Текст книги "После свадьбы. Книга 2"
Автор книги: Даниил Гранин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц)
Игорь притворялся перед ребятами, что все идет как нужно. Когда его останавливали, он озабоченно смотрел в сторону и торопился. Совсем как Абрамов на заводе. Однажды, увидев возле конторы Пальчикова, Игорь свернул с дороги на строительную площадку и долго стоял за кучей кирпича, дожидаясь, когда Пальчиков уйдет.
По-прежнему он выслушивал двигатели, спорил с бригадирами, лазил под машины, даже волновался, когда очередной трактор, лязгая гусеницами, выползал из мастерской и делал первый круг на дворе; по-прежнему торговался за каждую дефицитную деталь. Но внутри у него стало холодно и пусто.
Тоне все реже удавалось отвлечь его от грустных мыслей. О чем бы ни заходил разговор, Игорь упорно сводил его к своему трудному положению; он страстно желал победы Чернышева и не верил в нее. Чернышев был прав и бессилен. С Писаревым у Чернышева не получилось. Писареву влепили выговор. И Жихарев не помог. Теперь за самого Чернышева взялись. Где уж тут Игорю вмешиваться. Если Чернышев не сумел справиться с Кисловым, то что может он?
Втайне он еще на что-то надеялся, ждал, что все решится само собой, но ничего не решалось, и чем дальше, тем отношения его с ребятами, с Ахрамеевым становились все напряженнее. Как-то, проходя с Писаревым по мастерской, он услышал вдогонку:
– Один от страха помер, а другой ожил.
Однако Писарева почему-то жалели, никто на него не нападал, все винили Игоря.
Чернышев подолгу задерживался в колхозах, ездил в область отстаивать колхозные планы, привез из Сельскохозяйственного института какого-то доцента, который вместе с Надеждой Осиповной поставил опыты по химическому уничтожению кустарника. Но за всеми этими делами, Игорь чувствовал, от Чернышева не ускользало ничего из того, что творилось в мастерской.
Столкновение с Чернышевым становилось неизбежным. Он ждал этого столкновения ежедневно, всякий раз, когда слышал хриплый клаксон директорского вездехода, когда видел уборщицу, идущую из конторы. Ожидание связывало его мысли и руки. И когда наконец это случилось, он почувствовал облегчение.
Чернышев подробно расспросил его, как идет изготовление камнедробилки, почему остановился монтаж мойки, что удалось сделать с тракторами.
– Скверно, очень скверно. – Он задумался. – Игорь Савельич, а что, если Писарев уедет в длительную командировку? Ему нужно согласовать проект новой мастерской, заказать оборудование, а потом – в отпуск.
Игорь обрадовался, но тотчас на него надвинулись страхи и то неверие в силы Чернышева, которое ему внушил Писарев. Согласиться – значит остаться насовсем. Понятно, что за командировка. Писарев не вернется. И тогда застрянешь здесь навсегда… Если бы Чернышев не советовался, а просто приказал, он подчинился бы, и даже с удовольствием. Но Чернышеву зачем-то нужно было его согласие…
Взгляд Игоря сделался холодным и настороженным.
– Что ж это, вся ответственность на меня ляжет?
– На нас, – поправил его Чернышев. – Не вижу иного выхода. Может быть, вы подскажете что-либо другое? – Он говорил с Игорем доверительно, как с единомышленником.
Игорь отвернулся. Он сам не ожидал, как дороги ему остатки смутных надежд на возвращение. Он не мог сам уничтожить их.
– Нет, я не согласен.
– С чем вы не согласны?
– Чтобы Писарев уезжал. Я начальник мастерских и должен работать под руководством главного инженера.
– Но Писарев вам мешает.
Игорь чуть покраснел.
– Нет, он мне не мешает.
Чернышев долго молчал.
– Да, этого я не ожидал. – В усталом голосе была горечь и разочарование неожиданно обманутого человека.
Игорь неловко потоптался, вышел, осторожно прикрыв дверь. Некоторое время он стоял в коридоре перед плакатом об устройстве силосных ям с ясным и мучительным сознанием того, что все это уже с ним когда-то было.
