Текст книги "После свадьбы. Книга 2"
Автор книги: Даниил Гранин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 16 страниц)
Часть третья
Глава первая
Весна этого года стала решающей в начатой великой битве за хлеб.
В поездах, сельсоветах, за кулисами театров, в воинских частях страстно обсуждали виды на урожай, уменьшение налогов, постановления ЦК, цифры надоя. «Земля», «хлеб» – древние эти слова вдруг приблизились к каждому человеку, обновленные до самой своей первозданной сущности.
Когда-то на Руси слово «хлеб» означало все Заботы человека о продовольствии, а выражение «отнять хлеб» значило лишить человека всего: места, промысла, средств существования; и сейчас емкое слово это вбирало в себя и целину, и трудодень, и спор агротехников, и семена, и лен – все, что люди давали земле, и все, что она могла дать им.
Хлеб наш насущный – его и брали иначе, бережно, задумчиво взвешивая в руке ноздреватый, пахучий ломоть, почувствовав вдруг, что значит в жизни народа, страны, этот первый и главный дар земли. Воспитанное поколениями русских хлебопашцев, оживало, как еще никогда, священное отношение к хлебу-батюшке, кормильцу, началу всех начал, с которым всегда были связаны мечты народа, его горе и радость, богатство и сила.
Память людская хранила еще вкус голодного, стодвадцатипятиграммового кусочка блокадного ленинградского хлеба, замешенного на целлюлозе и жмыхах, хлеба, с которым отстаивали город и который не соглашались променять на суленные врагом калачи.
Еще не были забыты послевоенные хлебные карточки, талоны на пшенную кашу в заводской столовой.
Еще оставались районные городки, где тянулись очереди за хлебом, где иногда месяцами не продавали ни сахара, ни масла. Еще с мешками и чемоданами рыскали из Ленинграда в район спекулянты, но люди чувствовали: это на исходе, это отступает в историю, туда, где были блокадный хлеб и карточки…
Вслед за шумными эшелонами добровольцев, уехавших на Алтай и в Казахстан, двинулись составы с техникой. На открытых платформах шли, сверкая краской, новые мощные тракторы, комбайны, грузовики, шли вагоны с удобрением, запчастями, цистерны горючего, кирпичи, радиоузлы, кровельное железо, ватники; не было, наверное, завода, фабрики, которые не работали бы в те дни для деревни. Приятели писали Чернышеву: «Батрачим на тебя… взяли тему исследовать допустимые износы некоторых узлов трактора. Тема любопытная, девственная, – видно, никто ваше хозяйство всерьез не изучал». В КБ, где работал Писарев, опробовали восстановление тракторных деталей методом металлизации. На кафедре в институте, где училась дочка Чернышевых, занимались искусственным микроклиматом для льна. Химики создавали новые удобрения, электрики – полевые электростанции: каждый стремился дать деревне свое, все, что имел, что мог; битва разрасталась, волнуя миллионы сердец, ибо каждый ел хлеб и каждый все яснее понимал, что значило это сражение в жизни народа.
На Октябрьском на цеховых собраниях обсуждали дела подшефного колхоза; правдами и неправдами выкраивали материалы для строительства телятника, водопровода. Катя писала Тоне: «Послали строить подшефникам силосную яму. Я бригадир. Стала специалистом и в вопросах силосования играю первую скрипку».
Становилось ясно, что делать и как делать. В самых нищих, запущенных колхозах росла уверенность в благодетельном переломе: наконец-то удастся встать на ноги.
Секретари обкомов, райкомов сидели за счетами, вникая в цифры, сравнивали, анализировали, считали каждый рубль, подсчитывали литры, гектары, центнеры. Эта конкретность нового стиля передавалась председателям, бригадирам; учились на ходу, учились квадратно-гнездовой посадке, осваивали новые льнокомбайны, налаживали учет; все перестраивалось, менялось, взбудораженное радостью предстоящих побед.
Зеленое знамя весны двигалось к северу под неумолчный гул машин; колонны тракторов обнажали черное плодородие целины, полное неистраченных, накопленных веками сил.
