорна) или собрание нескольких пространных записей об отдельных ее эпизодах? – то скорее всего мы должны предположить последнее. По мнению Шлейермахера, первоначальным стимулом к написанию истории христианства следует предполагать не собственное свободное желание апостолов и первых их учеников, обремененных и всецело поглощенных своей практической работой, а желание других лиц, которые уверовали в Иисуса, не зная его лично, и которым хотелось знать подробности его жизни. Такое желание, по-видимому, удовлетворялось на общественных собраниях христиан только случайным образом и в недостаточной степени, когда кто-либо из наставников цитировал какое-нибудь достопамятное изречение Христа и считал необходимым иллюстрировать его историческим фактом, который подал повод к изречению. Но более подробные сведения лица любознательные могли получить лишь путем специальных расспросов и личного частного общения со сведущими людьми. Таким образом, становились известными многие детали, которые затем передавались далее, в большинстве случаев опять-таки устно, но кое-что, вероятно, вскоре стали записывать сами рассказчики и лица вопрошавшие, в особенности те, которые не всегда имели возможность беседовать с ними и желали поделиться с другими полученными сведениями. Так стали записываться отдельные деяния и речи Иисуса, потом эти записи стали размножаться, особенно тогда, когда многие из первоначальных спутников ("последователей") Христа стали разбредаться вследствие гонений и когда первое поколение христиан начало вымирать. При этом авторы и владельцы записей, вероятно, скоро начали их дополнять и превратились в собирателей рукописей, причем одни, вероятно, собирали только повествования о чудесах, другие – изречения, а третьи интересовались главным образом последними событиями жизни Христа или его воскресением; наконец, были, вероятно, и такие, которые без всякой специальной цели собирали все, что удавалось получить. Однако элементы, из которых составлялись подобные коллекции или сборники, были разнородны по своему происхождению и значению: одни приобретались из первых рук, другие – из вторых и третьих рук, а многие получались из совершенно темных источников и в искаженном виде вследствие неточности воспоминаний, ограниченности кругозора и пристрастия к чудесному. Такими сводами отрывочных рассказов, записанных в послеапостольское время, Шлейермахер считает и наши три первые евангелия, не исключая Евангелия от Марка, относительно которого он положительно, хотя и не без колебаний, отвергает мнение Грисбаха.

Однако отчего же эти три собирателя рукописей, независимо друг от друга подбиравшие себе материал из обширного запаса рассказов и воспоминаний, в большинстве случаев с замечательным единодушием останавливались на одних и тех же эпизодах? На такой вопрос Шлейермахер нам отвечает весьма неудовлетворительной догадкой, что каждая подобная книга, вероятно, должна была считаться с некоторым предельным размером, удобным для многократной переписки, и что известные эпизоды, вероятно, считались наиболее важными и ценными для целей евангельской проповеди. Но Иисус, как повествуют наши евангелисты, излечил множество слепых, хромых и прокаженных и изгнал множество бесов; так отчего же из всего этого множества отдельных эпизодов и рассказов наши три первые евангелиста за немногими и, быть может, кажущимися исключениями, подробнее повествуют только об одной и той же дюжине фактов и столь же единодушно довольствуются суммарным упоминанием о всех прочих чудесах, среди которых многие, как видно из Евангелия от Иоанна, могли считаться, несомненно, доказательными, если допустить, что евангелисты производили подбор рассказов независимо друг от друга? Тот же самый вопрос можно поднять и относительно речей Иисуса; и наконец, точка зрения Шлейермахера не объясняет также сходства общего плана повествований в трех первых евангелиях.

Недостатки, присущие каждому из изложенных воззрений, можно отчасти устранить путем комбинации последних. Можно, например, ко всем этим гипотезам присоединить так называемую гипотезу традиции, то есть предположение о том, что устное сказание служило первоначальным или вспомогательным источником. Но самый важный результат всех этих попыток объяснить происхождение и взаимоотношение трех первых евангелий заключается, несомненно, в том, что благодаря им написание всех евангелий незаметно оказалось актом одновременным и столь маловажным, что уже нельзя было предполагать, что их написали апостолы или хотя бы помощники апостолов. Уже Эйхгорн низвел до минимума участие Матфея в составлении первого евангелия и участие Марка и Луки в написании второго и третьего евангелий, хотя еще и не решался отрицать их участие совершенно; а Шлейермахер прямо заявляет, что наименования: Евангелия от Матфея, от Марка, от Луки он употребляет лишь по традиции и условно, независимо от того, принимали ли эти лица какое-либо участие в составлении евангелий, помеченных их именем.

15. ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ИОАННА: БРЕТШНЕЙДЕР, ШЛЕЙЕРМАХЕР.

В то время как по отношению к трем первым евангелиям критический скептицизм невозбранно действовал вовсю, аутентичность и апостольское происхождение четвертого евангелия еще не возбуждали никаких сомнений. И если по отношению к первым трем евангелиям допускалась полная свобода критики вследствие того, что сохранялась еще уверенность в исторической достоверности четвертого евангелия, то под конец и достоверность трех первых евангелий стала подвергаться отрицанию лишь ради того, чтобы в интересах четвертого евангелия использовать то противоречие, которое все более и более выяснялось между ним и первыми тремя евангелиями. Если первое и четвертое евангелия противоречили друг другу в равном притязании на апостольское происхождение и если их сообщения о личности и жизни Иисуса были несовместимы между собой, то возможным представлялось и то, что четвертое евангелие, как и первое, должно поступиться своим притязанием, и, наоборот, если четвертое евангелие не могло притязать на апостольское происхождение, то с большим основанием могло на это притязать первое евангелие.

Такую именно позицию заняла консервативная теология после той опустошительной вылазки, которую вслед за менее научно обоснованными атаками предшественников сделал Бретшнейдер в своих "Пробабилиях", подвергнув критике подлинность и аутентичность Иоаннова евангелия. Исходным и опорным пунктом Бретшнейдеру служила историческая достоверность трех первых евангелий. Он находил, что не только отдельные рассказы, но и все основные представления четвертого евангелия о личности и деятельности Иисуса несовместимы со взглядами и сообщениями, имеющимися в трех первых евангелиях; поэтому он заключал, что четвертое евангелие не является достоверным историческим документом, а потому не может считаться и трудом апостола Иоанна. Предположим, говорит Бретшнейдер, что Евангелие от Иоанна по какой-нибудь случайности не было известно в течение протекших XVIII веков и было бы вдруг найдено теперь на Востоке; тогда, наверно, каждый признался бы, что Иисус, изображенный в этом евангелии, совсем не похож на того Иисуса, который изображен в Евангелиях от Матфея, от Марка и от Луки, и что немыслимо признать оба эти изображения правильными. Что этого различия мы не замечаем или не сознаем теперь, это можно объяснить не столько определенностью нашего суждения или твердостью убеждения, сколько укоренившимся в нас представлением о непреложной правде четвертого евангелия.

Коренное различие между Иисусом Иоаннова евангелия и Иисусом синоптических евангелий, по мнению Бретшнейдера, сказывается прежде всего в его речах. В первых трех евангелиях Иисус изображается истинно народным наставником, который борется против ложных учений, противореча истинному благочестию и морали его соотечественников, в особенности против фарисейского духа внешней условности, и который настаивает на чистоте помыслов, стремлении к богоподобию и всеобщем человеколюбии и излагает свое учение в столь ясной и естественной и вместе с тем искренней и разнообразной форме, что оно понятно, привлекательно и убедительно для всех слоев населения. Этот народный учитель-практик в четвертом евангелии обращается в изощренного метафизика, который в беседах своих говорит не столько о благочестии и добродетели, сколько о высоком значении своей собственной личности, а эта личность изображается не в соответствии с национальной идеей Мессии, а в духе александрийского учения о Логосе, которое изложено евангелистом в прологе. В то же время речи Иисуса здесь так непонятны и двусмысленны, а поучения так холодны, искусственны и монотонны и тон их так суров, как будто он вознамерился не привлекать к себе людей, а отталкивать их от себя. Из этих двух несовместимых изображений Иисуса, по мнению Бретшнейдера, первое выделяется внутренней правдой и соответствием условиям своего времени, а второе, отличающееся противоположными качествами, представляется не чем иным, как вымыслом. Но кроме речей Иисуса, возбуждающих сомнения, Бретшнейдер отмечает еще в том же четвертом евангелии странный характер отзыва об иудеях, неправильное указание многих местностей и т. п. и приходит к заключению, что автор этого (четвертого) евангелия не был ни апостолом и очевидцем, ни даже уроженцем Палестины и евреем, а был философски образованным христианином из язычников. Бретшнейдер полагает, что это евангелие написано в средине II века, так как в нем имеются намеки на позднейшие возражения и разногласия, что появилось оно в Александрии, так как по духу своему оно родственно александрийскому гностицизму, и что задача его заключалась в том, чтобы отстоять христианское учение против иудейских возражений и популяризовать его в среде греческого населения.