Медленно прошел в мастерскую и сел за стол.
Подошел Ахрамеев:
– Кончаются электроды с обмазкой. Как быть?
– Никак, – ровным голосом сказал Игорь. – Варили до сих пор без обмазки, ну и варите без обмазки.
– Так это разве сварка, Игорь Савелии? Халтура получается.
– Из-за вашей обмазки мы работы не остановим. Вот так.
Ахрамеев наклонился, сказал тихо:
– Продолжаешь курс на Кислова держать? Надеешься без врагов прожить? Чистюлька. Скажи спасибо Чернышеву, что тебя на бюро не вызвали. Но я тебя предупреждаю: такую фиаску потерпишь – глаза девать некуда будет.
Затем подошел Саютов. Он сомневался, годится ли сталь для прокладок, не тонковата ли?
– Другой нет. Ставьте какая есть.
– Обещали привезти на днях.
– Мне надо трактор выпустить. Сегодня сводку передавать в область. Понятно?
– Все понятно, – сказал Саютов, – издали и так и сяк, а вблизи ни то ни се.
Подошел еще кто-то, заговорил, но Игорь уже не слушал. Он вспомнил. Воспоминание появилось медленно, как туманное изображение на фотобумаге. Игорь поднялся и вышел из мастерской. Да, то же самое было тогда на заводе, на производственном совещании, когда он промолчал и не помог Вере Сизовой. Потом она назвала его предателем.
Он осмотрелся. Черные грачи, подпрыгивая, преследовали трактор. Истошно вопила циркульная пила. Из кузницы валил багровый дым. По дороге шагали трактористы в черных ватниках, похожие издали на грачей; они смотрели на Игоря и о чем-то говорили…
Самое страшное заключалось в том, что Игорь не мог до конца рассказать об этом Тоне. Существуют вещи, о которых не должен знать любимый человек. Именно потому, что он любимый, единственный, близкий, именно поэтому страшно, если он узнает такое. «Ничего особенного, поругался опять с Чернышевым», – уверял он Тоню и отвечал ей, из-за чего поругался и как, рассказывал обо всем, но только не о том неуловимом и вместе с тем беспощадно ясном, что было во взгляде Чернышева, в его голосе и что заставило Игоря вспомнить о малодушном своем молчании тогда, на заводе, когда Вера выступала против Лосева.
Тоня гладила его волосы, перебирала их, прижимала к груди его голову.
– Ну чего ты так переживаешь? Не надо.
– Я не переживаю. Чего мне переживать!
– Ведь он тебе больше ничего не сказал?
– А что он мне мог сказать?
– Конечно, ему нечего больше было сказать.
– Разве я обязан заменять Писарева?
– Конечно, не обязан.
Не все ли ей равно, что произошло, важно, что его обидели, ее любимого, хорошего, и она не может видеть, как он мучается. Это было настоящее горе, она чувствовала, как он потрясен, и, не раздумывая, стала на его сторону, готовая защищать, утешать, оправдывать. Что бы с ним ни случилось, они вместе. Значит, все остальное уже неважно.
Обняв Тоню, он жадно слушал ее утешения. Он вдруг улыбнулся. Не такой уж он незадачливый, как ей кажется. Писарев, тот, конечно, ни на что не способен, а Игорь, когда все уладится, еще покажет себя.
– Бедный Чернышев, – вдруг сказала Тоня, – крепкий он дядька, но трудно ему приходится.
– Жалеть – не помочь. Мне, может, его еще жальчее. А толку что? Чем пособишь? Пустые хлопоты. Как говорит Писарев – донкихотство.
– Ты уверен?
– Абсолютно! – он разозлился. – Я вижу, ты больше о нем печалишься, а я к своей беде ума не приложу. Вот уедет Чернышев, останусь я тут один. Посадит Кислов какого-нибудь своего гаврика, и тогда уж ничего хорошего не жди. Стану я тут мыкаться с этим затрушенным Писаревым. Что я смогу сделать? Тогда вообще всему каюк.
– Не преувеличивай. Никаких трагедий тут нет. Будешь делать то, что тебе прикажут, и вся забота.