Газетные сводки, радио, нетерпеливые звонки из области доносили в Коркинский район раскаты весенней битвы, бушующей в стране. Где-то уже подходила к концу многолюдная горячка сева, а Коркино весна словно обходила стороной. Вода почти не убывала с полей, стойко поблескивала узкими, холодными полосками в бороздах.
Утром, чуть свет, Игорь уезжал вместе с Чернышевым. Сквозь рваные прорехи облаков проглядывало прохладное солнце. Серый от грязи вездеход медленно переваливался через залитые желтой водой колдобины. Останавливались, завидев вдали трактор. Поля были безлюдными и тихими. Тракторы стояли. Легкая, свежая ржавчина покрывала гусеницы. Там, где пробовали пахать, машины быстро вязли. Они не могли протащить самую легкую борону, они вязли, даже не имея ничего на прицепе.
Чернышев с бригадиром, агрономом шагали из конца в конец раскисшей пашни, с трудом вытаскивая ноги из хлюпающего месива, поднимались на взгорки, щупали, мяли в руках мокрую, холодную землю, отыскивая места посуше, хотя бы маленький клинышек, шматочек. Возвращались в МТС к ночи. В диспетчерской висел график на желтой миллиметровке, вычерченный еще Тоней. День за днем кривая сева бессильно ползла понизу. Область слала телефонограммы, предупреждала, требовала, в каждой бригаде дневали и ночевали уполномоченные, но тракторы вязли. Чернышев снова и снова бросал их на штурм этой неподатливой земли, они самоотверженно шли, мощные дизели ревели, захлебывались и бессильно смолкали, побежденные водой. Обрывались клапаны, плавились подшипники, ломались передачи. Трактористы отказывались выполнять распоряжения, иные умышленно осторожно загоняли машину в бучила, лишь бы спастись от настоящих аварий, вязли, доказывая, что пахать нельзя. Работы не было, пропадал заработок, угроза сорвать сроки посевной росла с каждым часом. По полям бродили колхозники, трактористы, областное и районное начальство, вздыхали, ругались, смотрели на дождливое небо; встречаясь, утешали друг друга, пряча бессильный гнев. Люди были готовы сами тащить плуги, сеялки, бороны. Надежда Осиповна металась по колхозам верхом на буланом жеребчике, исхудалая, почернелая. Простуженным голосом кричала на бригадиров, требуя прокапывать канавы хоть на заступ, восстановить дренажную систему кое-как, лишь бы скорее спустить воду с полей, подсушить почву.
За выгоном у Покровской трактор засел в пашне так глубоко, что верхние гусеницы затянуло. Пока вызывали подмогу, Игорь вместе с Чернышевым помогал откапывать машину. Подъехал на телеге председатель колхоза Малинин.
– Умные у вас тракторы, – усмехнулся он. – Защищают колхозную пользу. Ждать надо. Разве можно такую землю работать?
– С вас спрос еще больше будет, чем с нас, – сказал ему Чернышев. – Напрасно вы благодушествуете.
Малинин рассмеялся, подмигнул Игорю.
– А мне что? Я на технику сошлюсь. Техника, скажу, подвела.
Но тут же, скинув тужурку, отобрал у Чернышева лопату и принялся копать мелкими, быстрыми взмахами, далеко отбрасывая тяжелые комья сырой земли.
Бригадир подогнал «ДТ», и начали тянуть трактор. Трос лопался, его сращивали и снова тянули.
– Я же говорил, что завязнем. Вот так и работаем, – жаловался бригадир Чернышеву, – сперва завязнем, потом тащим. Конечно, – спохватился он, – такой тенденции нет, чтобы специально вязнуть.
Вытащили под вечер, у «ДТ» порвало сальники.
– Так мы все машины загубим, – сказал Игорь Чернышеву.
Чернышев промолчал.
В Кривицах на полевом стане они увидели трактор с поломанной звездочкой. Это был первый трактор, который Игорь ремонтировал, приняв мастерскую. Своими руками он ставил эту звездочку, подбирал каждую деталь, и вот сейчас этот трактор, не успев наработать и десятка гектаров, стоял распотрошенный, прозрачные струи свежего масла стекали из втулок. А кабина еще пахла краской, и брезент на сиденье был еще чист.
– Потому что за цифрой гонимся! – ругался младший Силантьев. – Требовали качества, а сами… Хоть душа вон, хоть болотину паши, лишь бы цифру добыть.