Если такое решительное отрицание подлинности и аутентичности четвертого евангелия вызвало большой переполох среди большинства теологов, но не произвело глубокого и длительного впечатления на них, то этому не следует удивляться, так как привязанность к церковному преданию весьма широко распространена и упряма, а сочувствие к критике и анализу – явление весьма редкое. С другой стороны, сам Бретшнейдер заявлял позже, что цель его "Пробабилий" достигнута и сомнения его разрешены после того, как произошел обмен мнениями по поводу его книги; и такое заявление автора тоже понятно, ибо его теологическая точка зрения вообще не отличалась глубиной, и сам он отнюдь не собирался принять на себя все последствия своей критики Иоаннова евангелия. А если даже и такой человек, как Шлейермахер, заявлял, что к критике Бретшнейдера он отнесся равнодушно, так как подобные рассуждения хотя и не излишни, но не имеют существенного значения и лично его мало интересуют, то это лишь свидетельствует о том, как предубежден был даже этот проницательный критик по данному пункту и как субъективна была его собственная критика вообще. Подобно тому как Откровение Иоанна он, наперекор авторитетным свидетельствам, признавал подложным, ибо по содержанию и форме оно противоречило его собственному духу, так и относительно Иоаннова евангелия он с легким сердцем заявлял, что выдвинутые против него сомнения и подозрения несущественны, ибо он сам симпатизировал этому труду. Христос Евангелия от Иоанна, сознающий в себе Бога-Отца и отождествляющий себя с ним, говорящий и действующий не от своего лица, а от имени Бога-Отца,– такой Христос вполне соответствовал религиозному идеалу Шлейермахера, тому сознанию божества, которое в свободном проявлении себя равносильно бытию Бога в человеке. Следовательно, Иоанново евангелие являлось тем орудием, посредством которого Шлейермахер соединял современное благочестие с христианством, и чем нужнее ему это соединение, тем менее он мог мириться с такими возражениями, в которых отвергалось это евангелие в качестве источника истинного познания Христа.

Интересно, что это некритическое и несправедливое отношение Шлейермахера к источникам истории Иисуса дополняется у него таким же отношением к источникам истории Сократа. В одном из позднейших примечаний, в которых Шлейермахер вообще старается смягчить или оправдать напыщенность своих речей о религии, он, видимо, раздраженный нападками Бретшнейдера против его любимого евангелия, договорился до такого замечания: "Нам уже самим приходится понять и объяснить (если отвергать четвертое евангелие), как мог создать новую религию и церковь иудейский раввин человеколюбивого образа мыслей, приверженец сократической морали и одаренный способностью творить чудеса или то, что принималось некогда за чудо, и умением говорить остроумные загадки и притчи (ибо ведь ничего иного, кроме разве еще извинительной наивности, за ним не признается), как мог совершить такое огромное дело человек, который, будучи таким, каким он обрисован, не подал бы и глотка воды Моисею и Магомету". (Шлейермахер Ф. Речи о религии).

В этом выпаде, направленном против синоптического Христа, нас прежде всего неприятно поражает романтический аристократизм, которому противно все простое, самобытное, неприправленное элементом взвинченности и мнимой "скорби" или "иронии". Но затем мы тотчас вспоминаем, как Шлейермахер с точно таким же аристократическим высокомерием ставил Ксенофонтова Сократа ниже Платоновского Сократа. В своем известном трактате "О значении Сократа как философа" он замечает: "Если Сократ занимался лишь говорением на такие темы, о которых упоминает Ксенофонт в своих "Воспоминаниях", хотя бы речи эти и отличались блестящей и изящной формой, тогда нам трудно понять, отчего за много лет ему не удалось обезлюдить посещаемые им рынки и лавки, сады и гимназии, распугивая своим появлением народ,– отчего его беседами так долго восторгались люди вроде Алкивиада и Крития, Платона и Евклида,отчего он вообще успел сделаться творцом и прототипом аттической философии". При таких условиях приходится считать большою деликатностью со стороны Шлейермахера уже и то, что он не удивился, отчего и побережье моря галилейского и синагоги в городах не "обезлюдели" вследствие пребывания в них синоптического Иисуса. Но со слов критиков, обладающих большим историческим тактом, мы знаем, что в основу исторического понимания Сократа необходимо положить ту характеристику, которую представил Ксенофонт, а из Платоновской характеристики следует брать, притом с большой оглядкой, только немногие добавления. Поэтому мы успокаиваемся также и насчет благополучного разрешения данного евангельского вопроса.