– Не могу. Я хочу делать то, что нужно.
– А я тебе не позволю. Тот, кто делает только то, что нужно, часто делает то, что ему не нужно.
Это было настолько не в духе Тони, что он удивленно уставился на нее. Потом засмеялся и благодарно прижал ее руки к щеке. Она думала о нем лучше, чем он был. Но если бы она не согласилась с ним, совестила бы его, он, конечно, обиделся бы, сказал, что она не любит его, равнодушна к его судьбе, и все же ему стало бы легче.
Где-то в глубине души он хотел ее упреков, они были ему нужны.
Она почувствовала, как напряглась его шея, его плечи. Что-то чужое снова возникло между ними. Это обидело ее. Раньше рядом с нею, вот как сейчас, он не смел думать ни о чем другом; она подняла его голову и успела заметить в глазах исчезающее хмурое раздумье. Она поцеловала его в губы, не сводя с него глаз, потом еще раз, еще. Она уводила его с собой туда, где ничто не смело коснуться их, где они были только вдвоем. Она с тревогой чувствовала, что это прибежище последнее, но выбора у нее сейчас не было, она готова была на все, лишь бы как-то помочь ему, лишь бы избавить его от мучивших мыслей.
Они хватались за единственное, что у них оставалось, закрываясь от тревог, отделяющих их друг от друга.
…Рука его еще лежала на ее груди, Тоня слышала ясно, как стучит его сердце, но она чувствовала, что он снова уходит от нее. И ей больше нечем было удержать его. Впервые она испытывала унизительную горечь своего бессилия. Вся ее женская сущность была больно уязвлена.
Она осторожно выпростала руку из-под его шеи, он даже не заметил. Она чувствовала себя обманутой. Сухие, широко раскрытые глаза ее смотрели на руку, которую он только что целовал, полную, красивую руку, где под розоватой кожей просвечивали голубые, похожие на реки вены. Она заплакала, но глаза ее оставались сухими, слезы скатывались куда-то внутрь, твердые, каменно-тяжелые.
Назавтра утром Жихарева вызывали в обком. Возвращаться в Коркино не было смысла, поэтому он решил переночевать у Чернышева и утром от него поехать на эмтээсовской машине.
Перед сном Жихарев вышел на улицу покурить. Папироса была предлогом, ему просто хотелось побыть одному.
Он знал, зачем его вызывают; сразу после приказа по управлению Чернышев написал письмо в обком. Он показал это письмо Жихареву. Там вскрывались причины тяжелого состояния в отстающих колхозах района: плохой учет, нерентабельность отдельных культур, мелкоконтурные поля, высокая себестоимость.
…90 рублей обходился некоторым колхозам килограмм свинины.
…9 рублей 60 копеек стоил литр молока.
…6 рублей 20 копеек стоил килограмм зерна.
В лучших колхозах района стоимость эта была много ниже. Следовательно, можно было с той же земли получить более дешевую продукцию?! Все зависело от организации труда, производительности, технологии.
Термины эти звучали для Жихарева удивительно. Чернышев заставлял смотреть на все глазами инженера-хозяйственника. Привычные с детства понятия смещались, открывая новые свойства. Последовательно, не смущаясь никакой спецификой, Чернышев рассматривал любой колхоз как завод, применяя здесь те же мерки и требования. Севооборот был для него технологией. Всякое нарушение технологии недопустимо. Оно ведет к браку, то есть к низкому урожаю.
Постановления ЦК помогали колхозам переходить, в сущности, на передовую технологию. А Кислов, вопреки этим постановлениям, мешал колхозам самостоятельно планировать севообороты. Вместо того чтобы расширять посевы льна, он навязывал непосильные задания по яровым, которые в колхозах из года в год не успевали вызревать.
Блеск лемехов, режущих землю, тонкая зелень первых всходов, охапки сена, брошенного в ясли, – все виделось Чернышеву как элементы производства, где должны существовать ритмичность, производительность, специализация. Трудодень, урожай, уборка неожиданно приобретали промышленную точность норм, расценок…
Тракторы были для Чернышева станками. Эти станки работали всего несколько месяцев в году, в то время как колхозы бедствовали без машин.