А чистое масло лилось и лилось на прошлогоднюю вытоптанную стерню. Игорь молча подставил колпак под тягучую янтарную нить.
Чернышев отвернулся, долго смотрел на поле, потом сказал:
– Тут на мотоботе впору работать.
Он пытался шутить, подбадривал, но Игоря его неизменное застылое спокойствие удивляло. Оно не заражало, оно давило. Аварии заставляли Чернышева действовать осторожнее, но не останавливали его, он маневрировал мощными «ДТ», перебрасывал их туда, где появлялось хотя бы несколько гектаров сухой земли, придумывал всевозможные приспособления. За ним, как за моторным катером, вскипала пенистая волна дел, начинали тарахтеть тракторы, на поле появлялись люди, все вроде приходило в движение и быстро сходило на нет так же, как быстро гаснет, разбегаясь, волна, поднятая винтом.
Когда они покидали полевой стан, начался дождь. Он с нудной аккуратностью начинался точно к вечеру, мелкий, холодный, и сыпал всю ночь до утра.
Подойдя к дорожной канаве, Чернышев тщательно обмыл сапоги. Он делал это всякий раз, садясь в машину. Стиснув зубы, Игорь смотрел, как он болтает ногой в канаве и обтирает голенища пучком травы. В его неутомимой методичности было что-то раздражающе-унылое, похожее на этот томительный дождь.
– Безобразие! – вдруг выпалил Игорь. – Калечим машины. Такие машины!
Чернышев принужденно усмехнулся:
– Не в машинах дело.
– А в чем же?
– В людях, в хлебе. Машины сохранить – просто.
– Нет, я не могу так, – сказал Игорь, – не могу я этого видеть. Надо подождать. Мы действуем варварски!
– Приходится на весы класть свой меч, – кривя губы, начал Чернышев, и вдруг, сильно взяв Игоря за плечо, сказал, необычно волнуясь. – Ждать, а сколько ждать? Неделю? Вы ручаетесь за неделю? А может, месяц? Тогда как? Тогда вообще не к чему будет сеять… – тяжело дыша, он отпустил Игоря, долго смотрел в желтую, взбаламученную воду, потом сказал, стараясь вернуться к своему обычному тону: – Помните, как у Островского: «Пити вмерти и не пити вмерти, так все лучше пити и вмерти». Понимаете, что нам грозит, если мы агросроки пропустим? Нет, мы не можем себе позволить… – Он остановился, встретив упрямый, непримиримый взгляд Игоря. – Надо не хныкать о потерях, а искать, как справиться с бедой.
– Я не хнычу, – сказал Игорь. – Я протестую!
Слово это показалось ему выспренним, глупым, он чувствовал, что краснеет, но продолжал смотреть Чернышеву в глаза.
– Игорь Савельевич, пусть каждый занимается своим делом.
Игоря поразил не столько убийственный, обидный смысл сказанного, сколько грубо резкий тон Чернышева.
– Разрешите мне остаться здесь, присмотреть за ремонтом, – твердо сказал Игорь.
Чернышев стряхнул воду с полей шляпы.
– Пожалуйста. Будьте добры проверить чтобы по окончании ремонта машину направили к Лискиной роще и начали выборочную пахоту.
И пока Игорь провожал его до машины, Чернышев ровным, холодным тоном приказывал ему проследить за выходом машин саютовской бригады, попробовать привязать к гусеницам ваги, чтобы уменьшить удельное давление и подготовить участок за овчарником к севу под пшеницу.
Капли дождя слезились на выпуклых стеклах его очков, и странно было видеть под ними острые, сухие, немигающие глаза в суровом обводе морщин.
– К черту, к черту! – твердил Игорь, шагая в деревню.
Провались тут все, он и пальцем не шевельнет. Ломайте, калечьте машины, больше он слова не скажет. «Пусть каждый занимается своим делом»? Пожалуйста, ради бога, ему еще легче будет ремонтировать, велика ль забота! Тоня права: нечего ввязываться и спорить. Не сгоняй щуку с яиц. Сиди в своих мастерских, худо ли тебе там?