Так относился к Иоаннову евангелию не один лишь Шлейермахер. Мистический идеализм Евангелия от Иоанна более, чем исторический реализм трех первых евангелий, нравился значительному числу его современников, и не только тем, которые воспитались на его вероучении и усвоили себе его Христа, но также и всему тому поколению, которое выросло на романтизме и фихтеанско-шеллинговой философии. Автор "Пробабилий" пожелал плыть против этого течения, и это погубило его книгу. По своему образованию и образу мыслей Бретшнейдер принадлежал старому кантианско-рационалистическому направлению, ему нравились практически моральный дух и ясная простая форма трех первых евангелий в такой же мере, в какой ему претили спекулятивная напыщенность и мистическая туманность четвертого евангелия. Обнаружив свою симпатию, он прослыл ретроградом в глазах приверженцев Шлейермахера; обнаружив свою антипатию, он прослыл человеком, не понимающим глубокомыслия четвертого евангелия. Для всех, кто, подобно Люке, Газе, Неандеру и другим, поддавался обаянию ума Шлейермахера, апостольское происхождение Иоаннова евангелия осталось основой богословия, а "Пробабилии" – мертворожденным произведением. Сначала лишь де Ветте воздерживался от решительного его осуждения, но под конец и он поступился своим критическим сознанием в угоду тому идейному течению, которому он, в сущности, вполне симпатизировал.

16. ДАЛЬНЕЙШИЕ СУЖДЕНИЯ О ТРЕХ ПЕРВЫХ ЕВАНГЕЛИЯХ И ИХ ОТНОШЕНИИ К ЧЕТВЕРТОМУ ЕВАНГЕЛИЮ: ШУЛЬЦ, ЗИФФЕРТ, ШНЕКЕНБУРГЕР; МОЯ КРИТИЧЕСКАЯ ОБРАБОТКА ЖИЗНИ ИИСУСА.

После такой безрезультатной интермедии положение Евангелия от Иоанна, по-видимому, еще более окрепло, а изыскания о первых трех евангелиях продолжались менее скованно, и, наконец, по отношению к одному евангелию, которое, подобно четвертому, помечено именем апостола, мало-помалу обнаружилась особенно заметная неприязнь. Шлейермахер, увлеченный анализом предмета изысканий, в своем трактате о Луке нашел, что в отношении повествования и плана Лука заслуживает предпочтения перед Матфеем. Другому свободомыслящему теологу так не понравилась идея прощения грехов, которую Матфей, в отличие от прочих евангелистов, вкладывает в формулу учреждения евхаристии, что он даже усомнился в аутентичности Евангелия от Матфея, изложив эти сомнения в особом приложении к своему трактату о Тайной вечере. Авторы работ о происхождении первого канонического евангелия Зифферт (1832) и Шнекенбургер (1834). См. мои критические замечания в рецензии на эти сочинения в "Ежегоднике научной критики" за 1834 г. Некоторые из позднейших критиков пошли еще дальше по этому пути, и было время, когда казалось, что первый из евангелистов станет последним, что Евангелие от Матфея по непосредственности и достоверности уступает не только Иоаннову евангелию, но даже и евангелиям апостольских помощников Марка и Луки.