«Мыслимо ли представить себе завод, – писал Чернышев, – где оборудование загружено всего два часа в смену? А в остальное время рабочие работают вручную?»
Колхозы могут, и они уже в состоянии пользоваться тракторами ежедневно, круглый год.
Но для этого нужно, в частности, обеспечить круглогодовой ремонт.
Этот индустриальный взгляд на колхозный труд, это последовательное, пусть не всегда точное сравнение с заводом открывали Жихареву слабости многих колхозов района.
Во многом, по мнению Чернышева, был виноват Кислов с его недоверием. Недоверие это касалось и реорганизации ремонтного дела и истории с Писаревым. Такого рода недоверие к району, к МТС пронизывало всю деятельность Кислова, и чем дальше, тем больше противоречило оно тому, что творилось в стране.
Контроль нужен, считал Чернышев, жесткий, бдительный, но контроль, а не подозрительность и недоверие, которые часто обходятся государству слишком дорого. И дело не столько в том, что, оставляя Писарева, Кислов мешает работе мастерских. С этим рано или поздно можно справиться. Хуже то, что попортили человека, того же Писарева, да и в коллективе возникает пакостная болезнь – равнодушие, пропадает самое драгоценное чувство – хозяйский интерес к своему делу.
Возражать было нечего. Если говорить о недостатках, Жихарев мог бы привести куда больше печальных фактов. Прошлой весною скот в некоторых колхозах падал от бескормицы, а в мае, когда подсыхало, жгли прошлогодний неубранный клевер. Видел ли Чернышев, как горит клевер? Никогда он не видел. Сизый, тяжелый дым прижимается к земле, льнет, словно не хочет разлучиться с нею… Поле лежит седое от пепла и долго еще курится паленой горечью.
О недостатках писать просто, но Чернышев имел право писать о них, ибо он предлагал свои, пусть спорные, но какие-то меры, искал новые формы работы с колхозами, потому что во всем этом были тревога, и боль, и желание сделать лучше, и устремленность в завтра.
Прочитав, Жихарев долго молчал. Потом сказал:
– Написано правильно, – и, думая о том, как тяжело воспримет Кислов его позицию, добавил: – Да, сюрприз.
– Сюрприза не будет, – ответил ему Чернышев, – я покажу это Кислову.
– Кислову? – изумился Жихарев. – Кислову?
Чернышев холодно пожал плечами. Он не собирался действовать тайком. Бороться следует в открытую. Пусть Кислов подготовится, сформулирует свои возражения.
Жихарев тогда улыбнулся, слушая его наивные предположения, но какая-то тяжесть с его души вдруг свалилась, ему даже стало совестно, как будто до этого он в чем-то согрешил против Чернышева.
…Вспоминая об этом, Жихарев стоял на крыльце, когда в темноте послышались шаги. Шли двое. Ночь скрывала их лица, двигались только голоса под ломкий хруст шагов.
– Тля… сознаю… хлюпик… Но если я между Сциллой и Харибдой… – слезливо заикался мужчина. – Голову с плеч? Рубите. Но если я не умею… Если у меня поляризация… Хотите, я вам рассчитаю обмотку турбогенератора? Без всяких справочников…
Жихарев узнал голос Писарева.
– Ничего, вернетесь, – грустно сказала женщина. – Все уладится. Не стоит мучить себя.
– Не могу… Она и писать перестала.
– Разве на ней свет клином сошелся? – Нежность как-то необычно изменяла голос женщины, и Жихарев никак не мог понять, знаком ему этот голос или нет. – Если она такая…
– Какая? Что вы про нее знаете? – капризно всхлипнул Писарев. – Вы тоже хорошая… Все хорошие… Один я ничтожество.
– Осторожно, – сказала женщина. – Тут ступеньки… Ну, еще.
Заскрипели доски под неверными шагами. Хлопнула дверь.
«Пьян, – подумал Жихарев. – Нехорошо с ним получается».
И он вспомнил, как Кислов, прочитав письмо Чернышева, усмотрел в нем лишь месть за выговор Писареву и за ту критику, которую Кислов учинил на совещании Чернышеву. Напрасно они доказывали ему, что речь о большем, чем личные обиды. При чем тут обиды, если речь идет о судьбах людей, как сделать их жизнь лучше, как быстрее восстановить колхозы! По-старому работать ведь нельзя!
Когда они вышли из кабинета Кислова, Чернышев сказал Жихареву:
– «И на челе его высоком не отразилось ничего…» Безнадежен. Ничему не научился и ничего не понял. Ну что ж, будем делать, что можем, если не можем делать, что желаем…
Так врач приговаривает больного к смерти.
– Безнадежными бывают лишь покойники, – сердито сказал тогда Жихарев. – Кислов должен понять. Ему труднее, чем вам. Он много лет так работал. Ему нужно время.
– Времени нет, – сказал Чернышев.
– Я вижу, вы считаете свою победу обеспеченной.
– А как же, – спокойно сказал Чернышев, – нам с вами, может, и несдобровать, но победа будет за нами.
– Лучше бы ее пропустить вперед.
И Жихарев невесело улыбнулся. Его смутила уверенность, с какой Чернышев причислял его к своим единомышленникам. Он не мог и не умел полностью отделить себя от Кислова, с которым столько лет вместе отвечал за положение дел в районе. Костистое, бесстрастное лицо Чернышева показалось ему бесчеловечно жестоким. Он даже подумал: «Ишь герой, пришел, увидел, победил!» В эти минуты Кислов был ему ближе. Он распрощался с Чернышевым и вернулся в кабинет к Кислову.
Кислов сидел все в той же позе, тяжело опираясь на стол расставленными локтями.
– Если хочешь знать, это все демагогия, – сказал он Жихареву.
– Что все? – спросил Жихарев.
– То, что Чернышев требует, и вообще…
– Что вообще?
– Да многое из того, о чем сейчас шумят. Наши колхозы так не поднять. Самостоятельность, планирование, снижение налогов – все эти поблажки, нововведения не помогут. Одно разорение, и народ распустим.
– Распускать некого, сами разъехались. Теперь людей привлекать надо.
– Я не об этом. Понимать должен. Тут не посулы нужны, а вот, – он стиснул кулак, стукнул по столу. – Мы-то знаем – нереальны все эти сроки и цифры. И нечего заигрывать. Конечно, тут политика. А Чернышев спекулирует на этом, – с ненавистью сказал он.
Он помнил, что откровенность Кислова сперва ошеломила своим бесстыдством: неужто он и впрямь считал, что Жихарев находится под его влиянием и стесняться нечего? Но вслед за тем возмущение отодвинуло все его мысли о себе и своих отношениях с Кисловым.
– Да ты что, всерьез? Как так нереально? – закричал он. – По-твоему, это игра идет? Эх ты… вместо того чтобы радоваться, ты злобишься! Откуда в тебе такое недоверие? – Жихарев внимательно, словно в первый раз увидев, посмотрел на Кислова.
С болью ощутил он, как рвутся последние узы, связывавшие его с этим человеком. Прошлое должно оставаться в прошлом. Иначе оно мешает. Жалко, но ничего не поделаешь, тут надо быть беспощадным.
– Верно, и вправду тебе трудно руководить в нынешних условиях, – прямо сказал он Кислову. – Чувствуешь? Тогда, если ты честный коммунист, то так и надо сказать. А то что ж выходит: ты не веришь в реальность постановлений ЦК и вообще в то, что у нас в области делается? Нет, дорогой мой, тут мы с тобой разошлись. Считай, что я целиком против тебя. И так буду говорить в обкоме.
– Ясно. Под дудку Чернышева пляшешь. Насчет Писарева ты тоже против меня? – уже деловито осведомился Кислов.
– Да.
– Полагаешь, обком тебя поддержит?
– Постараюсь доказать там. Отпустим мы Писарева – выиграет и государство, и мастерские, и он сам.
– А пример остальным?
– Не веришь ты в людей. Никого не смутит, если выяснилось, что человек не подходит, не справляется. Зачем же калечить ему жизнь?
– Либерализм разводишь.
– Либерализм я тут понимаю как примиренчество. Вот если бы я уступил тебе, это был бы либерализм. Ты по-человечески подойди. Речь идет не о станке.
Кислов усмехнулся: очевидно, в интонации Жихарева он уловил какие-то опасения.
– А я тебе советую по-партийному подходить.
Жихарев посмотрел на него внимательно, как бы издалека.
– По-партийному? По-партийному – это, мой милый, и значит по-человечески.
Это он знал для себя твердо, в этом был уверен до конца.
…Дверь в соседнем доме тихо скрипнула, возвращая Жихарева в эту ночь.
Захрустела подмороженная грязь на тропке. Жихарев прислушался и, подчиняясь непонятному желанию делать все наперекор себе, вынул электрический фонарик. Узкий сильный луч света уткнулся в Надежду Осиповну. Это была она, в сером вязаном платке, в цигейковой шубке, накинутой на плечи.
– Кто там балует? – недовольно спросила она, заслоняя ладонью глаза. Ладошка у нее была маленькая, просвечивающая розовым, и Жихарев хмуро улыбнулся.
– Угадайте.
– Ах, это вы, товарищ Жихарев, – без всякого удивления определила она. – Вы что у нас, за ночного сторожа?
Жихарев погасил фонарь, досадуя и не понимая, откуда эта досада: оттого ли, что этой женщиной оказалась Надежда Осиповна, или оттого, что она назвала его по фамилии.
– Местные нравы изучаю, – сказал он как можно язвительней.
– Нравятся?
– Роскошная у вас тут жизнь. Дамы кавалеров домой провожают.
– Мужиков нехватка, товарищ начальник, – холодно потешаясь над его колкостью, сказала Надежда Осиповна. – Ровно коней в колхозе. Вы только о машинах беспокоитесь.
– Кто о чем. Тем более что некоторые дамы в помощи не нуждаются.
– На то они дамы. Где девке слезы, там бабе смех.
Голос ее стал низким, вызывающе-развязным, она словно нарочно сводила разговор к пошлости, всячески подчеркивая эту пошлость.
– Зачем вы прикидываетесь? – сказал Жихарев. – Вы же не такая.
– Господи владыко, – вздохнула Надежда Осиповна, – истинно говорю тебе – спаси меня от воспитателей моих!
Рядом в хлеву сонно и нежно проблеяла овца. Весенний морозец стеклянно похрустывал в синей тишине. Там, где стояла Надежда Осиповна, виднелось светлым пятнышком только ее лицо. Оно казалось усталым и добрым. И Жихареву вдруг захотелось длинно, ничего не пропуская, рассказать этой женщине о том, что с ним творилось. Ему нужно было облечь свои ускользающие мысли в слова. Услышать их ясное звучание, выговорить их языком, почувствовать их вкус. Произнесенные слова обладают властью – они требуют поступков. Говорить об этом с Чернышевым он не мог. Чернышеву все было ясно. Чернышев сидел на диване в теплой пижаме и, обложившись справочниками, доказывал, что фрески Благовещенской церкви, что стоит за Левашами на правом берегу. Маковки, расписаны учениками Андрея Рублева в середине XV века. Жена Чернышева слушала мужа и проверяла школьные тетради. Никакие сомнения не отвлекали Чернышева, он давно принял решение, и Жихарев заранее знал все, что Чернышев мог ответить ему по этому поводу.
– Погодите, Надежда Осиповна, – попросил Жихарев, – посоветоваться с вами хочу…
Он не знал, с чего начать. И, как всегда бывает в таких случаях, заговорил о том, о чем ему меньше всего сейчас хотелось говорить: о заполнении каких-то форм, о планировании. К счастью, она бесцеремонно перебила его.
– Видать, ущемили вас где-то, вот и советчики понадобились. А когда я месяц назад писала про то же самое, под сукно положили.
– Вопрос о планировании…
– Да что вы уперлись в это планирование! – вспылила она. – О земле бы подумали. Ведь уродуем мы ее. Душа болит смотреть, как землю разоряем. Все наездом хлеб норовим вырвать. Всё от нее, а ей что? У Пальчикова, даже у того, всего три тонны органических кладем вместо двенадцати. Раньше такой термин был: «Земледелие». Землю делали! А теперь гектары делаем. Знаете, Жихарев, иногда пойду я в поле, стану на колени, возьму землю в руки, переминаю. Бедненькая ты моя, и знать ты не ведаешь, сколько бумаг из-за тебя исписали, а ты все такая же. Нет, ей-ей, – Надежда Осиповна подошла к Жихареву, взяла его под руку, привычно прижалась плечом, – посмотришь кругом, другие области и районы – как люди. Одни мы слезой умываемся.
– Ну-ну, тут торопом не возьмешь, – сказал Жихарев. – Это вы по молодости горячку порете. Возьмите год назад. Приехал я в Маслово, захожу в чайную, ищу председателя: «Вот этот?» – спрашиваю, а мне буфетчица: «Ну что вы, не видите, – это человек трезвый, какой же он председатель!» Вот казус был…
– Э-э, нашли радость! Повыгоняли председателей-пьяниц и считаете это великим достижением. Да с такими темпами, как у Кислова, нам коммунизма не видать. А я эту штуку хочу при жизни откусить. И пока еще старухой не стала. Понятно? Поскорее. Да, тороплюсь. Ну и что?
– А мы не хотим коммунизма? – улыбнулся Жихарев.
– Кто вас знает! Есть такие работнички, которым достаточно социализма, вполне устраивает, они не торопятся. А я тороплюсь. Некогда мне ждать. Я бы таких, кто мешает… – Она отняла руку. – Чтоб им ежей рожать!.. – неистовствовала она, с трудом удерживаясь от ругани.
Жихарев пытался рассмотреть сквозь темноту выражение ее лица. «Вот и пойми ее», – весело недоумевал он, задетый ее горячностью и любуясь этой горячностью. Они шли рядом по узкой, ломко звенящей под ногами тропке, то сталкиваясь плечами, то расходясь.
– Никак вы меня провожаете? – усмехнулась Надежда Осиповна. – Начальству не положено.
– Ночью все кошки серы.
– А засветят – так брысь под лавку? Говорите, что я прикидываюсь. А сами?
– Спорьте хоть до слез, а об заклад не бейтесь.
– Да я не про то. Вот растолкуйте, для чего Кислов Писарева наказал. Вы сами небось понимаете: ни за что губят человека.
– Ничего, ничего, пусть поработает. Приспособится, – сказал он, снова думая о том, как в обкоме отнесутся к его просьбе.
– Приспосабливается, знаете, кто? Сорняк. Вы что ж, к сорняку его подводите? В агрономии известно: сорняк, он с легкостью приспосабливается к любым условиям.
– Мне-то думалось, вы не хотите, чтобы Писарев уезжал, – неловко засмеялся Жихарев.
На какую-то минуту ему показалось, что он остался один, Надежда Осиповна исчезла, растворилась в ночной темноте. Даже дыхания ее не было слышно.
– Да, не хочу, – тихо сказала она. – Ну и что? Э-э, да разве вы поймете!.. Мужику такое растолковывать – все равно что петуха сеном кормить.
Ему всегда казалось, что он хорошо знает Надежду Осиповну. Он знал о ней много и, в сущности, ничего, потому что это многое было лишь то, что говорили о ней в районе. Сплетен о ней ходило множество: то этого приворожила, то того извела: в позапрошлом году в Ильин день двое подрались из-за нее, а она сидела на плетне и свистела, ровно судья на соревновании; рассказывали, как в коркинской чайной унимала она местного буяна Тимошу Кудрявого – руки скрутила, кушаком связала и в отделение привела. После Тимошу до того засмеяли, что появиться не мог ни в одном буфете: говорят, он с горя и пить бросил. Всякое толковали о молодой вдове, но в колхозах ее крепко уважали за твердый характер, да и агроном она была знающий, особенно же нравилась ее отчаянность: она могла схватиться с любым мужиком, с любым начальником, никому спуску не давала.
Жихарев видел перед собою смутно чернеющие ее плечи, голову, прикрытую платком. Ему было жалко ее и радостно оттого, что мог чувствовать все, что происходило в ее душе.
Они молча дошли до ее дома, остановились на углу. Жихарев положил руку на бревенчатую по-живому теплую стену.
– Пригласила бы вас на чай, да заварка кончилась, – сказала Надежда Осиповна. – Впрочем, вы ведь не пойдете.
– Это верно, – рассеянно отозвался он, пытаясь вспомнить, что же он хотел сказать ей.
– Ой ли? А ну как уговорю? – Она прикрыла своей горячей ладонью его руку, лежащую на стене. – Не бойтесь. Не стану. Вот Писарева отпустите, тогда за вас возьмусь.
Он сжал ее руку.
– Вы мне верите?
Она по-своему поняла его волнение и засмеялась.
– Если мужикам верить…
– Зачем вы это, – с досадой и стыдом за нее перебил Жихарев.
– Ну хорошо, не буду, – неожиданно согласилась она.
– Надежда Осиповна…
– Ах, вас насчет веры интересует! Хотите, чтобы вам верили, а сами-то вы умеете верить? Ну, не мне, так другим. Я, известно, забубенная головушка. А остальные?..
Резкость ее обрадовала Жихарева. Он подставлял себя под ее тумаки, как под ледяной, освежающий душ.
– …Кислов, он только в свои кулаки верит… Мне не за себя обидно. Мне-то наплевать, я как любила землю, так и буду любить. У других он веру ломает. И сам… Думаете, он сам верит? Кто не доверяет людям, у того и своей веры внутри нет. На чем ей держаться? Не на чем…
«Как это правильно, – думал Жихарев. – До чего она просто все связала. Чернышев, тот видел во всем только одну сторону – недоверие к людям. А она…»
– …А за сорняки вы не обижайтесь. – Надежда Осиповна отступила к двери, и густая чернота скрыла ее. Остался только голос, грудной, потеплевший, идущий из самой глубины этой удивительно темной ночи. – Сорняки у каждого из нас растут. Мне человек иногда кажется полем. Знаете, широкое поле, то его солнышко согреет, то дождик вымочит. И всякой всячины там хватает. Овсюг растет, и васильки, и сурепка. И основная культура – то, к чему предназначен человек. Вырастить на нем можно что угодно, хоть яблоки, хоть тимофеевку. Конечно, у одних почва кислая, у других комковатость… А запустить, так она кустом зарастет. И камни повылазят… Да, да, потом уже труднее корчевать.
– Да, да, потом уже труднее корчевать! – горячо подхватил он.
– Ну, ладно, – помолчав, устало сказала она. – Заболталась я. Нам, бабам, философствовать вредно; целовать разучимся.
Она резко повернулась, пахнув на Жихарева теплом сонного тела и вязким, грустным запахом духов. Звякнула щеколда. Простучали шаги в сенях. Потом над головой Жихарева медленно разгорелось окно. Желтый сноп света упал на землю, вызолотил маленькую, закутанную соломой яблоню в палисаднике, шест с ледяными сосульками.
Жихарев отошел от окна. Он сообразил вдруг, что так и не рассказал Надежде Осиповне ничего из того; что хотел. Но теперь это ему уже было безразлично. Он шел и улыбался, вдыхая всей грудью чистый, морозный воздух. И внутри у него было тоже чисто, легко. Вернулось то спокойствие и ясность, которых ему так не хватало последнее время.
Мария Тимофеевна стелила постель на диване, сам Чернышев ходил по комнате с книжкой и читал вслух. «Ему, конечно, легче, – думал Жихарев, – а я должен перешагнуть через себя».
– Послушайте, – сказал Чернышев, – как замечательно написано про старых художников.
Жихарев не слушал. Он думал о том, что ему следовало это сделать давно, раньше Чернышева. И так слишком долго он колебался. Об этом он тоже завтра скажет в обкоме. Он готов. Он готов ответить за все, и поддерживать Кислова он не станет.
Внезапно до его сознания дошел голос Чернышева:
– «…Существует на свете только один героизм – героизм видеть мир таким, каков он есть, и делать его таким, каким он должен быть».
Жихарев подозрительно взглянул на Чернышева, но тот продолжал увлеченно читать, не обращая на него внимания.