Отсюда мастерские представлялись ему самым спокойным и уютным местом на свете. Там сейчас остались только постоянные рабочие, он вернется, примется за электропроводку, надо укомплектовать летучки инструментом, подготовить запасные узлы. Не до чужой печали. Глаза закроет, уши заткнет и знать больше ничего не будет.
У моста машина остановилась, шофер спустился к речке за водой. Чернышев вылез, прошелся, пытаясь согреться. Его знобило. Ветер, насыщенный холодной мокротью, бил по лицу. Костюм, белье – все было влажным, липкая сырость, казалось, проникала сквозь кожу. Чернышев поднял голову. Долго сдерживаемый гнев вдруг прорвался. Всегда бесстрастное лицо его исказилось. В бессильной ярости он проклинал и ненавидел это беспросветное, угрюмое небо, бессмысленно-враждебное, древнее и недоступное. Он ненавидел его люто, насмерть, как только человек может ненавидеть человека.
Всю зиму Чернышев готовился к этой весне, своей первой весне: для нее он пестовал каждую машину, учил людей и учился сам, воевал с Кисловым, продумывал с председателями колхозов, с бригадирами любые мелочи. Казалось бы, все предусмотрел, обеспечил – и вот… все летело под откос, шло насмарку, и некого было винить: ни себя, ни окружающих. Производственник, привыкший управлять техникой, подчиненной ясным, известным ему законам и формулам, он тут столкнулся с необузданной, неподвластной ему силой. Смеясь над его усилиями, над усилиями тысяч людей, она грубо путала все расчеты. И он вынужден был молча взирать на это крушение, он, который имел в своем распоряжении любые механизмы, машины, приспособления, наконец знания.
Это было дико, это никак не укладывалось в его мозгу. Там, в Ленинграде, на своем комбинате, он не знал, что значит зависеть от солнца, от погоды, от дождя. Они не могли помешать ему выполнять план. Попробовал бы он сослаться на дождь! И здесь он не желал зависеть от этого неба: эта зависимость была унизительна, противна всему его трезвому инженерному складу мыслей. Придет день, когда проклятая стихия будет у нас в руках, небо будет делать то, что нам нужно, оно не посмеет шевельнуться без разрешения, мы будем гонять тучи куда захотим. Даже капля дождя не упадет без нашего ведома.
Но и сейчас Чернышев не собирался мириться с непогодой. Мириться – значит признать себя побежденным. Он шел упорно наперекор, свирепея и распаляясь от неудач.
В каждом колхозе ему твердили – надо подождать. Он отвергал все доводы, полный подозрительности и недоверия. На днях ему позвонили из обкома: «Как у вас с севом? Не подведете?» Этот вопрос расстроил его больше, чем ежедневные нагоняи разных начальников управления. Он вспомнил, как по приезде из Ленинграда он просил послать его в самый трудный район. Неужели он не справится? Неужели поддастся, пойдет на поводу… (Он чуть было не добавил «…на поводу сырых настроений». Сентенции типа кисловских – «сырые настроения» или «отвечать-то буду я» – все чаще вертелись у него на языке.)
И Малютину он тоже перестал верить. Этого мальчишку больше всего заботят тракторы… Играет на руку Малинину. «На технику сошлемся». Они-то сошлются. А ему на что сослаться?
Остановился Игорь у бригадира Игнатьева, того самого, с которым познакомил его Пальчиков в вокзальном буфете. Игнатьев жил вместе с младшей дочерью, Марией. Над комодом висел портрет старшего сына в летной форме, в шлеме – бровастый, широколицый, как отец. Там же, рядом, висела пожелтелая фотография молодого парня с лихо закрученными усами, в картузе, в кожанке. Стоял он рядом со знаменем, на котором было написано: «Смерть мировому капитализму!» Игорь принял его за самого Игнатьева в молодости, но оказалось – это брат Алексея Игнатьева, знаменитый на всю губернию партизанский командир Федор Игнатьев. В те годы – тысяча девятьсот семнадцатый и восемнадцатый – Кривицы, Любицы, Покровское, Ногово были центрами партизанских отрядов. Отсюда везли хлеб питерским рабочим, отсюда делали вылазки на железную дорогу, громили немецкие эшелоны. А когда кончилась гражданская война, этот самый Федор Игнатьев на первой губернской конференции сказал: «Мы кто? Мы – льноводы. Мы теперь винтовку в сторону отложили и беремся за лен. Что мы, крестьяне, можем обещать советской власти? А мы обещаем ей такие льны растить, чтобы из них сделать веревку, на которой можно было бы повесить всех врагов мирового пролетариата. Чтобы выдержала!»
Газетная вырезка с этой его речью хранилась в альбоме рядом с последней фотографией Федора Игнатьева, убитого в 1925 году кулаками.
Бедность была в Кривицах до революции неслыханная.
Ребята молодые, на гулянье или на праздник престольный идти, – брали у хозяина напрокат сапоги, пиджак, за это потом отрабатывали. Шесть человек грамотных было на всю деревню. Хлеба своего к весне не хватало, прибавляли сосновую кору – мезгу. Срезали ее ножом, получалась лента сладковатая, пахнущая смолой, сушили на противнях, толкли в деревянных чашках и досыпали в муку. Недаром присказку сочинили: «Лежит деревенька на горке, а в ней хлеба ни корки». Вот и прозвали волость Коркино.
– Снетки также выручали, – вспоминал Алексей Петрович. – Ну, известно, горох, репа. Вот вам и вся раскладка. Отец покойный приваживал нас с Федором то к бондарному делу, то на гончара учил. По осени я в Питер горшки возил, на барках ходили. Придем, на Фонтанке станем, на набережной расставим товары свои. Да только ничего не получилось у нас. Не крестьянское это дело – торговать. Так и не наловчились мы. А перекупщику отдавать – один убыток. Когда колхоз у нас организовали в 1932 году, бросил я все эти промыслы: стосковался по земле. До войны колхоз у нас богатый был, миллионер.
– И после войны тоже миллионер, – вставила Мария, – считай, полтора миллиона долгов государству.
Она была похожа на отца – широколицая, брови густые, толстые. На Игоря она поглядывала исподлобья.
– Слыхать, ваш директор участок льняной отобрать под пшеницу хочет? – спросила она.
– Неизвестно еще, – хмуро уклонился Игорь.
– Чего уж там, поди порешили!
– Мария, ты бы нам самоварчик поставила, – дипломатично сказал Алексей Петрович.
Мария вышла в сени, сердито хлопнув дверью.
– Звеньевая она по льну. В Федора пошла. Привязанность у ней к этой культуре большая.
С утра Игорь ходил с Игнатьевым по полям. Алексей Петрович взял с собой лопату и по дороге то и дело подправлял канавы, окапывал, сгонял воду; работал он на ходу, легко и незаметно, словно то был не заступ, а тросточка, которой помахивают, гуляя, деревенские, парни. Он знал наклон на каждом участке, у него были заметины, мерки в ямках, по которым следил, как убывает вода.
Было множество своих, накопленных поколениями примет: ласточки прилетели – скоро гром загремит; головастиков много в лужах – к урожаю; ежик прошуршал – заморозкам не бывать; весна поздняя и вода спорая не обманывают.
Коренному горожанину Игорю все было в диковинку, он учился видеть, примечать игру закатных красок в кипени облаков, крик прыгающих по кустам синиц, крохотные норки рыжеватых полевок.
Вдоль проселка молоденькие, общипанные коровами сосенки тянулись вверх светло-серыми восковыми свечками свежих побегов. Вода в канавах была припудрена ярко-желтой пыльцой с цветущих елей.
Алексей Петрович, молчаливый и резкий на людях, в поле светлел, становился даже хвастливым, словно показывал Игорю свое имущество.
Доходили они до Стрижевки. Маленькая, вертлявая речка чудом исчезала в крохотной, поросшей осокой болотнике и, долго скрываясь под землей, выныривала потом у самой Повати. В Стрижевке водились крупные голавли, а в болотнике гнездовал лунь. Поблизости от болотца виднелся разрытый курган: несколько лет назад тут работали археологи, и до сих пор ребятишки копаются, находят наконечники от стрел. А за курганом – воронка от разбитого немецкого самолета.
Самолетов разбившихся тут много, в них даже жили после войны. Теперь, конечно, это ни к чему: свои избы пустуют.
За последние годы деревня обезлюдела, уезжали в город, переселялись в Коркино. От почернелых, заколоченных домов веяло унынием. На полусгнившей дранке крыш цвел ярко-зеленый мох. Трава пробивалась сквозь щели крылец. Были и пустыри, там торчали остатки фундаментов увезенных изб – вросшие в землю камни, гладкие снаружи, словно обтертые за многие годы. Когда-то сидели тут на завалинках старики, матери нянчили ребятишек. Чего только не видели, не слышали эти камни! Десятки лет честно держали они на себе сосновые срубы, ставленные еще дедами, а теперь вот остались бесполезными серыми валунами.
Возвращаясь в деревню, Игнатьев мрачнел. Угрюмый, чернобородый, он казался Игорю таким же брошенным валуном, которому некого и нечего держать на себе. Игорю хотелось утешить этого человека, он чувствовал себя защитником хорошего и в эти минуты искал и находил только хорошее – клуб, радио, новенький телятник… Но Алексея Петровича, оказывается, не так уж огорчали пустые дома с заколоченными накрест окнами. Люди вернутся. В прошлом месяце, например, Касьяновы приезжали, дом свой смотрели, ходили, допытывались, как в колхозе жить стало. А жить стало куда свободней, – считай, уже с козы на корову перешли. Касьяновы раздумали дом продавать, – по всей видимости, к лету вернутся. В Ногово уже три семьи вернулись. Сам Игнатьев разве плохо живет? Яблони посадил, смороду, со своих тридцати соток ему, слава богу, на пропитание хватает. Такой урожайности достиг, куда там заграница! А вот колхозную землю, ту действительно жалко. Лежит она, беспризорная, запущенная. Шутка ли – тысячи гектаров! Дрались за нее, кровь проливали, друг с дружкой резались, помещика жгли, как же не болеть за нее?.. С приходом Пальчикова вроде налаживаться начало. Спасибо Жихареву, убедил, а то народ отказывался: двадцать второй председатель. Перебор… Да, большую надежду на эту весну положили.
О чем бы они ни говорили, все возвращались к земле, к посевной.
Задание Чернышева казалось Игорю бессмысленным. Как он может подгонять, толкать, контролировать такого, как Игнатьев? Да у любого, тут, в деревне, душа за землю болит больше, чем у Чернышева и всей МТС.
Вместе с Саютовым Игорь прикрепил к гусеницам трактора широкие ваги. Испробовали на клину за Лискиной рощей.
Лискина роща, редкая, чуть оперенная листвой, просматривалась навылет. Прозрачная зеленая дымка сквозила в черноте ветвей. Сразу за рощей начинался большой, отороченный красным тальником клин пашни. Бугристое поле подсыхало неровно, на солнечных склонах отвалы затвердели, крошились под ногами, кое-где побелели, обдутые ветром, а чуть пониже, в бороздах, хлюпала кашица. Стоило ткнуть заступом, проступала вода.
Ваги кое-как держали машину. Перегрузка получалась значительная, но Саютов успокаивал: где сумеем, почешем легкой бороной и выборочно посеем. Игорь морщился: все равно такой форсированный режим для двигателя вреден. Он медлил докладывать Чернышеву результаты испытаний. Жаль было машины, он понимал, что Чернышев немедленно ухватится за эту возможность и прикажет испробовать то же самое на остальных тракторах. Он по-прежнему твердил себе, что его дело двадцать пятое, не к чему идти наперекор, и кто знает: может быть, Чернышев прав, надо не о машинах тревожиться, а стараться как-то поднять дух у людей.
Когда на следующее утро Игорь с Игнатьевым подходили к Лискиной роще, еще издали они услыхали перестук дизеля. Саютов, оказывается, получил распоряжение от самого Чернышева немедленно начинать работы выборочно и теперь вместе с Петром Силантьевым готовил машину к выезду.
– Не годится, ребятки, – сказал Игнатьев, – только землю спортите. По такой грязи разве работа?
– Не могу годить, отец, приказ есть, – весело отказывался Саютов, напуская на себя откровенную, вызывающую дурашливость, – приказ высшего начальства. Дисциплина, – напевал он, помогая Силантьеву. – Нам лишь бы не стоять. За простой ты мне денег не платишь.
Пока спорили, подошло еще несколько колхозников.
– Видали его, выборочно хочет, – рассердился Игнатьев. – Да ты мужик или кто? Кусками сеять! Там раньше поспеет, а кругом зелень стоять будет, как убирать станем?
– Убирать небось кусками не станете, – подхватила Прокофьевна.
Вмешался бывший бригадир Петровых, брат того Петровых, что работал в мастерских:
– Известно, они комбайны пустят, все подчистую снимут. Ихний интерес один – гектары гнать.
Говорили все громче, наперебой, тесно обступив Игоря и Саютова. К Игорю никто не обращался, но он чувствовал, что каждая фраза была нацелена и в него.
– Любите вы панику разводить, Елизавета Прокофьевна, – пробовал успокоить свою тещу Саютов. – Если по чистокровности судить, так мы вашу же пользу соблюдаем. Нам мало радости с кусочками возиться. Мы подождать можем.
На него дружно накинулись:
– Вы можете!
– Тебе хоть на Илью сей!
– А что ему, эти гектары от него не уйдут!
– Тебе что! – крикнул Петровых. – Ты свою денежку исправно получаешь. Ваша пища не на нашем поле растет!
Это слово «ваша» намекало не столько на Саютова, сколько на Игоря.
– Тю, тю, – отмахнулся Саютов. – Чего ты на меня наскочил, ровно бугай? Я человек служивый. Если бы мы у вас работали, а то у нас свое начальство есть.
– А что, если подряд сеять? – спросил Игорь.
Саютов помотал головой.
– Застрянем.
Игорь и сам понимал, что мокрые концы поля трактор не вытянет.
– Может, на лошадях? – нерешительно обратился он к Игнатьеву.
Тот развел руками.
– Пять пудов везли вчера парой, и кони мокрые, что мыши…
– На наших и верхом не проедешь.
Прокофьевна кивнула на Саютова:
– Нет, ты объясни, почему колхозной пользы у тебя в голове нет. Как в МТС поступил, так что у тебя в голове – тракторы да детали.
– Горючее тоже, – подсказал кто-то.
– …горючее. А про свою деревню и не думает.
– Эва теща дает! Опись твоей головы сделала. Домой Лучше не вертайся.
Кругом заулыбались, и это впервые задело Саютова.
– Несознательная ваша пропаганда, Елизавета Прокофьевна, – строго и разъясняюще сказал он. – Если хотите, чтобы я за выгоном пахал, так там авария у меня уже была, и обратно в грязь я не полезу. А план выполнять нам необходимо. Без плана и заработать нам не придется. И поскольку такая постановка, вы свою пользу соблюдаете, а если конкретно и практически, так бледно вы будете выглядеть без машин…
– Завел граммофон!
– Где пьется, там и поется.
– Чего вы встреваете! Вот начальство, с ним говорите. На выпады ваши я вообще ноль внимания. – озлился Саютов.
Он махнул рукой Силантьеву. Трактор взревел, медленно тронулся, неуклюже шлепая вагами.
– Что делают, что делают! – сказала Прокофьевна.
Игнатьев мрачно посмотрел на Игоря.
– Стой! – крикнул Игорь. – Подожди!
Саютов обернулся.
– Стой!
– То ж распоряжение Чернышева, Игорь Савельич!
– Стой, глуши мотор!
Силантьев нерешительно остановил машину, держа руки на рычагах. У Игоря перехватило в горле.
– Я вам что сказал! Слыхали?! – крикнул он тонким голосом.
Петровых обрадованно загрозил Силантьеву:
– Петро! Слезай! Слезай сей минут! Ты в армии служил? Дисциплину понимаешь? Обязан последний приказ исполнять.
Трактор замолк. Саютов сплюнул.
– Под вашу ответственность, товарищ начальник.
Силантьев выпрыгнул из кабины.
– Не знаешь, кого слушать!
– Я сам доложу Чернышеву, – уверенно сказал Игорь.
Он зашагал к деревне. Не оглядываясь, он слышал, как сзади, тихо переговариваясь, следуют за ним те, кто был в поле.
Рация стояла в доме у Саютовых. Игорь вызвал Чернышева. Следом за ним в избу вошли Игнатьев. Прокофьевна и Саютов, остальные застряли в сенях у раскрытых дверей.
– Как у вас погода, Игорь Савельич? – затараторила диспетчер. – У нас еще две поломки. Сейчас позову Чернышева. Вам письмо. Верно, от Тонечки. Нарышкин-то, слыхали? В силосную яму свалился. Такая потеха!..
Тоня, та сразу бы почувствовала по его голосу, что с ним неладно, что-то случилось.
Прокофьевна вытерла табуретку, придвинула Игорю.
Мерно жужжала рация, ободряюще подмигивал красный глазок.
– Чернышев слушает!
Игорь успокоенно стал объяснять положение, повторяя доводы Игнатьева.
– Все понятно, Игорь Савельевич, и тем не менее необходимо начинать работу. Не теряйте времени и не поддавайтесь уговорам.
– Я не поддаюсь, я вижу положение вещей, я согласен с товарищами.
– Пожалуйста, не будем препираться. Прошу выполнить мое распоряжение, и сочтем эту дискуссию законченной. Как вас прицепщиками обеспечили?
Игорь посмотрел в бледно-голубые, словно вылинялые глаза Прокофьевны, вздохнул.
– Я этого распоряжения выполнить не могу.
Чернышев долго молчал. В сенях кто-то цыкнул на ребятишек.
– Вы говорите от Саютовых?
– Да.
– Там что, народ есть?
– Да.
– Та-ак, аудитория, значит… – протянул Чернышев. – Игорь Савельевич, попрошу вас, возвращайтесь домой, тут по мастерским у вас накопилось… Попросите, пожалуйста, к микрофону Саютова.
Игорь, с трудом разжав пальцы, сомкнутые на подставке микрофона, тяжело поднялся.
– Да… Точно… Я ж разъяснял… – говорил Саютов. – У овчарника, там вроде посуше… Там под лен… Исполнить-то исполним, да меня тут начисто съедят… Что с ними поделаете, Виталий Фаддеевич, кругом стихия!
Игорь стоял перед высоким, стареньким буфетиком. Изнутри стенки его были оклеены картинками из «Нивы» времен первой мировой войны. Казаки скакали с шашками прямо на деревянную солонку, над синей сахарницей летели смешные стрекозьи аэропланы; все выглядело наивным, игрушечно-безобидным. Он чувствовал себя мальчишкой. У него все горело внутри от стыда, от презрения к себе, от гнева.
Щелкнул выключатель.
– Уговорил? – угрожающе сказала Прокофьевна Саютову. – Бесстыжие глаза твои, и не совестно перед людьми?
– Я за свои показатели борюсь, Елизавета Прокофьевна. Что ж мне, родственные отношения наперед службы пускать? Пострадать готов за сознательность.
– Ты у меня пострадаешь…
Игорь вышел на улицу. В сенях перед ним молча расступились. Он заставил себя поднять голову.
– Скисли? Ничего, это еще не конец, – сказал он как можно тверже, сам не зная, что имеет в виду и на что надеется.
Ему не ответили.
У ворот стояли девушки с Петром Силантьевым.
– Хорошенький у тебя начальничек. Петь, – сказала одна. – Вот, девушки, у кого бы на прицепе работать.
– Ишь чего захотела! А его самого-то… – Силантьев что-то шепнул, и девушки прыснули.
Полное право имеют смеяться. Так ему и надо. Не мог защитить людей. Нет, рано смеетесь! Чернышев полагает, что его, как котенка, двумя пальцами взял за шиворот и отщелкал по носу… Посмотрим.
Мускулы плеч, рук сводило от напряжения. Хотелось схватить кого-нибудь за горло, с кем-то драться.
Его догнал Игнатьев. Шли молча, быстро. Длиннорылые, поджарые поросята, хрюкая, выскакивали из-под ног. Вытянув шею, шипели вслед гуси.
– Поддаст Прокофьевна пару зятьку своему, – сказал Игнатьев. – В прошлом году его бригада знамя получила за показатели, а у нас сто пятьдесят гектаров погнили неубранными. Столкнулись наши показатели. У вас одни, а у нас другие… Уезжаете, значит?
– Нет, подожду, – сказал Игорь. Он вспомнил про Тонино письмо, которое лежало дома, и снова, наперекор себе, повторил: – Нет, я подожду.