Критики приводили целый ряд соображений с тою целью, чтобы показать, что автор этого евангелия не мог быть очевидцем и спутником Иисуса, при этом они указывали, например, на недостаточную наглядность и отсутствие подробностей в его повествовании. Уже Шлейермахер в своих лекциях "Введение в Новый завет" сделал по этому поводу интересное замечание; он говорил: "В 9-й главе Матфеева евангелия повествуется о том, как Иисус призвал Матфея в число апостолов и последний пошел за ним, то есть присоединился к постоянным спутникам Иисуса. Можно было ожидать, что если евангелист-повествователь был именно этим "призванным" апостолом, то мог бы измениться его способ повествования с того момента, как он стал очевидцем всего того что случалось с Иисусом, его рассказ должен был бы стать живее, нагляднее, подробнее. Но ничего подобного в действительности не замечается: его способ изображения остается по-прежнему суммарным, его хронологические и топографические указания по-прежнему неопределенными. Что такова манера не очевидца, а человека, который рассказы свои черпает из потоков традиционных сказаний, это было ясно даже и помимо сравнения Матфеева евангелия с другими, но если критики рассчитывали усилить доказательность своих возражений ссылкой на то, что прочие евангелисты повествуют гораздо подробнее и нагляднее, то возникал другой вопрос: была ли эта наглядность очевидца, а не человека, который старается свободным измышлением подробностей "освежить" суммарно формулированный традиционный рассказ?"

Как на доказательство неапостольского происхождения первого евангелия указывали также и на свойственное ему изобилие длинных бесед:

Иисус в нем говорит за один присест все то, что он, очевидно, высказывал в разное время и по разным поводам, о чем свидетельствуют некоторые места в Евангелиях от Луки и от Марка. То, что Нагорная проповедь (Мф. гл. 5-7), напутственное слово апостолам (гл. 10), большая антифарисейская речь (гл. 23) содержат в себе элементы, которые не были первоначально высказаны в данной связи и которые редактором-евангелистом отнесены сюда ввиду их родственного содержания и формы, что также и семь притчей (гл. 13), по-видимому, были им соединены вместе как таковые, а не были рассказаны Иисусом сразу, как говорит евангелист,– все это нетрудно заметить и теперь уже никем не оспаривается. Но ссылка на Марка и Луку, которые будто бы лучше пересказали часть речей и сообщили более правдоподобный повод к ним, нисколько не убедительна, так как можно доказать, что именно Марк часто приводит без всякого порядка изречения, которые у Матфея, по крайней мере, искусно соединены вместе, и что Лука нередко самочинно измышлял поводы к тем речам Иисуса, которые он заимствовал из длинных пересказов Матфея. Если Матфей подвергся нареканиям за обилие речей, то почему же критики не обратили внимания на длинные речи Иисуса, которые приводятся у Иоанна и возбуждают еще больше сомнений? Соединять многие разновременно сказанные речи в одну менее преступно и более свойственную очевидцу, слышавшему их собственными ушами, чем приписывать Иисусу такие речи, которые предполагают наличие позднейшей философии (как то было доказано Бретшнейдером относительно четвертого евангелия), или так смешивать предполагаемые речи с собственными размышлениями евангелиста, что читатель недоумевает, кто именно и что именно сказал в данном случае.

Затем автора первого евангелия упрекают за то, что он удвоил число действующих лиц и происшествий. Например, он говорит о двух слепых, прокаженных, бесноватых, тогда как Марк и Лука говорят лишь об одном, или говорит о двух случаях чудесного насыщения толпы, когда Лука и Иоанн упоминают лишь об одном подобном случае. Факт этот можно объяснить предположением, что автор первого евангелия находил в двух лежавших перед ним источниках один и тот же эпизод, рассказанный по-разному и при отличной обстановке, вследствие чего он каждый из рассказов принимал за особое событие и в таком виде включал его в свое евангелие. Так ошибаться, разумеется, мог только человек, который самолично не видал сообщаемых им фактов, но это еще не дает нам права утверждать, что очевидцем или человеком, рассказывавшим со слов очевидца, является такой человек, который, подобно Луке и Иоанну, был осторожнее и не делал такого рода явных ошибок.

Далее, четвертого евангелиста, как и первого, можно упрекнуть за то что в свое историческое повествование он включал отрывки из пророчеств, которых он, видимо, не понимал. Матфей (21:7) рассказывает, что Иисус въезжал в Иерусалим на двух ослах (ослице и осленке), а это показывает, что он неправильно понял слова пророка Захарии (9:9). Точно таким непониманием слов псалма 21 (19) объясняется и тот факт, что Иоанн (19:23-24), в отличие от прочих евангелистов, рассказывает о дележе одежд Иисуса и о метании жребия о хитоне его, как о двух отдельных актах.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю